Вот тогда-то ты и дождался меня в пустынном коридоре, и вид у тебя был далеко не горделивый.
— Глеб Устинович, — сказал ты почти шепотом, — за что вы меня... не любите?
Мы простояли с тобой в коридоре часа два, мы усиленно угощали друг друга сигаретами: ты меня — великолепными «Кемэл», я тебя — русской «Примой». Я откровенно сказал, чего хочу от тебя. Во-первых, серьезного отношения к моему предмету, а во-вторых, скромности. Да, обыкновенной человеческой скромности. И заверил, что, если ты часами не будешь просиживать над схемами, чертежами и расчетами, мы так и не станем друзьями. И кто знает, закончишь ли ты техникум — с двойками-то по автоматике... И кто знает, станешь ли ты человеком — с таким самомнением, со склонностью к дешевому эффекту...
Ты неглупый парень, Шибанов, и мне кажется, что ты тогда кое-что понял. Ты даже внешне изменился в последнее время: стал сдержанней в манерах, строже в словах. Что ж... Дай бог, как говорится...»
Глеб потушил сигарету, встал, до хруста в суставах потянулся и поглядел в распахнутое окно на опушившиеся тополя.
— Пора, Шибанов, пора.
— Одну минуточку... — Склонясь над столом, Шибанов быстро и сосредоточенно дописывал что-то на листе бумаги. — Буквально минуточку...
Загляни в детство свое
После похоронной на отца Глеб с матерью уехали из деревни. «Разве нужны мы свекру? Кто мы ему теперь? Чужие...» — с горечью говорила мать, когда ее спрашивали, почему они переехали на эту станцию, где куда более голодно, чем в деревне.
Самым оживленным местом в станционном поселке был базар. Здесь инвалиды торговали зажигалками, сделанными из винтовочных гильз и покрытыми полудой — для красоты. Камешки к зажигалкам, серые, серебристые, содержались в стеклянных пробирках, заткнутых ватой. Еще торговали хромовыми сапогами. А на продуктовых столах владельцы коров продавали молоко в бутылках, которые сверху накрывались бумажными колпачками. Тут же можно было купить душистую, недавно из печки, лепешку. Стоила такая лепешка пять рублей, торговки гнали пацанов подальше: стащат, чего доброго!..
Окруженный толпой, стоял человек с незрячими глазами, в руках он держал морскую свинку. Зверек этот, с гладкой белой шерстью, с прозрачными розовыми ушками, лениво вытаскивал из ящика билетик, где было написано, что вас ожидает в ближайшем будущем...
Запомнился Глебу невысокий рыжебородый старик: за ведерко картошки он брал по двести восемьдесят рублей. Впервые применил тогда Глеб свои познания в арифметике на практике — разделил в уме мамин заработок на двести восемьдесят и получил полтора... Полтора ведра картошки в месяц — это все, что Глеб с матерью могли купить на зарплату.
Поселились они у дальней родственницы, которую мать велела звать тетей Дорой. Это была высокая, худая женщина; лицо у нее маленькое, острое, все в ямочках от оспы. Работала тетя Дора уборщицей в конторе сельпо; тут же, при конторе, и находилась комнатка, в которой они теперь жили втроем. Как все одинокие женщины, тетя Дора больше всего на свете любила порядок и чистоту: везде наглаженные занавесочки, кружевца, скатерочки, чехольчики, ни пылинки, ни соринки.
Была у тети Доры пестрая корова по кличке Марта, за которой Глебу полагалось ухаживать. Он убирал навоз, давал Марте сено, возил на санках воду. Работа для Глеба привычная: у деда в деревне тоже корова... Да только вот Марта тети Доры была с норовом — лягалась. Особенно не любила, когда Глеб вытаскивал из-под нее старую подстилку; тогда Марта нередко била задними ногами. Хорошо, если удары приходились по вилам или просто по воздуху. Когда по воздуху, так это даже смешно, Глеб от души хохотал, если Марта «мазала». А вот однажды заднее копыто угодило Глебу прямо в голову; в глазах у Глеба сверкнуло, и он отлетел к воротцам стайки; не будь на голове шапки — носить бы Глебу отпечаток Мартиного копыта всю жизнь.
Молоко от Марты тетя Дора продавала. Бутылки зеленого стекла она ставила в клеенчатую сумку, накрывала бумажными колпачками и отправлялась на базар. Но бывали случаи, что и Глебу молочка перепадало. Если одного стакана было мало и Глеб просил еще, тетя Дора неодобрительно говорила:
— Ты как теленок... зузишь.
И уж после этого как-то не хотелось больше молока. Но в следующий раз Глеб забывался и просил опять. Однажды тетя Дора не вытерпела и сказала:
— На тебя, парень, не напасешься... Мне и то хватает одного стакана...
— Оттого, тетя Дора, — рассудил Глеб, — ты и худая.
И только он это проговорил, как тетя Дора и мать — обе разом уставились на него. Мать не могла сдержать смеха, а у тети Доры вытянулось лицо, глаза сделались узкими и злыми. Правда, она смолчала, но с тех пор между нею и матерью стало неладно. К Глебу же тетя Дора еще больше построжела:
«Опять в обуви залетел, колхозник!»
«Кто это мне коврик сдвинул?..»
«Ты, ширмач, здесь насорил?»
«Не берись руками — поди, не мыл!»
Дальше — больше. Уж несколько раз тетя Дора принималась кричать: «Навязались на мою шею!..» И еще разное кричала... Пришлось матери в конце концов искать квартиру. Прощай, тетя Дора, прощай, коварная Марта!..
В детстве всегда хочется сладкого. Неважно, идет ли война, есть ли деньги, сыт ли, голоден ли, сладкого хочется. А на базаре торговали и конфетами, местный пищекомбинат торговал. Выносил конфеты на базар всегда один и тот же человек в белом халате, с морщинистым темным лицом. Фамилия у продавца конфет была Аксельрод, но среди базарного пацанья эта фамилия заменялась более понятным словом «Салидол». Печально глядя перед собой, как-то жалобно выпятив нижнюю губу, ставил Салидол лоток с конфетами на стол и, думая о чем-то своем, тянул нараспев:
— Конфеты, берите конфеты! Есть по рублю штука, есть на рубль пара. Конфеты берите, конфеты...
Розовые, белые, зеленоватые подушечки с приставшими крупинками сахара лежали за стеклом лотка, от одного их вида слюна заполняла рот. Где взять рубль? Всего один рубль, и можно целый час держать конфетку за щекой, перекатывать ее языком и сглатывать при этом сладкую слюну.
Где взять рубль?
Самой распространенной игрой среди пацанов был тогда «пристенок». Один из игроков бил монетой о столб или о доску забора, монета отскакивала и шлепалась на землю. Другому надо было так ударить, чтобы положить свой биток-монету как можно ближе к упавшей. И если сможешь дотянуться большим и средним пальцами руки от своей монеты к монете партнера, ты выиграл.
Глеб решил «делать деньги». Он стал тренироваться, часами «натягивал» самого себя и в конце концов понял одну нехитрую штуку... Он понял, что все пацаны, в том числе и знаменитый Мыло, бьют как попало. Их одолевает жадность, и глядят они только на биток, который лежит на земле, — близко ли к нему упадет летящая монета или далеко?.. А что, если не туда смотреть, а на того, кто бьет? Успеть заметить, насколько сильно он ударил, круто или полого ударил, резко или плавно. А потом... самому ударить точно так же. Тогда ведь и твоя монета полетит на то же самое место...
Забыв обо всем на свете, кроме своего открытия, Глеб помчался на базар, к столбу, который весь был в отпечатках от многих и многих битков. Ватага пацанов азартно лупила в столб, «натягивала», ссорилась. Главенствовал Мыло.
— Гони десячок! — то и дело покрикивал он.
Это был драчливый переросток, с испитым лицом, со скрипучим от окурков голосом. Он уже знался с большими «паханами», с теми, что «тибрили» уголь в депо, а потом продавали его на базаре. Ходил Мыло ссутулившись, будто всегда мерз; кепочка на самые глаза, руки в карманах длинного, до колен, заплатанного френча: плечи подняты к ушам. Года три спустя Мыло убил человека, и никто этому не удивился...
У Мыла были длинные пальцы, и он «натягивал» там, где другому понадобилось бы две руки. Скрипуче посмеиваясь, он обдирал пацанов одного за другим. Иногда кто-нибудь из проигравших в доску бунтовал:
— Уй, Мыло, у тебя не руки, а пакли!
— Но ты... — скрипел Мыло, впиваясь в бунтовщика жесткими серыми глазками. — Закрой хлебало, а то схлопочешь...
— Связался, большой дурак! — кричал обиженный, отбежав, однако, шагов на тридцать.
Мыло не догонял: он был занят.
— Гони десячок...
Несколько часов подряд Глеб изучал движения Мыла и в уме повторял их.
— Ну ты, Аршин, — сказал наконец Мыло, — давай. Они все проёрились. — Он кивнул на печальных пацанов, робко просивших поверить в долг.
— По двадцаку, — предложил Глеб.
— Ого! — изумился кто-то из облапошенных.
— Богатый ты мужик сегодня, Аршин, — заметил Мыло, ухмыляясь.
Он небрежно шлепнул о столб оловянным битком.
Глеб, по-блатному ссутулясь, встал у столба и, как Мылин двойник, ударил своим старинным, красной меди, трояком. Тот, повторив в полете траекторию оловяшки, упал с нею впритирочку.
— Хе-ге! — обрадовался один из проигравшихся, пацан, в облике которого было что-то птичье (за что, наверное, он и прозывался Курицей).
— Рано, пташечка, запела, — сказал Мыло, обернувшись к Курице, — как бы кошечка не съела... — И швырнул Глебу двадцатикопеечную монету.
Теперь Глеб должен был ударить первым. Ударил. Потом ударил Мыло, и его длинный средний палец, как резиновый, вытянулся и коснулся Глебова трояка.
— Гони, Аршин, деньгу назад! — Мыло хохотнул, как хрюкнул, и уничтожающе посмотрел на Курицу. — Чё, Курица, не квохчешь?..
И ударил. И снова Глебов биток с двуглавым императорским орлом настиг оловяшку.
— Двадцачок, — потребовал Глеб, а сам лихорадочно соображал, как же самому-то бить, чтобы Мыло не «натягивал».
Двадцатикопеечная монета переходила из рук в руки. Ватага, вытаращив глаза, следила за небывалым. Мыло стал демонстративно зевать, мол, с тобой, Аршин, каши не сваришь.
— Давай, давай, — подбадривал Глеб, а сам ругал себя — наступать научился, а обороняться нет!