[34] свой дом. После сражения стрелки сменяются для отдыха довольно часто, тетка его приносила ему и нам завтраки, и он более 15 раз в два дня был в стрелках с удовольствием, брал пленных, был примерной храбрости офицер, в последний же раз около вечера пришла его очередь, он пошел к майору и убеждал его не посылать. Майор спросил, не болен ли он? – «Что ж, Иван Дмитриевич, я совершенно здоров; но тоска ужасная, идти не хочу, робость напала». Тот его убеждал и просил идти, сказывая, что ему будет стыдно и что он его за храбрость под Красным и в Смоленске представит к Владимиру с бантом. Пошел Кунцевич и против обыкновения простился со всеми нами, но едва рассыпались его стрелки, как был поражен пулей наповал. Я велел после его искать, чтобы похоронить, и что же? Его вечером принесли всего ограбленного: сапоги, сюртук и все сняли французы. Мы его похоронили на дворе его дома. Несчастная тетка его, бедная женщина, была неутешна и с нами вышла из города, а после мы ее потеряли из виду. Еще такой же был случай с прапорщиком, и тот убит!
Мы пошли из Смоленска, и на рассвете уже неприятели заняли город и отыскивали переправы; кажется, что они простояли в нем дня два.
Выйдя из Смоленска, мы шли по дороге в Петербург, хотя небольшие переходы, но дня три. Обозы наши были на Московской дороге, и мы продовольствия никакого не имели. Я ходил просить в полки нашей дивизии, но ни у кого не было хлеба; достал у иных круп, у других мяса, сварили кашицу, но хлеба ни сухаря не было ни у кого. После мы повернули на Московскую дорогу, где отыскали наши обозы, и после 3 дней очень рады были солдатскому сухарю. Не доходя Вязьмы, я узнал, что меня произвели в подпоручики, но не за отличие, а по линии, и я в этом чине в военное время более 4 лет служил. Меня представили к орденам, за Красное – к Св. Анне, на шпагу, а за Смоленск – к Владимиру 4-й степени, но не знаю, как это устроилось, что за оба сии сражения не дали нашей армии ни одному человеку, даже генералам, ничего. Многие сказывали причину, но я думаю, что она недостоверна: будто бы князь Багратион не мог сам утверждать наград, а должен был представлять об оных к Барклаю де Толи, чего он не хотел. Но как бы то ни было, а сие осталось нерешенным, почему нам ничего не дали, хотя нашего Невяровского за Красное дело обессмертили. Но ни он, ни мы, никто не был награжден, а за Смоленск следовало бы. И представления наши умерли вместе с князем[35]. Под Вязьмою дали нам рекрут из Вяземского депо. Тут я виделся с братом Василием. В Вязьме мы запаслись провизией даром. Жители все оставили город; нас или полк наш назначили в арьергард, что при ретираде означало сзади всех и всегда в виду неприятеля, в цепи стрелков.
Нашим арьергардом командовал граф Сиверс, а первой армии генерал Коновницын. Придя в Царево-Займище, мы узнали, что наш общий главнокомандующий – Кутузов. Много было пустых толков, да когда же и где их нет? Говорили, что Барклай – немец, изменяет, ведет француза в Москву, мало дерется, отдает города даром. Все подобные глупости беспрестанно повторялись, и очень рады были Михаилу Илларионовичу Кутузову.
Армия наша, кроме двух дней после Смоленска, везде имела продовольствие отличное: хлеба, мяса и вина всегда было довольно, даже с избытком. Спасибо командирам-отцам, мы были сыты вдоволь. Поговаривали, что Кутузов, приняв армию, даст потешиться нашим и остановит француза; но впоследствии оказалось, что Наполеон очень желал чаще сражений и бесился, что мы отступаем без боя, полагая своим множеством народа уничтожить нашу небольшую армию. Ошибся голубчик в расчете, сам себя скорее уничтожил. Кутузов и подлинно хотел дать сражение в Царевом Займище, но нашел, что позиция невыгодна, и отступил до Бородина, близ города Можайска в 9 верстах, а от Москвы в 90.
Я был послан в обоз привезти патронные ящики и продовольствие провианта, когда, возвращаясь обратно с ящиками и фурами и проезжая по дороге мимо Бородина, увидел множество возле харчевни генералов и офицеров. Я был позван к Кутузову, который сидел в сенях на скамеечке, окруженный большой свитой. Наряд мой был щегольской: шапка без козырька, старый изодранный сюртук, подпоясанный шарфом без кистей, чрез плечо на ремне нагайка казацкая, сабля у бедра и на тощем большом рыжаке. Я походил на рыцаря печального образа. В заключение сей экипировки была на плечах обгорелая на биваках байковая желтая бурка, я соскочил с рыжака, отдал его держать фурлейту, а сам подошел к главнокомандующему. Почтенный старик спросил меня, которого я полка, куда везу ящики и где наш полк? Я отвечал, что 50-го егерского полка, везу для бригады порох и хлеб, что полк наш в арьергарде второй армии. Он мне сказал, чтобы я ехал с его адъютантом, который покажет мне, где я должен остановиться и дожидаться своего полка, не трогаясь с места. Меня повели, и я рассматривал место и войска. Возле главнокомандующего, помню, был 1-й лейб-егерский полк, далее гвардия в колоннах, за ней первая армия, а после и наша вторая. Местоположение было первой армии очень возвышенное, внизу овраг и речка с кустами, а наше гораздо ниже и лес сбоку и пред нами. На месте, где я был остановлен, была батарея, называемая Раевского; место возвышенное, и тут я нашел уже полк наш отдыхающим. Привезенный провиант и вино были разобраны, но много вина еще оставалось, как неприятель начал посылать к нам из орудий большие круглые гостинцы. Вино[36] привозили обыватели, которые плакали, чтобы я их отпустил скорее и при каждом выстреле наклоняли головы свои. Я спросил у полковника, куда девать вино, его много. Он велел дать по другой чарке людям, а остальные бочки разбить, чтобы не перепились люди. Я исполнил и велел обручи рубить. Вино потекло, полилось, как 26-го числа кровь людей. Крестьяне, бросив телеги, а другие лошадей своих, бросились бежать.
Это было 24 августа в 2 часа пополудни. Не успели люди еще поесть, как приказано батальону идти в стрелки.
Описывать битву сию, незапамятную в истории, хотя бы я мог, узнав подробности ее после и читая описания многих очевидцев, но это будет лишнее: я пишу о себе, следовательно, и довольствуюсь тем, где я был и что сам видел.
24-го числа, как я сказал, в 2 часа не успели наши закусить, как батальон наш пошел в стрелки; а 3-я гренадерская рота подвинулась от полка вперед, но стали возле опушки леса, где и я был. Стрелки наши были в лесу часа три. Тогда неприятели правее нас стали показываться колоннами на поле. Нашей дивизии Тарнопольский полк пошел колонной в атаку с музыкой и песнями (что я в первый и последний раз видел). Он после бросился в штыки в глазах моих. Резня недолго была, и полкового их командира ранило в заднюю часть тела навылет пулею. Его понесли, и полк начал колебаться. Его место заступили, полк остановили, и он опять бросился в штыки и славно работал. После остановились, прогнали неприятеля, и нас сменили. Не знаю, что было после; но опять подошли к Раевского батарее, что было на конце левого фланга всей армии. Тогда ходили еще в атаку Александрийский и Ахтырский гусарские полки и храбро дрались из-за нас. На ночь мы опять пошли в стрелки и стояли смирно, а 25-го числа утром сменены были 49-м егерским полком, но ненадолго. После весь полк был несколько раз в стрелках и много потерял, а 49-й еще и более нас: у них потеря была очень велика. Во всей армии 25-е число было тихо, кроме нас. На левом фланге стрелков никто не замечал, а у нас в бригаде едва ли осталось по 30 человек в роте.
С 25-го на 26-е в ночи, близко нас, у неприятеля пели песни, били барабаны, музыка гремела, и на рассвете увидали мы: вырублен лес, и против нас, где был лес, явилась огромная батарея. Лишь только была заря, то зрелище открылось необыкновенное: стук орудий до того, что не слышно было до полудня ружейного выстрела, все сплошной огонь пушек. Говорят, что небо горело, но вряд ли кто видел небо за беспрестанным дымом. Егеря наши мало были в деле, но дело везде было артиллерийское, с утра против Нея, Мюрата и Даву корпусов. Наша дивизия была уничтожена. Меня опять послали за порохом, и я, проезжая верхом, не мог не только по дороге, но и полем проехать от раненых и изувеченных людей и лошадей, бежавших в ужаснейшем виде. Ужасы сии я описывать не в силах; да и теперь вспомнить не могу ужаснейшего зрелища. А стук от орудий был таков, что за пять верст оглушало, и сие было беспрерывно. Много о том писали и всем известно. Тут перо мое не может начертать всей картины. Проезжая поле, я увидел лошадей нашего полковника и спросил у музыканта Максимова, где полковник, не убит ли? К счастью, тот показал, что тут лежит, жив; он не сказал, а показал пальцем. Я подошел к нему, и он с горестью сказал, что полка нашего не существует. Это было в 7-м часов вечера. Я отослал ящики назад, а сам поехал вперед к деревне Семеновской, которая пылала в огне. На поле встретил я нашего майора Бурмина, у которого было 40 человек. Это был наш полк. Он велел сих людей вести в стрелки. Я пошел, и они мне сказали: «ваше благородие, наш полк весь тут, ведите нас последних добивать». Доподлинно, взойдя в лес, мне встретилась картина ужаснейшая и невиданная. Пехота разных полков, кавалерия спешившая без лошадей, артиллеристы без орудий. Всякий дрался чем мог, кто тесаком, саблей, дубиной, кто кулаками. Боже, что за ужас! Мои егеря рассыпались по лесу, и я их более не видал, и поехал к деревне Семеновской. Был уже 10-й час, пальба пушек не переставала с той же силою. На дороге я видел колонны русских и французов, как в игрушках согнутые карты, повалены дуновением ветра или пальцем. Картина ужасная. Но сердце замерло: ни одной слезы о несчастных! Наткнулся я на брата, который сказал, что он ранен в ногу. Я поделился с ним куском баранины[37]