[39].
Подтверждение публичного характера дебатов мы находим и в содержании самих писем. Некоторые из них, если судить по контексту, в действительности явно задумывались как обращение не к одному определенному человеку, но к большому числу людей — либо к сторонникам Кристины Пизанской (родофобами), либо к их противникам-родофилам[40]. Так, в послании Жану де Монтрейю поэтесса писала, что трактат прево Лилля, посвященный сочинению Жана де Мена, предназначался не только ей, но в целом «некоторым хулителям “Романа о Розе”»[41]. В свою очередь, она обращала критику не против уважаемого члена королевской канцелярии лично, но против всех его «сторонников и сообщников» (tous voz aliez et complices)[42]. Точно так же Гонтье Коль в своем первом письме от 13 сентября 1401 г. критиковал не только саму Кристину, но и всех «доносчиков» (dénonciateurs), выступивших против Жана де Мена, которым ее «выпад» (invective) в его адрес доставил истинную радость (plaisir)[43]. В посвящении Изабелле Баварской упоминались «многие [люди], имеющие противоположное мнение» (aucunes oppinions а honnesteté contraires), с которыми боролась поэтесса[44]. Определением «ты и твои сообщники» (toy et tes complices) пользовался Пьер Коль в обращении к Кристине[45]. Она же в ответ ясно давала понять, что, во-первых, ее идеи разделяют и другие родофобы, а во-вторых, что лагерь родофи-лов также не ограничивается одним лишь Пьером, но включает и других «учеников» (disciples) и «консортов» (censors) Жана де Мена[46].
Таким образом, «частные» письма непосредственных участников спора о «Романе о Розе» в действительности оказывались всеобщим достоянием и самой своей формой претендовали на публичность возникшего спора.
В этой связи кажется особенно важным отметить, что именно возможность открытого обсуждения интимной жизни любого человека с первых слов, написанных сторонниками и противниками «Романа о Розе», превратилась в один из основных сюжетов дискуссии. Для Кристины Пизанской, чье участие в данном споре следует, безусловно, рассматривать как продолжение ее борьбы за достойное изображение женщины в литературе, против предшествовавшей мизогинной традиции[47], было совершенно очевидно, что именно нужно считать неприличным в сочинении Жана де Мена: упоминание темы сексуальных отношений мужчины и женщины, произнесение вслух героями поэмы названий «постыдных» частей человеческого тела, а также советы относительно мошенничества как наилучшей стратегии поведения в делах любви[48]. Она обрушивалась с критикой на многих персонажей «Романа»: на Истину (Raison), вставляющую в легенду о Сатурне излишне натуралистичные, с точки зрения поэтессы, сведения о мужских гениталиях[49]; на Старуху (La Vieille) с ее коварными рекомендациями молодым людям (юношам и девушкам) искать прежде всего выгодные брачные партии и не останавливаться на этом пути ни перед какими препятствиями[50]; на Ревнивца (Le Jaloux) с его женоненавистнической философией[51]. Жан де Мен, писала Кристина далее, заставлял своих героев прославлять обман как лучшее средство в отношениях между супругами, однако обывателям вовсе не обязательно следовать подобным советам. Они не должны внимать проповедям Гения (Genius), который не рассуждает о святых вещах, но делится со своими слушателями секретами Природы (nature)[52], говорить о которых простым людям не стоит: их обсуждение становится уместным лишь в случае «крайней необходимости», например, на приеме у врача в случае болезни[53].
Об интимной жизни мужчины и женщины любой человек знает достаточно, полагала Кристина, так что лишний раз затрагивать эту тему не нужно[54]. Если же подобный разговор по тем или иным причинам становится публичным, вести его следует в уважительной манере, вежливо и достойно[55], а не заставлять окружающих (особенно представительниц слабого пола) краснеть от смущения[56]. Она отвергала исполненные женоненавистничества рассуждения Жана де Мена, опираясь на собственный опыт — опыт женщины, которая знает о любви и супружестве значительно больше, нежели клирик, в силу своего социального статуса совершенно не разбиравшийся в подобных сюжетах, а потому судивший о них понаслышке[57]. По мнению поэтессы, автор «Романа о Розе» использовал для описания сексуальной жизни своих современников обсценные слова и выражения потому, что был буквально «одержим плотским»[58], и эта его невоздержанность полностью извратила изначальный замысел — создать «зерцало нравственности» (miroiter de bien vivre), как в своем трактате именовал «Роман о Розе» Жан де Монтрей[59].
Не менее активным участником данной литературной дискуссии стал и канцлер Парижского университета Жан Жерсон. Любопытно отметить, что в его устных выступлениях, письмах и прочих сочинениях, посвященных критике «Романа о Розе», тема публичного обсуждения интимной жизни также заняла одно из центральных мест.
Особенно показательным с этой точки зрения являлся созданный в мае 1402 г. трактат «Видение о ‘Романе о Розе’», в котором этот вопрос получил свою оригинальную трактовку. Жерсона волновало не только то, что Жан де Мен совершенно открыто и крайне подробно писал о «постыдных» частях человеческого тела. Еще больше его возмущало превратное представление о морали в целом: вызывающее отрицание целомудрия и священных уз брака, призыв к свободной («безумной» в его терминологии) любви, к «продаже» своего тела невинными девушками любому встречному, будь то светский человек или клирик, к греху сладострастия, к сексуальным отношениям вне брака[60].
Жерсон полагал, что ни говорить, ни писать о подобных греховных сюжетах нельзя, тем более — нельзя их изображать[61]. Эти вопросы являлись, с его точки зрения, «священными и сакральными» (sainetes et sacrées), выносить их на публичное обсуждение означало подвергать их осмеянию, обесценивать их смысл[62]. Любой человек, ведущий себя столь неподобающим образом, по мнению канцлера, совершал тяжкое преступление «подобное убийству, воровству, мошенничеству или похищению [людей]»[63], поскольку лишь тяга к сладострастию способна оказать на людские души столь сильное воздействие — тем более, с помощью слов и изображений[64].
Именно свободная любовь, за которую так ратовали Жан де Мен во второй части «Романа о Розе» и его поклонники, парижские интеллектуалы начала XV в., лежала, по мнению Жерсона, в основе всех прочих несчастий — «любого зла и любого безумия» — которые только могли происходить с людьми[65]. Она вела к полному разрушению нравов и, как следствие, к впадению в ересь[66].
Та же тема последовательно развивалась в серии проповедей Роеnitemini, с которыми прославленный французский теолог выступил 17, 24 и 31 декабря 1402 г. в церкви Сен-Жан-ан-Грев в Париже. Жерсон вновь возвращался здесь к вопросу о «постыдных книгах» и изображениях, которые достойны лишь уничтожения[67]. Однако основное внимание он уделил размышлениям о том, при каких условиях в принципе возможно публично обсуждать интимную жизнь людей и — особенно — «сокровенные» части их тел, отмечая, что подобные разговоры в целом совершенно неприличны[68] и даже супругам не следует их вести друг с другом[69]. Тем не менее, канцлер допускал, что данную тему вполне могут затронуть бродячие актеры на представлении, либо «мудрые и ученые люди» — например, врачи, пытающиеся узнать истинную причину болезни[70].
Особенно категорично Жерсон отзывался о публичном обсуждении интимной жизни в Talia de me — ответе Пьеру, брату Гонтье Коля, вступившему в спор о «Романе о Розе» осенью 1402 г. Ставший каноником собора Парижской Богоматери в 1389 г., совершивший длительное путешествие по делам церкви в Египет в 1414–1416 гг. и, наконец, назначенный членом французской делегации на Констанцском соборе (1414–1418), Пьер Коль был прекрасно знаком с канцлером Парижского университета[71]. Письмо его, однако, предназначалось не Жерсону, но Кристине Пизанской, возможно, потому, что в полемике с ней он чувствовал себя более свободным, нежели со своим именитым коллегой[72]