[125]. В остальном нам, к сожалению, приходится довольствоваться лишь кратким упоминанием об имевшем место изнасиловании или похищении той или иной незамужней девицы. Сюда же следует отнести и те письма, в которых столичные судьи настоятельно рекомендовали своим коллегам на местах объявить в розыск людей, подозреваемых в «разбое, нападениях, поджогах, воровстве и насилии над женщинами»: очевидно, что подобные формулировки не столько подразумевали реально совершенные преступления, сколько являлись фигурой речи, создавая своеобразный «эффект реальности» и усиливая тем самым ощущение опасности[126].
Ситуацию, сложившуюся с интересующими нас источниками во второй половине XIV в., следует назвать более благоприятной для исследователей. Прежде всего, потому, что упоминания о преступлениях сексуального характера чаще встречаются здесь в записях приговоров Парижского парламента, что уже подразумевает бóльшую детализацию в описании не только действий судей, но и самого происшествия. Не менее полезными для наших целей оказываются и признания заключенных королевской тюрьмы Шатле, сохранившиеся до наших дней благодаря регистру секретаря по уголовным делам этого суда, Алома Кашмаре. Несмотря на сравнительно небольшое число упомянутых здесь дел, посвященных преступлениям, совершенным на сексуальной почве, данные записи заслуживают самого пристального внимания.
Насколько доступными для общественного обсуждения оказывались подобные описания и насколько подробными они были? Безусловно, само следствие по любому уголовному делу изначально предполагало некоторую огласку: сбор предварительной информации, объявление о составе преступления в зале суда перед началом слушаний, допрос истцов и ответчиков, снятие показаний со свидетелей, наконец, оглашение приговора – все эти действия происходили публично и, таким образом, настраивали на некое открытое обсуждение. В отдельных случаях предусматривалось также объявление о совершенном преступлении при помощи глашатаев – например, с целью поиска и ареста подозреваемых[127]. Подобное дело могло быть названо «скандалом», что для окружающих прямо указывало на его особое общественное значение[128].
И все же, даже если речь на процессе шла о конкретном правонарушении, совершенном на сексуальной почве, из записей о нем мы чаще всего не можем узнать никаких «пикантных» подробностей. Будь то признание обвиняемого или текст приговора по его делу, состав преступления – точно так же, как в письмах парламента или в журналах судебных заседаний – обычно оказывается лишь назван, но не описан в подробностях. Нам никогда не узнать, к примеру, что конкретно вызвало особый гнев обманутого мужа-экюйе, заставшего супругу в объятиях ее давнего любовника-монаха и вынужденного на сей раз применить оружие, ранив («но не убив», как уточнялось в регистре) незадачливого соперника[129]. Мы вряд ли поймем, в чем именно заключалась инцестуальная связь между девочкой 11 лет и ее отчимом, поплатившимся за, возможно, излишне близкие отношения с падчерицей головой, но оправданного посмертно, благодаря апелляции, поданной его вдовой (и матерью девочки)[130]. Мы, к сожалению, уже не сможем расспросить диакона, женившегося на владелице замка и ставшего на какое-то время его сеньором, какие причины подвигли его на столь грандиозный обман, закончившийся гибелью кузена разгневанной женщины, не желавшей жить в конкубинате…[131]
Таким образом, при первом знакомстве с судебными записями о преступлениях, совершенных на сексуальной почве, нам может показаться, что рассуждения противников «Романа о Розе» о недопустимости публичного обсуждения частной жизни и ее самых интимных подробностей следует рассматривать как в высшей степени умозрительные, поскольку они не имели никакого отношения к повседневной жизни французов XIII–XV вв. Данное наблюдение, однако, оказывается верным лишь отчасти. Достаточно повнимательнее присмотреться к жанровым особенностям судебных документов той эпохи, чтобы заметить одну любопытную закономерность: мы можем найти в них весьма детальные описания преступлений сексуального характера, однако все они происходят из текстов весьма специфической направленности – из жалоб, с которыми потерпевшие обращались к представителям судебной власти.
Жалобы эти, безусловно, носили самый разнообразный характер. Это мог быть, к примеру, собственно донос (denonciation), т. е. прошение, поданное в тот или иной суд с требованием расследовать совершенное против истца (истицы, истцов) преступление. Так, в сентябре 1342 г. в суд Сен-Мартен-де-Шамп обратилась Жанетт Ле Гаж, девица 13 лет, утверждавшая, что ее изнасиловал Жан Пинар, который затащил ее к себе домой, связал ей руки, заткнул рот и лишил девственности[132]. На следующий день Жанетт была осмотрена повитухой (nostre matrone jurée) Эрмелиной Ладюшесс, которая полностью подтвердила на допросе слова девушки[133].
В качестве жалобы могла фигурировать и апелляция (appelation), в которой обвиняемый обращал внимание властей на недостойное обращение с ним в ходе следствия, выразившееся, в частности, в сексуальных домогательствах или же в членовредительстве. Любопытно при этом отметить, что такие подробности со второй половины XIV в. начали упоминаться в делах, никоим образом не связанных с собственно преступлениями, носившими сексуальный характер: указания на интимные отношения или «постыдные» части человеческого тела регулярно служили в качестве смягчающих или отягчающих вину обстоятельств при любом составе преступления. В частности, в 1368–1376 гг. судьи Парижского парламента были вынуждены рассмотреть целую серию дел, в которых истцы жаловались на сексуальные издевательства со стороны ответчиков: в апелляциях фигурировали и подвешивание за мошонку священника во время его пребывания в частной тюрьме местного сеньора, и гениталии, оторванные при незаконных пытках, и кастрация как способ отомстить за проигранный в суде процесс[134].
Как можно заметить, во всех приведенных выше примерах участники судебных слушаний не стеснялись выносить на публичное рассмотрение самые интимные подробности своей жизни: их не смущали ни письменная фиксация их сообщений судебными чиновниками, ни обсуждение их с многочисленными свидетелями и приглашенными экспертами, ни неизбежная огласка при вынесении приговора. Напротив, потерпевшие, похоже, использовали сложившуюся ситуацию ради достижения максимальной выгоды для себя самих. Публичное оглашение факта изнасилования не только указывало на преступника, но и оставляло его жертве надежду на сохранение репутации[135]. А апелляция на неподобающее обращение в частной тюрьме могла в корне изменить судьбы замешанных в подобном преступлении людей – например, лишить их имущества и сделать изгоями[136].
Подобные действия средневековых французов в зале суда, вне всякого сомнения, хорошо известные парижским интеллектуалам, вступившим в спор о «Романе о Розе» в начале XV в., действительно вполне могли рассматриваться ими как прямое следование заветам Жана де Мёна. Впрочем, между его откровениями и личными стратегиями поведения простых обывателей имелось и одно существенное отличие: доносы и апелляции, поданные в суд, оказывались крайне далеки от праздной болтовни на тему секса, от сплетен и похвальбы. Это были рассказы о том, что беспокоило потерпевших, что не давало им спокойно жить, что мучило их – как болезнь, требовавшая обращения к врачу. Иными словами, все эти тексты укладывались в рамки, которые противники «Романа о Розе» признавали единственно возможными при обсуждении интимной жизни, – в рамки медицинского дискурса, когда жалоба судье воспринималась как доверительная беседа с врачом или исповедником, т. е. с теми, кто способен избавить от недуга.
Данное наблюдение над материалами французских уголовных регистров конца XIII – начала XV в. полностью подтверждается при обращении к еще одному (и весьма специфическому) корпусу судебных документов – к письмам о помиловании, которые выдавались уже осужденным преступникам королевской канцелярией[137]. Их главной отличительной чертой, вне всякого сомнения, также являлось сходство с жалобой, только на сей раз направленной в самую высокую инстанцию – правителю, обладавшему правом даровать прощение за совершенное злодеяние[138]. Дабы получить помилование, человек обязан был подробнейшим образом описать все те события своей жизни, что предшествовали нарушению закона[139]. И, несмотря на то, что королевский ордонанс от 1357 г. запрещал даровать прощение не только убийцам, поджигателям и нарушителям перемирий, но также насильникам и похитителям женщин[140], очень часто обстоятельства совершения преступления, за которое тот или иной осужденный рассчитывал получить (и получал) прощение, оказывались теснейшим образом связаны с его интимной жизнью.
Согласно подсчетам Клод Говар, подобные письма о помиловании составляли большую часть документов, выдававшихся королевской канцелярией[141]. Сюда относились и те случаи, когда преступление имело сексуальный характер (адюльтер, супружеская ссора, изнасилование), и те, при которых перипетии частной жизни того или иного человека служили поводом для совершения иного правонарушения (в частности, убийства или членовредительства). Так или иначе, но подробности произошедшего обычно оказывались изложены в прошении о помиловании с исключительной детализацией.