равили больного в город, усилив тем самым рекламу — пока ходил к деду Матвею, был жив, а обратился к врачу, тут же и увезли помирать на самолете. Малышев расспрашивал потом горе-учителя, как он дошел до жизни такой, тем более, что пациент оказался совсем не таким глупцом, как можно было о нем подумать. Дедово лечение не помогло, как он считает, из-за высшего образования, оно лишило учителя той слепой, но спасительной веры, которую сохранили другие, невежественные люди. Посвятив себя селу, он вынужден был перенимать нравы, чтобы не казаться всем белой вороной. Если раньше прогрессивный учитель вел за собой темных и забитых, то теперь прогрессивный должен понимать, что народ у нас не темный и не забитый, так что не заносись, не выпендривайся, а уважай и цени вековечные мудрости. Началось с автобуса. Из села на станцию, где была библиотека, книжный магазин и прочие очаги культуры, ходил автобус, билеты лежали рулоном возле шофера, клади гривенник, если ты честный, и отрывай, если ты — какой? Вот тут загвоздка. Поначалу учитель клал гривенник и отрывал билет, а потом заметил, что кладут все, а билеты не отрывают. Можно ли их назвать честными? Вполне, поскольку за проезд каждый платит. Но можно ли их назвать сознательными? Нельзя, поскольку билет они не отрывают, а шоферу самому отрывать и подавать некогда, он баранку крутит и за дорогой следит. Следовательно, шоферу идет навар. Учитель понял, что в этом — не отрывать билета — некая порядочность местная. Они сознательные на свой манер. Если шоферу от такой работы польза, зачем лично я буду его такой пользы лишать, что мне, больше всех надо? За проезд мной заплачено, а дальше я ведь не просто билет отрываю, я из кармана труженика гривенник выгребаю. Оторванный зря билет как бы ложится пятном на их совесть. И никакими доводами их не вразумишь, учитель и не пытался никому вдалбливать, как надо ездить в общественном транспорте, они и сами знают. А начни вразумлять, тебе тут же насуют фактов, как порядок нарушается самими его учредителями, пусть не всеми, но отдельными наверняка, и хапают они не гривенниками, а тысячами, пусть даже один хапанул, для молвы на селе хватит и одного. У них не потворство наживе, у них нежелание всякий раз подвергаться испытанию на сознательность, презрение к обузе. Пришлось учителю сделать вывод, что честность и сознательность не одно и то же. Изменилось представление о должном. Если раньше было явным геройством стаскивать трактором купола с церкви, то сейчас такого героя охают и заплюют, хотя сами ни в бога не верят, ни в черта, — не трожь, если не тобой поставлено, не лезь, куда тебя не просят, не заносись, будь как все, слушай, что тебе говорят. «Дед Матвей лечит от всех болезней, дед спасает народ», — твердит стоустая, тысячеустая молва, все идут к нему и едут, выкладывают десятку без сожаления. Бесплатная помощь в «полуклинике» она и есть бесплатная, ничего не стоящая. Одним словом, надо верить слепо, тогда поможет самая что ни на есть чушь.
Малышев знает, мобилизация резервных сил организма, проще говоря вера — великое дело, но если у тебя аппендицит, то сначала все-таки нужен скальпель, и все это обязаны знать, поскольку у нас всеобщее среднее образование. Всеобщее — бесспорно, но можно ли его назвать образованием, просвещением, если растет число обращений к знахарям? На селе — один дед, с крещеной водой или с куриным пометом, в городе уже другой — с биополем, с экстрасенсорным воздействием, и тут уже маху дают не только учителя, но даже именитые академики с широкой возможностью якобы научной аргументации. Малышеву претят все эти премудрости о биополях с невыясненной энергетической основой. Пациент должен идти на стол, веря хирургу, а не как обреченный, не как вынужденный прибегать к устарелому мясницкому способу, тогда как на Филиппинах, видите ли, применяется бескровный метод резекции желудка, почки, легкого и всего, чего хочешь. Малышев верит в скальпель и порукой тому служат сотни, тысячи спасенных им жизней, а все эти биополя для него — игра воображения, поэзия в лучшем случае, но не медицина…
Зачем все-таки приходил Сиротинин? Неужто Малышев так серьезно и так непонятно, замысловато болен, что потребовалась консультация профессора? Посидели, поговорили о том о сем, такого случая не представилось бы вовек, не окажись Малышев на больничной койке. Профессор ему дал совет найти равновесие, но и Малышев мог бы кое-что посоветовать профессору. Зачем, к примеру, он так опрометчиво весь смысл жизни вкладывает в свою дочь-школьницу и живет иллюзией, которую очень легко разрушить?..
Равновесие нужно для устойчивости, спору нет. А если тебя качает, мотает, если ты — маятник у часов с гирями повседневности. От качания маятника стрелки показывают время, наш день. Мотает его и мотает, зато другим пусть будет видно, какое у нас время.
Сиротинин все-таки надоумил тебя поразмышлять. Он высказал свое отношение к дочери, любовь свою к ней, понимание ее дара. Профессор не знает подробностей, особенностей среды твоего обитания, но он видит нежелательный для тебя результат и дает наказ изменить жизнь. Но как, в чем? Начать восторгаться танцами Катерины? Надо бы, да у него не получится, человек он сугубо практический, потому и хирург, а не философ. Хотя бывают и хирурги философы, Юра Григоренко, к примеру, или Амосов.
Вся беда, наверное, в том, что нет у него гармонии между хочется и можется. Хочется упорядочить окружение, а оно сопротивляется, вот вам и конфликт. Хочется ему быть хозяином жизни, а она настолько разнообразна, свободна и в принципе бесхозяйственна, настолько не поддается упорядочению, что конструкция его сломалась. Надо, следовательно, приспособиться, изменить себя, гнуться надо, чтобы не сломаться, а он не умеет, не может, не хочет. Не хочет смиряться перед чьей-то волей, перед тем, кто его будет гнуть — по какому праву? Почему тот выглядит более убедительным, весомым, жизнеспособным, чем он вооружен? Да ничем. Дребеденью цинизма, делячества, беспринципности.
У Юры он взял пачку сигарет. Вредных для будущего, но живительных в настоящем. «Изменил жизнь». Выложил из пачки три штуки, установив таким образом для себя норму. Три белых палочки как вехи его дневного пути. Маяки надежды. Пока он терпит, не закуривает, все три надежды могут сохраниться до вечера. Вот и появился смысл, три бумажных палочки с зельем. Он терпит и не так уж тяжело ему, потому что он знает о своем богатстве, оно не убывает, а наоборот, прибывает с каждым часом. Чем больше пауза, тем больше к себе уважения, и если дело так же пойдет и дальше, то к вечеру у него вместо одной сигареты будет целых три. Он растягивает промежуток и убеждается в своей силе. Знает ли об этом его лечащий врач? «Надежда, мой компас живой, а удача награда за смелость…» Только не покидайте меня надолго…
Настал день, когда Алла Павловна разрешила ему прогулку. После ужина он взял сигарету, первую из трех, спички, влез в махровый халат и вышел во двор. Здесь прогуливались больные, было их немало и показалось, что все они его знают. Стало неловко — не тот на нем халат. Все-таки, если уж врача прихватило, надо как-то особняком его госпитализировать, либо дома уложить, не выставлять напоказ. Простая людская логика — сам болеет, а других намеревается вылечить. Водворение врача в больницу сродни его дисквалификации. Но не сидеть же сидьмя в палате, к тому же есть утешение — здесь, в областной, больше лежат из районов, если не считать отделение для руководящих товарищей, а городские недужные там, у него в горбольнице. Однако утешение тут же было поколеблено, едва он направился было к журчащему фонтану, как послышался оклик:
— Приветствую вас, доктор Малышев! Как говорили наши предки, врачу, исцелися сам?
Малышев едва узнал Гиричева, журналиста из областной газеты — худой, изможденный, сутулый, в блеклой пижаме и с серым, мятым-перемятым лицом язвенника. Года три назад Гиричев ездил к нему «за материалом», чуть ли не книгу собирался писать о Малышеве, видно, не получилось, но статью он написал и довольно пространную, даже премию за нее получил. Для закрепления знакомства Гиричев приводил к Малышеву на консультацию свою жену, затем тещу, затем жену своего главного редактора, потом еще кого-то. Перестал он звонить и появляться с год назад, когда сам заболел, но к Малышеву, ясное дело, пойти побоялся — предложит операцию.
— Давление, — односложно пояснил Малышев свое пребывание здесь и закурил — еще одна польза от сигареты, сунешь ее в рот и можешь молчать по уважительной якобы причине.
— А у меня язва, язви ее.
Прежде Гиричев выглядел иначе — бодрее, живее, не сутулился, а главное — глаза, цепкие, наблюдательные. Не особенно вроде бы вникая в больничные дела, без нудных расспросов многое успел заметить и задавал Малышеву вопросы не в бровь, а в глаз: «Из каких фондов вы получаете белье, простыни, одеяла? Ведь рванье у вас, смотреть страшно».
Вместе пошли к фонтану, сели на скамейку из крашеных жердей, Гиричев тоже закурил, хотя ему-то уж совершенно нельзя, и начал так, будто они с Малышевым только вчера расстались:
— После завтрака сбегал в самоволку через забор, взял три пачки «Медео», одна уже на исходе. А жена считает, я завязал, оставляет мне только копейки звонить из автомата. Пришли коллеги, занял пятерку.
Прежде у Гиричева была уважительная к Малышеву интонация, как и принято у корреспондента к своему персонажу, а теперь никаких таких интонаций, тут, наверное, уважать надо того, кого больше прихватило, чей козырь, так сказать, выше. Они словно бы вышли временно из игры, получили тайм-аут, и теперь можно посидеть, покурить, отдохнуть и не соблюдать правил. Игра у них в жизни разная, роли разные, но вот вышибло из колен, и они стали одинаковыми.
— Пятерку потрачу, скажу, пусть мне сюда зарплату несут, не хочу жене открываться, у нее тоже, кстати, давление. Да и соседу надо долг возвращать. Приголубили с ним вчера бутылец «Пшеничной» — и ничего, хотя у него диабет, ни капли нельзя, как врачи говорят. — (Малышев будто уже и не врач). — А долг платежом красен, завтра моя очередь выставлять бутылец, тем более, что сосед мой из народного контроля, зоркий глаз. — Гиричев докурил сигарету, тут же от нее прикурил другую. — Кстати, спички здесь дефицит, учтите, сестры по тумбочкам шарят, курение, говорят, губительнее действует на тех, кто рядом сидит, лежит и тэ пэ. Так не сиди, кто тебя просит? — Он говорил, говорил, будто дорвался до слушателя после долгого молчания, а может быть, хотел Малышева насупленного развлечь-отвлечь. — Бросил я курить в день поступления — сразу боли усилились. Докторица мне — потерпите, это временное явление! А я ее спрашиваю, что не временно, что вечно? Лошади на Большом театре? Или наша с вами жизнь не временна? Вечны только взяточники-преподаватели, жулики-продавцы. А я вот сижу-куру и тем облегчаю себе остаток — чего? Жизни, той самой, которая прекрасна и удивительна. А вы что, как сподобились, вроде все было в ажуре? Что-нибудь на работе?