— Ну, чё... — сказал Трублин. — Правильно, я считаю, Коля выступил. Хватит, действительно. Если человек не хочет... зачем же заставлять учиться?..
Ну а после Денисова и Трублина подали свой голос и традиционные говоруны-активисты. И накалили атмосферу до того, что собрание если не хором, то вполне единодушно сказало Евстигнееву — довольно! Больше с тобой возиться не желаем!
...Сразу же после собрания Глеб пошел к директору.
— Что вы говорите?.. — не поверил тот.
— Двадцать четыре человека из тридцати выступили, и ни один, заметьте, ни один не высказался в пользу Евстигнеева. Это, доложу я вам, было собрание! Как заседание Конвента! Да вот и протокол...
— Ну, Глеб Устинович... — в голосе директора, мягком, вкрадчивом, на сей раз чувствовалась явная досада. — Вы-то сами где были? Где ваша-то роль как классного руководителя? Это же еще, по сути, дети. Им что взбредет в голову, то и... Надо же было разъяснить, убедить, поговорить с каждым в отдельности...
— Как бы я, интересно, разъяснял и убеждал, если сам твердо уверен, что нужно гнать лоботряса? Честное слово, Петр Максимович, так будет лучше и для пользы дела, и для самого Евстигнеева...
— Ах, вон оно что, — директор внимательно посмотрел на Глеба, и Глеб отчетливо увидел, как в слащавых глазах директора блеснула злость; вялые, бледные руки стиснули тетрадь с протоколом; весь он подался вперед в своем кресле. Однако тотчас же, видимо, взял себя в руки, расслабился, и только голос был изменившийся, хрипловатый:
— Ну тогда, конечно, нечего было ждать другого результата...
— Почитайте протокол, Петр Максимович, — предупреждающим тоном сказал Глеб. — Говорили только ребята, решали только они!
— Да, да, я понимаю... — с видом крайне огорченного и раздосадованного человека, понимающего, однако, безысходность положения, проговорил директор.
И все-таки еще раз разрешили пересдать Евстигнееву злополучные предметы. И опять он провалился. Тогда была создана специальная комиссия для переэкзаменовки, но и в присутствии комиссии он не мог рассчитать профиля фрезы, потому что не знал элементарной геометрии.
Глеб, приглашенный на эту переэкзаменовку, смотрел и слушал, как Евстигнеев порет чушь. И думал Глеб, что теперь-то уж все убеждены в правоте Виноградова, теперь-то уж всем ясно: Евстигнеев — беспросветный Митрофанушка и дни его пребывания в техникуме сочтены.
Однако прошла неделя, а Евстигнеев все еще сидел на своей «камчатке», и лицо его было вызывающе спокойным. Более того, ребята передали Глебу, что Евстигнеев посмеивается над ними. «Ну что, — говорит, — вякали? Орали? Дурачки вы вместе со своим классным!..»
Потеряв всякое терпение, Глеб снова пошел к директору, отыскал его в кабинете у завуча. Оба сидели у стола и ворошили какие-то бумаги.
— Сколько это может продолжаться, Петр Максимович? — спросил Глеб, подходя ближе. — Когда Евстигнеева исключат наконец, скажите мне? В какое положение мы ребят-то ставим! Они выступали на собрании, говорили так, как велит совесть, а он теперь над ними насмехается... Какой мы урок-то ребятам преподносим! Да мы у них на всю жизнь отобьем охоту поступать по совести!..
Директор с завучем переглянулись.
— Виноградовские рассуждения, — заметил завуч, не отрываясь от бумаг.
— Похоже, — согласился директор. И, обращаясь к Глебу, душевным, отеческим голосом стал внушать: — Зря вы, Глеб Устинович, на рожон-то прете, ей-ей, зря. Нельзя же, в самом деле, быть таким прямолинейным, ну как палка... Это, извините меня, наивно и даже глуповато как-то... Ну да ничего. Вот поживете немного... Жизнь, она, брат, со временем в ином свете предстает. Вы поймете, что поступать по своим принципам не всегда возможно. А иногда и не нужно! Никому никакой пользы. Вот и в данном случае...
— Ну, не знаю, — перебил Глеб. — По-моему, лучше уж быть как палка, чем извиваться по-змеиному... Может, конечно, и я когда-нибудь наберусь мудрости, о которой вы говорите, но пока постараюсь постоять за свои убеждения. Я сегодня же, сейчас же напишу обо всем в министерство! Вот что я сделаю.
— Ну, ну, ну! — поерзал на стуле завуч. — Огонь, не человек! Сразу в министерство...
— Дело в том, Глеб Устинович, — поспешно вставил директор, — что вчера Виноградов поставил Евстигнееву тройки по обоим предметам.
— Как?
— Да вот так, — почти что с улыбкой сказал директор и, заметив, видимо, на лице у Глеба недоверие, добавил: — Хотите заглянуть в ведомости?.. Дайте ему, Михал Михалыч, ведомости...
Да, в ведомостях стояли тройки. «Неужели, — ошарашенно думал Глеб, — Евстигнеев одним махом осилил несколько наук и сразил Виноградова наповал?..» Слишком неправдоподобным казалось это Глебу. Пролить же свет на темное дело мог лишь сам Виноградов.
Однако кабинет Виноградова был закрыт; не было Виноградова и на следующий день. По техникуму между тем стали распространяться слухи, что Виноградов с работы увольняется...
— Я знаю только одно, — сказала Глебу Полина Семеновна, преподавательница русского языка и литературы, она же председатель профкома и потому, может быть, самый осведомленный в делах техникума человек. — Виноградов поступил как настоящий джентльмен. Он, по сути, спас Викторию Робертовну от душевной трагедии...
— При чем здесь англичанка?
— Видите ли, Глеб Устинович, — доверительно сказала Полина Семеновна, — муж у Виты (так называли Викторию Робертовну за глаза) знаете какой?..
— Слышал...
— Приходит домой пьяный, начинаются скандалы, дети нервничают... Самый младшенький не научился еще говорить, как стал заикаться. У девочки тоже с нервами не все в порядке... Так вот, муж Виты стоял первым в очереди на квартиру. И, понимаете, — Полина Семеновна почему-то понизила голос, хотя в профкоме, кроме них, никого не было, — нужно получать ордер, а ему отказывают. Мотивируют тем, что он пьяница, прогульщик и так далее. Если бы вы видели Виту!
Побежала к Петру Максимовичу, а тот и говорит — конечно, надо идти в горисполком, а как туда идти, если мы сына Евстигнеева исключаем за неуспеваемость?.. Вы понимаете?.. Тогда Вита — к Виноградову...
Глеб начал понимать, каким образом в ведомостях появились тройки...
— Вита теперь на седьмом небе. Хоть дети-то не будут видеть и слышать скандалы: все-таки квартира, знаете. Закрыл их в спаленке — и спокойно.
— Позволительно спросить, какого дьявола она живет с таким мужем?
— Э, знаете, — Полина Семеновна покачала головой с отбеленными волосами и мудро сощурилась. — Вы думаете, так просто женщине остаться одной с двумя малышами на руках? Да теперь если и разведутся, так Вита останется в квартире. Будущее детей обеспечено. Как ни трудно ей будет, но квартира — это великое дело... Почему Виноградов, спрашиваете, увольняется?.. Этого я вам не скажу. Виноградов, он, знаете... — Тут Полина Семеновна сделала рукой жест, который мог означать и не от мира сего, и не нам чета. — Во всяком случае, с Витой он поступил как настоящий человек.
— Опозорил я свою седую голову, — час спустя говорил Глебу сам Виноградов. — Поддался, что называется, минутной слабости. Прибежала Робертовна в слезах... Не выдержал, пошел к директору, давай, говорю, ведомости... Ну вот, говорит, и правильно, вот и хорошо, теперь я и к Александру Николаевичу смогу обратиться с просьбой... — Виноградов крякнул, достал из пачки папиросу и долго разминал ее, прежде чем закурить.
Жил он в однокомнатной квартире: шкаф, два стула, письменный стол, полки с книгами, кровать. Над кроватью — портреты молодой женщины и девочки...
— Жена и дочь, — заметив взгляд гостя, пояснил Виноградов. — Теперь Леночка была бы как Вита... Мне кажется, и лицом была бы похожа... Противно, — произнес Виноградов минуту спустя. — Противен сам себе... Перед вами стыдно. Ребятам в глаза не смогу смотреть. А уходить не хочется, тяжело уходить... Прирос, видно, к техникуму, к ребятам... — Он опять крякнул и потянулся за спичками.
— А остаться нельзя? — неуверенно спросил Глеб.
— Тройки-то я поставил. Забыл в ту минуту и о чести и о совести, ни о ребятах ваших не вспомнил, ни о вас. Нет, постарел я, наверное. Сдал. Нельзя мне больше со студентами... Они ведь как рассуждают: «Нам проповедует, а сам, скажем, пьет», «Нас учит, а сам бабник», «Нас воспитывает, а сама мещанка»... И они правы, тысячу раз правы. Коль произносишь высокие слова, воспитываешь, так будь прежде всего сам чист, — Виноградов замолчал, только сердито сопел и курил.
Но терзать себя, растравливать свою рану было ему сладостно, что ли.
И он снова заговорил.
— Самое-то страшное в том, — как бы прислушиваясь к себе самому, говорил он, — что я ведь и не раскаиваюсь. Избиваю вот себя и одновременно оправдываю, мол, хоть и вывалялся в дерьме, а доброе дело сделал. Квартиру Робертовне добыл. Подлость свою... человеколюбием оправдываю... Вот что самое-то страшное! Вот где конец-то мне! Вот до какой степени я конченый...
Последние слова он произнес каким-то свистящим шепотом, так, что Глебу стало не по себе. Жалость, сочувствие, досада, неприязнь, сменяя друг друга, владели Глебом.
«Как разобраться в людях? — думал он, шагая к себе домой по полуосвещенной улочке. — Как разобраться в директоре, в Виноградове, в себе?.. До чего же все сложно! До чего же сложно...
На уборочной
Машина катится по хорошему асфальтированному шоссе. Шофер, неразговорчивый парнишка с нахмуренными бровями, старательно покручивает баранку, а студенты в кузове поют хором, поют с присвистом, с барабанной дробью (по чьему-то чемодану) и во всю-то силушку.
Глеб, откинувшись на спинку сиденья, поглядывает на желтеющие рощицы по сторонам дороги, на поля с комбайнами, на встречные грузовики с зерном, и мысли его обращаются в прошлое, ему вспоминается первая, как и у этих крикунов в кузове, уборочная страда...
Вот так же грузовики привезли их тог