Алексей ГрачевДело с довоенных временПовесть
Глава первая
1.
Незадолго до войны, вечером, сторож одного из магазинов в Рыбинске сидел на крыльце. Он курил и слушал, как стучит по крыше весенний дождь, густой, пахнущий распускающимися листьями и первыми цветами, гремят по булыжной мостовой ломовые подводы, хохочут в переулках веселые прохожие, тихо поет патефонная певица из окна дома напротив.
Еще он слышал карканье ворон над церковью, купола которой висели в темном небе, как шары, пронзенные крестами. Он подумал даже, что не воры ли пробрались в церковь. Но воры в это самое время вели подкоп под магазин. Укрывшись за пустыми ящиками из-под лимонада, они прокопали лаз в рыхлом песке и проникли под пол. Затем аккуратно выставили доску в полу складского помещения и очутились в самом магазине. Похоже, что они знали, где какой лежит материал, потому что жители близлежащих домов не видели огней в магазине в этот вечер. Взяли преступники несколько кусков ситца, шевиота, дорогого и модного бостона. Так же аккуратно они уложили за собой доску и выбрались к ящикам. Вот лаз закапывали уже второпях. Наверное, занервничали. Дождевая вода быстро пробила воронку, и оперативные работники горотдела милиции Семиков и Кондратенко утром без труда наткнулись на подкоп.
Но это было утром, когда продавцы обнаружили пропажу. А вечером и ночью сторож — сухопарый флегматичный старик — даже не почувствовал, что он проглядел товар. Он, как всегда, лишь изредка обходил магазин; чаще сидел или в будочке за воротами склада, или же на крыльце, где курил или дремал, хотя это в протоколе, понятно, было не указано. Когда днем его вызвали с курьером в магазин для опроса и когда он узнал о том, что в магазине совершена кража, сначала улыбался — ему показалось, наверное, что сотрудники милиции попросту разыгрывают его. С ним никогда такого не было. Потом он долго и тупо разглядывал лаз под бревнами магазина и наконец-то стал ругаться — длинно и уныло...
Как раз на другой день после этого происшествия и прибыл в горотдел милиции Петр Гаврилович Коротков. Его перевели сюда из Переславля-Залесского, где он занимался в отделе по борьбе с хищениями государственной собственности. Он сидел в кабинете начальника оперативной части милиции Демьянова Дмитрия Михайловича и внимательно слушал напутствия. Он давно знал Дмитрия Михайловича — встречались на смотрах, в командировках; бывало, звонили друг другу. Это был высокого роста, крупный мужчина, в галифе и высоких сапогах, в синем френче с большими карманами на груди. Каждый, кто впервые встречался с ним, робел от его прямого взгляда, насупленных бровей, тяжелого подбородка. Но на самом деле характер Демьянов имел мягкий. Приглаживая вытертый, пегий от седины, хохолок волос на лбу, Демьянов рассказал новому сотруднику положение в оперчасти. Дел было немало — «висели» и убийства, и кражи, и поджоги.
— Ну, познакомишься постепенно, — сказал он ему напоследок. — Семиков и Кондратенко доложат подробно.
А когда Коротков собрался уходить, вспомнил:
— Тут вчера кража в мануфактурном магазине вышла. Унесли ценную материю. И никаких следов.
— Хорошо, — ответил ему Коротков. И, придя в отдел, маленькую комнатку с окном на булыжником вымощенную улицу, кончающуюся пристанью и Волгой, спросил прежде всего про последнюю кражу. Семиков и Кондратенко ждали его за столами, приставленными едва не впритык. Семиков был совсем мальчишка — с болезненным лицом, с синими подглазинами, с темными зубами от раннего курения. Зная этот свой недостаток, он редко улыбался, лишь двигал тонкими бледными губами. Опытный глаз сразу бы определил, что серый, в редкую синюю полоску, пиджак выбран в магазине наспех, без тщательной примерки. Плечи обвисали, рукава наплывали на кисти рук. Была уже весна, во дворе милиции по забору тянулась зеленая поросль травы, но Семиков все еще, по-зимнему, носил свитер. Ворот его плотно охватывал тонкую, с большим кадыком шею. Он сидел в широкой зеленой фуражке с лямкой, накинутой на подбородок, — точно собрался уходить куда-то.
Кондратенко, напротив, был грузен, с откинутой назад горделиво-красивой головой, в завитках седых волос. Серые глаза были всегда прищурены. Щеки точно горели. Он больше походил на артиста. Даже одет был артистически — в светлый плащ с поднятым воротником, голубую, тщательно проглаженную рубаху.
Глядя на него даже с недоверием, Коротков спросил:
— Так каким же образом исчезла мануфактура в магазине? Может, там ду́хи побывали? Или демоны?
Оперативники лишь переглянулись.
— Куда ведут пути от магазина? — снова задал вопрос Коротков.
Ответил Кондратенко как-то нерешительно: был озадачен неожиданным вопросом своего нового начальника — старшего оперуполномоченного:
— Есть путь на проспект, есть к Мытному двору, есть к проходному, что ведет на пристань, и есть к Волге переулком.
— И нигде следов?
— Были бы, — уже хмуро отозвался Семиков. — Собака не нашла.
— Подозрения падают?
Семиков покачал головой, а ответил Кондратенко:
— Начали перебирать...
— Образцы украденной материи дали в соседние города? — спросил еще Коротков.
— Как же, — ответил Семиков. — Мы полагаем, что они подались торговать куда-то, — может, в Вологду, может, в Москву.
— Ну, тогда и ладно, — улыбнулся теперь Коротков. — Давайте-ка знакомиться. Извиняйте, что необычно начал. Но это для того, чтобы не забыть последнее дело. Первое-то не забудется, а вот последнее может.
2.
Короткову было тридцать три года, из них шестнадцать он проработал в милиции. Семнадцатилетним пареньком в жаркий летний день пришел в чухломскую милицию к начальнику. Встал на пороге его кабинета и попросил:
— Примите меня на работу.
Сморенный жаром, сонный начальник милиции долго непонимающе рассматривал этого высокого кудрявого паренька в холстинной рубахе, в стоптанных, доставшихся от пропавшего на войне отца, ботинках, с картузом в руках, который мял смущенно.
— А что ты умеешь? — спросил. Был он крикун, любитель выступать на уездных собраниях о порядке.
— В хозяйстве у матери работал. На гармошке играю.
— О, — сразу пробудился начальник. — Это дело. Главное — играй на гармошке, а как служить милиционером — мы тебя научим...
Почему все же Коротков пришел в милицию? Может, потому, что форму давали красивую: с ремнями, с бляхами, со свистком, с сапогами хромовыми? А может, потому, что было твердое жалованье? Или же потому, что тоже, как и начальник, не терпел беспорядка? Может быть, жалел ограбленных и обворованных, избитых и погорелых? Да кто его знает — сейчас он бы и не ответил на этот вопрос. Одно мог сказать — он никогда не раскаивался, что пошел в милицию, он полюбил эту мытарную работу, которая вытягивает день за днем все жилы, которая все время держит в напряжении, изматывает и вместе с тем несет в себе благодарные улыбки тех, кому он возвращал украденное, тех, кого он защитил от кулака, от ножа, тех, кого он, может, спас от наказания.
В Чухломе он проработал тогда четыре года с небольшим. В такой же вот жаркий летний день начальник, по какому-то случаю, посадил своих сотрудников в лодку, велел Короткову играть на гармошке во всю мочь и ширь Чухломского озера. Кончилось тем, что гармошка разорвалась пополам, в лодке пробили дно и все едва не перетонули — спасибо, спасли рыбаки. Вскоре после этого начальника сняли, а Короткова перевели в Солигалич вместе с другими сотрудниками, — наверное, чтобы не потешались жители. Больше такого с ним не было нигде, урок запомнился на всю жизнь, хотя никакой вины за собой он не чувствовал. Потом он работал в Тейкове, в Нерехте, в Переславле-Залесском. Он был уже ветеран по сравнению со своими новыми сотрудниками. Семиков, например, имел стаж пять лет. Он пришел и школу милиции из детского дома: ни отца, ни матери не знал, не знал даже, откуда он родом. В документе-метрике у него значилось, что он из Тамбовской губернии, но это он сам так указал, когда выправлял документ, потому что из Тамбовской губернии был приятель по детскому дому. Кондратенко — тот воевал солдатом в мировой войне в Пруссии, потом в Галиции. В двадцатые годы жил в деревне, а потом переехал в город, через знакомого милиционера устроился в милицию, в уголовный розыск.
Рассказывая о себе, Кондратенко добавил в конце, то ли с огорчением, то ли шутливо:
— Надо было бы мне раньше в уголовном розыске остаться. Когда-то, мальчишкой еще, я несколько месяцев работал в Петербургском сыскном отделении, на журнале, — «на дугах». Вот не хватило терпения каждый день сотни раз листать эти страницы, искать по фамилиям жуликов, бандитов, насильников. Надоело быстро. А потерпел бы — сейчас бы знатный был сыщик...
— Он и сейчас славится, — вступился тут Семиков. — Сколько дел раскрыл, не счесть.
Кондратенко сразу как-то смутился, надел на голову кепку, мохнатую с длинным козырьком.
— Иду на участок. Потолкую о подозрительных в районе Мытного двора.
Поднялся и Семиков:
— Я — на вокзал. Может, там что-то услышу.
Коротков остался один, перелистал дело, которое ему передал Семиков. Он, как бы наяву, увидел этот магазин, вечер, услышал шум дождя. Да, конечно, они рыли лаз, прикрываясь дождем и шумом. Значит, мануфактура где-то далеко уже и надежно укрыта. Задача не из легких. И он ощутил в душе чувство раздражения, как всегда, когда не очень надеялся, что дело кончится успехом...
В небольших городах и преступлений было меньше и раскрывать преступления было проще: все на виду, как на ладони. Каждый посторонний человек — бельмо на глазу. Здесь, в старом волжском городе, да еще незнакомом, он почувствовал себя беспомощным. Он растерялся от этих узких улиц с булыжными мостовыми, с каменными тумбами по бокам панелей, с однообразными низкими домами, с одинаково скрипучими воротами, с далеким и вечным завыванием машиностроительного завода, с церквами, с собором у Волги, похожим с реки на крепость, пронзившим небо иглой шпиля, нависшим над крышами домишек; от белых песков пляжей, от черной воды второй речки в городе, впадающей в Волгу.
Он глох от шума толкучки — «вшивой горки», где тискался, присматриваясь к торговцам мануфактурой; задыхался в табачном дыму пивных, выискивая подозрительного человека, похожего, как ему казалось, на того, кто лез под магазин; с отчаянием выслушивал вопли не поделивших что-нибудь жильцов коммунальных квартир в домах близ этого злополучного магазина. Вместо того чтобы сказать: «Я видел такого-то в тот вечер» — они умоляли его забрать с собой явную спекулянтку, или пьяного скандалиста, или же мальчишку, которого следовало «попугать» милицией, чтобы он вел себя примерно. Он не продвинулся ни на шаг за несколько недель с того дня, как пришел в горотдел.
Однажды, под вечер, поступило сообщение об ограблении ларька на берегу Волги. Приехали на машине вместе с Демьяновым. Выяснили, что воры проникли в ларек путем взлома потолка. Правда, брать в ларьке было нечего — ржавые селедки, старое пиво, крупа, две бочки с подсолнечным маслом, денежная мелочь в ящике.
Но Дмитрий Михайлович был раздосадован необычно, он спросил Короткова:
— Как думаешь, может, опять «мануфактурщики»?
На это Коротков пожал плечами, и тогда Демьянов буркнул сердито:
— И сколько отделу, Петр Гаврилович, надо времени, чтобы кончить пожимать плечами?
Вопрос был справедлив, но и обиден. Он промолчал, с берега уехал расстроенный, обозленный. Вернувшись вечером домой, повалился сразу на койку, скрипучую, как несмазанная телега. Он жил возле вокзала в стареньком двухэтажном жактовском доме с окнами на рельсы, на бесконечные составы, на паутину шпал, на желтую копоть из трубы литейки механического заводика. Он лежал, закинув руки за голову, и впервые подумал о себе, о своей жизни. И все же — правильно ли сделал он в тот жаркий день, когда пришел в кабинет к начальнику чухломской милиции? Он мог быть примерным бухгалтером, или машинистом, или токарем, или музыкантом. Его бывшая жена Ася как-то сказала ему:
— Ты посмотри на себя. Ты — музыкант. Тебе бы учиться музыке — на пианино или на скрипке. Представь, ты выходишь на сцену перед огромным залом людей, где и я сижу. Ты высокий, волосы красивые, волнами, пальцы рук длинные тонкие, взгляд у тебя смелый и прекрасный. На тебе черный костюм артиста. Ты прикладываешь скрипку к подбородку, и я слушаю твою музыку и плачу, сама не знаю почему... Нет-нет, ты все перепутал в жизни. Ты просто мало думал, когда писал заявление в милицию. Искать преступников — не твоя профессия, для этого есть люди, умеющие подавлять свои чувства. А ты переживаешь за каждого карманника, которого ведешь...
Это была сущая правда. Забрав на базаре воришку, голодного и замурзанного, крепко держа его за шиворот и ведя в милицию, он переживал за него, сочувствовал ему. Ночами ему мерещились мальчишки-оборванцы, парни-скокари, имеющие по несколько судимостей, спекулянтки, заливающиеся фальшивыми слезами, искаженные скулы громил, пытающихся вытащить из кармана нож или наган.
Он переживал, это верно, но он никогда раньше не вспоминал ее слов про музыканта. Сейчас, лежа на койке, слушая гудки паровозов и литавренный звон буферов вагонов, он перебрал свои пальцы, может быть, пальцы выдающегося музыканта. Неужели, верно, он мог стать им? Ты искренне ли верила в это, Ася?
Его бывшая жена как бы встала перед ним — вся какая-то северная: светловолосая, спокойная всегда, бесшумная, с тонкими чертами лица, красивым носом, высоким лбом. Она была швея в мастерской, хорошая швея. Одного взгляда на нее на танцах в парке летним вечером двадцать седьмого года хватило, чтобы влюбиться на всю жизнь. Они поженились вскоре, всего два раза посидев в кино, выпив несколько бутылок ситро в столовой, прокатившись на лодке один раз по озеру и погуляв на свадьбе ее лучшей подруги. И никогда она не заводила разговора о своих родителях. Он знал только, что они занимаются землей в далекой деревне. Но, когда расписывались, выяснилось, что отец у нее священник и до сих пор служит в сельской церкви. Коротков даже отказался отмечать шумно их торжество. И она согласилась молча. Вскоре после записи в загсе они поехали к родителям, он познакомился с ее отцом, похожим на цыгана своей огромной черной бородой, и с ее матерью, как и Ася, светловолосой, но непомерно толстой.
В милиции вскоре обо всем узнали. В глаза ему ничего не говорили. Но шепоток слышался за спиной. Он ловил на себе хмурые взгляды своих начальников. А однажды с ним после работы увязался Мохначев, сельский милиционер, кривоногий веселый дядька, бывший красногвардеец и даже комиссар какого-то продотряда под Архангельском. На этой дороге он вдруг высказал все, что говорили о Короткове среди милиционеров. А вывод был — увольняться или разводиться, потому что Коротков вроде как тень на славном отряде сельской милиции. Нет, прямо этого он не сказал ему, покручивая папиросу между пальцами, пряча глаза под козырьком кожаной фуражки. Но мысль его была ясна, как небо в тот день. Осталось только непонятным — от себя лично вел разговор Мохначев или же ему поручили милиционеры? Коротков не спросил тогда, расстроенный и оглушенный. Он любил Асю, но он любил и работу, он не мыслил о другой профессии, и слова Аси о музыканте в голову никогда не приходили, как сейчас. И однажды, когда Ася на работе крутила ручку швейной машины, он торопливо собрал вещи в свой деревянный чемодан, который сейчас лежал под койкой в его комнате, и ушел на другую квартиру, в другой посад городка. Она ни разу не пришла к нему, просто все поняла сразу, а может быть, ей обо всем сообщили, может быть, указали. Только когда встречались на улице — она вставала и смотрела на него — молча, не мигая, готовая или упасть или вот-вот разрыдаться на всю улицу. Он проходил мимо, лишь кивнув головой, как случайной знакомой. Один раз она выкрикнула ему вслед:
— Как же так, Петя, ведь мы будем не одни?
Он понял, что значили эти слова. Она говорила о Никите, который родился вскоре после того, как Короткова перевели в Солигалич, и которого он никогда в жизни не видел...
«Ты не похож на милиционера...» Тогда эти слова огорчили, теперь они стали утешением, успокаивали. Ну да, конечно, ты не похож. Ты потому что ничего не можешь, ты неспособен, ты потерял веру в себя и в чутье сыщика. Тебе надо искать другую работу. Да-да, тебе надо идти в музыканты, потому что ты, Коротков, не годен стал для работы в уголовном розыске этого большого города. Одно дело — найти виновного в драке или пробежать за служебной собакой десять верст. Другое дело — этот город, водоворот, в котором он как щепка. Но он ищет, разве он не ищет? Он и его помощники — оперуполномоченные Семиков и Кондратенко Александр Лаврович. Они обошли все дома по берегу Волги. Никто ничего не знал. И теперь ему надо признаться, что он бессилен, что не способен раскрывать такие обдуманные, ловкие преступления.
Коротков лежал, сосал папиросу, прислушивался к голосам на кухне. И вдруг решил: а подать заявление и уехать в Чухлому. Он придет в тот дом возле оврага, всегда полного влаги и бурьяна, он поднимет на руки своего сына Никиту, похожего на него.
Об этом ему написала Ася, когда родился Никита.
Отец у нее тогда же, после рождения Никиты, оставил службу в церкви, стал простым крестьянином. Ради дочери, ради того, чтобы дочь сохранила семью. Но Ася не сказала Короткову. Он узнал об этом позже, когда работал в Тейкове. Он приехал к ней, поздним вечером постучал в квартиру. Она не пустила его.
— Уходи, Петр, — сказала сразу же. — Тебе нужна карьера, а не мы с Никитой.
Он не признался ей, в чем тут дело. Он попытался только пройти в комнату, где спал Никита. Она встала на дороге.
— Уходи, Петр, — попросила снова, гневно уже. И он ушел. С тех пор прошло десять лет. Он пишет ей письма, высылает деньги, она отвечает иногда — сухо и скупо. Он думал, что она выйдет снова замуж. Но она жила одна. Он тоже никого не искал. Десять лет прошли, как вот этот поезд, от которого сейчас тонко звенели стекла в окне, от которого лишь эхо стука колес и тоска последнего гудка...
Он так и уснул в одежде, а проснулся по привычке рано утром. И все, что думал накануне, показалось ему сном, тяжелым и хмельным. Он встал, выпил стакан холодного чая и заторопился в горотдел — снова искать тех, кто совершил это дерзкое ограбление. Поиски в конце концов остановились на двух недавно высланных сюда из Москвы. Первый, по фамилии Емелин, по кличке Емеля, таскал мешки с мукой и зерном на пристани, нанимаясь поденно. Коротков встретил его в толпе грузчиков в один из весенних погожих дней. Лицо Емели, круглое, под маленькой кепочкой, было бело от муки.
— Помилуй бог! — сказал он, присаживаясь рядом с Коротковым на скамье возле проходной у пристанского склада.
Пусть гражданин начальник сходит в «дом грузчиков», что возле «вшивой горки», и самолично проверит, где был в тот дождливый вечер Емеля. Емеля сидел в тоскливом одиночестве, смотрел, как бегут лужи в его полуподвальную комнатку.
Так говорил он старшему оперуполномоченному, хлопая кепкой по колену, выбивая из нее мучную пыль. Короткие, как иглы, прямо стоящие волосы на голове были мокры и блестели.
— Помилуй бог! — сказал напоследок он. — Чтобы, как в карты, играть статьями.
Соседи-грузчики подтвердили, что вечерами Емелин сидит дома, больше спит или же режется в карты с соседскими мужиками. Коротков обошел дом, постоял возле подвального окна из комнатенки Емели. Окно, конечно, легко открывалось. Из него впотьмах очень просто выбраться и уйти незаметно. Но кто это подтвердит?
Второй из высланных — Павлов — работал мотористом на спасательной станции.
Он, как и Емеля, был низкого роста, только тот коренаст и плотен, этот же костляв. К тому же был мрачен, неразговорчив, казался больным. Он цедил слова сквозь словно бы склеенные челюсти и угрюмо смотрел на Короткова, пожаловавшего на спасательную станцию к концу дня, когда надо уже собираться домой. Этого еще ему, Павлову, не хватало! Да он давно всякие уголовные дела забросил. Достаточно ему пяти лет отсидки. Правда, об этом он вспомнил, когда Коротков намекнул ему про уголовную биографию, затребованную с последнего местожительства из Москвы. Но все это было в прошлом — налеты, грабежи магазинов, аферы с сукном, приготовленным на экспорт с одной из московских баз. О краже в магазине Павлов слыхал: как не знать, если весь город жужжит об этом. Но он показать ничего не может. Павлов чистил мотор возле перевернутой вверх дном лодки, окрашенной ярко. Он добавил еще вяло и неохотно, что при желании гражданин из «угла» может спросить у его жены, ну, не жены, а сожительницы. Она подтвердит, что в тот вечер, да, именно в тот дождливый вечер, они были в кино. Кино это называлось «Ущелье аламасов».
Коротков разыскал сожительницу Павлова в гулком, как бетонная яма, дворе с множеством покосившихся сараюшек, черными подвалами, ломовыми подводами. Она развешивала белье. Прищепки на ее груди вздрагивали и плясали, как монисто. Она испугалась Короткова — это было видно сразу. Чтобы спрятать волнение, нагнулась к корзине, долго шарила там. Когда выпрямилась, лицо было спокойно. Она ответила четко и быстро, что они в тот вечер ходили в кино. Ответ этот, как заученный, вызвал подозрение у Короткова. Но где улики? Он допросил потом начальника спасательной станции, сторожа, матросов. Они все как один отвечали, что лодки были на берегу, что моторы хранились в кладовке под замком, что лодки еще не просохли от краски. Вряд ли лодку можно спихнуть в воду так быстро, да одному.
Коротков согласился. Он ловил улики пальцами, как тонкие и прозрачные паутинки, развеянные ветром. Ловил и не мог поймать. Но он был теперь убежден, что преступники воспользовались лодкой. Но какой? Павлов — моторист. Может быть, мотор?
Через два дня после посещения спасательной станции началась война. Накатились дела уже военного времени: спекуляция, скупка вещей, дезертирство.
В один из летних дней сгорел Павлов. Поздно вечером вернулся откуда-то пьяный, не заходя домой, забрался в сарайку да там и уснул. Окурок выпал на подушку с сеном, она затлела, огонь перебрался на матрац, на доски. Когда приехали пожарные, он был уже мертв.
А вскоре пришло сообщение, что призванный в армию Емелин сбежал из эшелона. Куда он скрылся — было неизвестно. От соседей в «доме грузчиков» стало известно, что недавно ездил Емеля за грибами в деревню Овинники, что возле берега Рыбинского моря. В деревне побывал Семиков. Он выяснил, что действительно приезжал Емеля в деревню, ходил по грибы, пил молоко в доме пастуха. Пастух показал, что парень тот был ему незнаком, за молоко пытался заплатить, но он не взял денег, потому что, эка там, полкринки от своей-то коровы, и на просьбу сотрудников милиции обещал сообщить непременно в город, если Емеля снова появится в деревне...
Осенью поступила телефонограмма о вскрытом вагоне с продуктами. Где был вскрыт вагон — в городе или на разъездах — оставалось пока загадкой.
Семиков в эти дни контролировал подготовку в городе бомбоубежищ и щелей, мотался по улицам целый день, Кондратенко сидел в эвакопункте на проверке прибывающих в город эвакуированных.
Даже Демьянов не спрашивал больше о мануфактурном деле. Тем не менее Коротков в свободное время искал. Искал еще один сотрудник — участковый оперуполномоченный левобережного отделения милиции Гладышев Порфирий Аниканович.
3.
Гладышеву исполнилось тридцать. Ходил он странной подпрыгивающей походкой. Казалось, у него в каблуках пружинки, они это так подталкивали его длинные ноги. Была у Гладышева дурная, как казалось Короткову, манера надвигать кепку на самые глаза и смотреть на собеседника из-под козырька. Как будто боялся показать свои светлые глаза или стеснялся детского румянца на щеках.
Был он бывший агроном. Пришел на работу в милицию вроде бы до смешного случайно. Однажды на колхозном собрании стал упрекать некоторых колхозников в том, что те по дороге домой дергают с полей то морковку, то свеклу, а то и кочан капусты унесут. Колхозникам этот упрек показался пустячным, и один из них бросил реплику:
— Тебе бы, Порфирий Аниканович, в милицию, а не агрономом...
— А что, спасибо за совет! — без обиды ответил Гладышев.
На другое утро он зашел в отделение милиции к начальнику. Тот посмеялся было, стал успокаивать агронома. Но Гладышев признался, что еще в парнях он несколько месяцев до службы в армии работал постовым милиционером возле городского перевоза, что работа ему нравилась. Агрономом же стал вот как: там, где он служил, был техникум, в техникуме училась его будущая жена, она и сагитировала его в техникум. Поступил после армии и выучился тоже на агронома. Женился на той студентке, вернулся к родителям. Агроном — хорошая профессия, но больше лежит душа у Гладышева все же к милицейской работе. Выслушав все это, начальник протянул ему лист бумаги. Это для того, чтобы написал он заявление о приеме на работу. В колхозе, конечно, не хотели отпускать, но все же Гладышев стал оперуполномоченным по своей левобережной стороне. Всем казалось, что способен он только, подпрыгивая, бегать по полям, следить за глубиной пахоты, нормой высева семян, ругаться с трактористами, выступать на собраниях. Но он умел и в милицейских делах разбираться так же дотошно, как в агрономических. А главное, доводил их до конца. Это нравилось Короткову в нем, он был всегда рад услышать его по телефону, увидеться с ним с глазу на глаз, поговорить о раскрытом преступлении, поболтать о погоде или о видах на урожай...
В этот октябрьский день сорок первого года, когда по сообщению Совинформбюро наши войска вели ожесточенные бои с немцами на Вяземском, Брянском направлениях, когда внизу по берегу левой стороны Волги сотни людей рыли противотанковый ров, когда по улицам города шли, дружно вбивая сапоги в стылую по-осеннему землю бойцы истребительного батальона, — они встретились возле каменного крыльца райотдела милиции.
— Это кстати, Петр Гаврилович, — обрадованно сказал Гладышев, протягивая руку. — А я только-только собирался звонить тебе.
— Что-нибудь со складом? — спросил Коротков.
Он имел в виду топливный склад возле железной дороги, который повадились посещать воришки: то бревно, то уголь, то доски утянут. Понемногу, незаметно, а бывают.
— Нет, я насчет мануфактуры. Приехал наконец-то из деревни дядя Вася.
— Это кто такой?
— Он сторожем был весной при маслозаводе. А на лето уехал в деревню, астмой мучается старик. Ждал его. Не очень-то надеялся, но на всякий случай ждал.
— Ну? — нетерпеливо перебил Коротков, приглядываясь к впалым щекам участкового.
Тот вскинул голову, из-под козырька тоже присматриваясь к Короткову.
— Видел старик лодку-моторку. В дождь шла снизу от элеватора.
— Именно снизу?
— Вот в чем и дело.
Коротков замер даже. Он отыскал глаза Гладышева, бесцветные, как глаза новорожденного, и в них увидел торжество. А подбородок не брит, да и щеки в белесой щетине.
— Бегал ты сегодня много. Смотрю, не побрился даже.
— Пришлось. На Ветке женщина угорела. Рано топку скрыла. Говорят, только что была бодрая да веселая. А тут — раз, и нет ее. Может, позарились соседи, комната у нее большая в жактовском доме. Ну вот, с врачами ночью проверяли.
— Спать шел бы тогда...
Коротков старался быть спокойным. Ему все казалось, что в этом рассказе нет ничего ценного для раскрытия преступления довоенного теперь уже времени.
— Но ты постой, — вот теперь рассердился Гладышев. — Тебя что́, не интересует этот человек. Он не сегодня-завтра уезжает. Сын у него техником на заводе, отправляют сына со станками по Волге на Урал. И старик с ним. Не хочет оставаться.
— Не хочет оставаться, — повторил Коротков. — А насчет твоего сообщения так скажу я тебе, Порфирий, — это просто находка. И мне надо повидать старика.
— Пойдем.
Гладышев откровенно зевнул, но теперь Коротков сделал вид, что не заметил. Не до сочувствия. Не до спанья, когда тревожное время все сгущается и сгущается вроде грозовых туч над головой. Поезда с ранеными, самолеты чужие в небе, пламя зажигалок на крышах домов, противотанковый ров, видный отсюда с пригорка, от райотделения, а на Вяземском направлении немцы снова продвинулись, и под Ленинградом плохи дела, и на Южном фронте враг впивается все глубже и глубже в тело России.
— Слыхал? — сказал Коротков, пристраиваясь к длинному подпрыгивающему шагу Порфирия. — Уже Калинин упоминается в сводках, а это, брат, тебе до Москвы недалеко. Пора бы и нам с тобой в окопы. А?
Гладышев пожал плечами как-то нервно и даже замедлил шаг.
— Скажут, пойдем в окопы, — ответил он с раздражением. — А то, если все мы начнем распоряжаться собой...
Он угрюмо добавил:
— Это не мои слова. Начальника. Пришел я к нему на днях. Мол, заявление я давно подал в военкомат, что кадровый военный и хочу добровольцем в дивизию, которая в области формируется. А он раскричался. Если все начнут командовать, то бандитов да спекулянтов один он будет собирать по щелям. Так и сказал. Попросту выгнал. Психованный какой-то был. Может, потому, что слухи опять в городе. Будто двух работниц с завода затянули в подворотню. На деле ничего такого, может, знаешь. Верно, подростки потянули бабенок за юбки, так те сами их отшили. Дело с концом, а слухи ползут. Кто-то распускает слухи. Для паники...
Он остановился, вытянул из кармана окурок.
— У тебя вроде зажигалка есть?
Коротков чиркнул колесико зажигалки, запах бензина метнулся в нос, и Гладышев склонился к пламени:
— Только слухи, знаешь, — не вор, не задержишь.
— Это верно, — согласился Коротков. — А насчет заявления, так и мое тоже лежит в военкомате с начала войны.
Они прошли несколько переулков, спустились в овраг, заросший пожухлым бурьяном, заваленный хламом, поднялись снова на улицу и вошли во двор возле барака. За бараком подымалась темная громадина маслозавода, от нее доносился мерный гул машин.
— Дома ли только? — усомнился Гладышев, открывая обитую войлоком дверь. — Может, к сыну успел уже уйти.
Дядя Вася был дома. Грузный старик в ушанке сидел за табуретом, на котором лежала дратва, и подшивал валенок. Он вскинул голову, сквозь стекла очков разглядывая пришедших.
— Опять к тебе, Василий Евлампиевич, — обратился Гладышев. — Еще раз поподробнее про ту лодку.
Старик отложил шило, поглядел на Короткова, кивнул ему. Коротков присел на краешек скамьи:
— Точно, что она шла снизу? И когда это было?
— По весне. Лед еще шел сверху. В тот вечер приехали подводы из одного колхоза, семена привезли. Позвонил я инженеру, тот разрешил принять мешки по акту. Ну, сгрузили они мешки в склад, написал я им бумагу, и они уехали. А я пошел обратно в караулку и тут увидел эту лодку.
— Не разглядели цвет и какая она?
— Да обычная, как у рыбаков. Подумал я еще — и куда гонят человека в такую темень да дождь.
— И куда она ушла?
— Вот этого не знаю. Похоже, что на ту сторону, к сплаву.
Старик проводил их до двери и здесь спросил:
— Как думаете, дойдет фриц до города? Все раздумываю — ехать с сыном или оставаться.
— Мы столько же знаем, сколько и вы, — ответил виновато Коротков. — Кто знает, как повернется война.
4.
Он первым вышел из дома, остановился за углом, поджидая задержавшегося Гладышева. Ветер не стихал. Он принес дым костров с берега, где рыли ров, клочья жженой бумаги. Два раза ударила зенитка с другой стороны, от железнодорожного вокзала, и после этого ясно стал слышен гул самолета. Гул этот звучал долго еще, а зенитка почему-то не подавала свой лающий голос. Может быть, это летел свой самолет.
Подошел Гладышев, разворачивая клочок курительной бумаги.
— Ну, как данные?
— Данные что надо, — ответил Коротков. — Я думаю, что это все же Павлов или Емеля. А может, и оба вместе. Вниз они шли на веслах, вверх на моторе.
— Но Павлов не брал моторки со спасательной станции.
— Но мог взять у кого-нибудь.
— Мог. Но у кого? Опять та же сказка про белого бычка.
— Да, но теперь я почти уверен в том, что вывозили мануфактуру на лодке.
Коротков посмотрел на тот берег, на длинную цепь плотов леса напротив острова. Длинной лентой, желтой и бугристой, тянулся пляж — там совсем недавно он купался, совсем недавно. И на плотах сидел рядом с рыбаками. Смотрел, как они опускали сети в черные заводи между плотами, как вытаскивали быстро подсачком сверкающих плотичек.
— Ошибся, наверное, дядя Вася. Не могла моторка там пристать. Не тащили же они далеко украденный товар на своих плечах. Берег пустынный. Да еще мотор. Жители давно бы приметили такое дело, сказали бы нам. Значит, брали лодку они в городе. Вероятнее всего — у казармы. Вон там... Ближе к магазину.
Он кивнул на красные пеналы зданий на берегу реки, поблескивающие стеклами.
— Да, может, и там. Взял лодку с мотором у кого-то и поехал.
— Вот то-то и оно. Надо еще раз проверить всех, кто имеет лодки с моторами. Ты на этом берегу проверь, а я там пройдусь еще разок. На предмет — выходили на них на реку или нет.
— Хорошо, — согласился снова Гладышев. — Ты куда сейчас?
— В город. А ты?
— Я в отделение. Должен ко мне один человек прийти. Прибыл с эвакопоездом. Проверку на эвакопункте прошел. Сам из бывших уголовников. Отрабатывал на Беломор-канале, потом на Москве-канале был уже по вольному наему. Жил в Гжатске. Прибыл к нам и просится остаться в городе. На Кузьминской жила его сестра. Она эвакуировалась в Уфу с дочками. А он не знал этого. Прихромал к ней, взял ключи у соседей и устроился в комнате. Нога ранена была когда-то у него.
— Прихромал, — повторил как-то тупо Коротков. — Ну и что? Ты же знаешь, что есть распоряжение таким определять место жительства.
— Я велел ему ехать дальше. Хоть в Сибирь, хоть в Чухлому, откуда он родом. Да, ты ведь тоже оттуда, из Чухломы? Не встречал ли его?
— Как фамилия?
— Буренков. Сам с виду — ну, бандит вылитый. По всем статьям. Как глянешь, спрашивай документ.
Коротков смотрел все так же тупо. У него появилось вдруг желание погладить шрам на спине, чуть ниже лопатки. Плотный и эластичный, подобный каучуку.
— Так что — знал его? — вытянул шею Гладышев.
— Когда он придет к тебе?
— Да, наверное, уже сидит.
Гладышев отвернул рукав плаща, взглянул на циферблат часов.
— Может, давно сидит. С час даже. Замешкался я с этой теткой, да еще дядя Вася...
— Он толстоносый, и темная челка на лоб, и голова всегда, как у черепахи под панцирь, втянута?
— Челка седая.
Гладышев засмеялся тихо, пофыркав носом. Вскинув голову, из-под козырька посмотрел на Короткова:
— Значит, знаешь его?
— Немного, — ответил Коротков. — Пойду и я с тобой. Надо встретиться. Как гляну, так вспомню молодость.
И он снова невольно ощутил упругую жесткость рубца на спине.
5.
Буренков мало изменился, хотя прошло много лет. Он был такой же, как тогда на станции Туфаново: косая челка поперек лба, только теперь в седине, острая челюсть, толстый нос, щеки в запалах, угрюмый взгляд из-под рыжеватых бровей. Руки спрятал в карманы потертого пальто с поднятым воротником, ноги в хромовых сапогах вытянул поперек узкого коридора райотдела.
Увидев вошедших, он подобрал ноги под себя и вытащил из кармана руки, но еще больше согнулся, как под тяжестью мешка. На Короткова он глянул лишь, на Гладышева уставился с напряженным вниманием.
— Проходи, — сказал Гладышев, открывая дверь комнаты. Она была полна людей: женщины возле милиционера, следователь из горотдела, допрашивающий паренька с бритой головой. Он кивнул Гладышеву и Короткову и опять склонился над протоколом допроса.
— Садись, — сказал Гладышев.
Буренков сел на край стула. Да, как будто и не было многих лет. Как тогда. И там так же сидел возле окна в зале ожидания вокзальчика. Сунув руки в карманы — только пиджака, клетчатого кажется. А на голове — зеленый картуз. Именно зеленый, редкого цвета картуз. Точно специально сшил, чтобы маскироваться в зелени лесов, по которым «ходил» с тем знаменитым Божокиным.
— Так вот, ехать надо тебе дальше. Завтра же. Бумагу я подпишу, что был здесь сутки.
— А я в пути на товарной побывал, — торопливо сказал посетитель, глядя в упор на оперуполномоченного. Он снял кепку, махнул пятерней по комкам свалявшихся волос. — Обещали мне место кладовщика, как и в Гжатске. От вас только разрешение на прописку...
— Нет, — нахмурился Гладышев, — такого сорта люди должны следовать дальше.
— Это какого сорта? — тихо переспросил Буренков, тиская кепку в руках, горбясь, и сомкнувшиеся брови подсказали Короткову, что тот почувствовал себя оскорбленным.
— Бывшие...
— Я значок ударника имею, показывал же вам. В Гжатске четыре года жил без приводов. Запросите дело.
— Когда тут запрашивать? — вздохнул Гладышев и посмотрел на Короткова.
Буренков тоже оглянулся и вот теперь узнал. Он откинулся, расправил плечи и выговорил тяжело:
— А ведь я вас знаю, гражданин начальник. Встречались мы.
— Как не знать, — ответил Коротков. — По твоей милости отлежал три месяца в больнице. Чуть-чуть бы подправил руку...
Буренков нахохлился, опять сжался и сказал:
— Я тоже с той поры инвалид. Две пули в одну ногу. Сначала ничего. На Севере, на Москве-канале работал, как все. А теперь ссыхается нота. В два раза тоньше стала. Вот, гляньте!
Он быстро, с заученной ловкостью, стянул сапог и выставил голую ногу — она была синяя, как окрашенная чернилами, суха и старчески тонка. Бережно погладил ее и задернул снова штанину, всунул ногу в сапог, подтянул голенище:
— Дело давнее. Теперь умнее стал. Только вот инвалид навсегда. В армию оттого не взяли. Хоть и просился.
— Просился ли? — спросил недоверчиво Коротков.
— Просился, — повторил Буренков, подвигав нервно бровями. — Я же подрывник. Столько ли поднял карельского камня. Но не взяли. Не доверяют, вот как вы.
— А с чего доверять?
— Я ударник был, — повторил упрямо и с ожесточением в голосе Буренков. — Я по шею в воде весной стоял. Это когда плотину рекой прорвало на Выге. Всю ночь мы сами без командиров забивали промоину. Каким сортом меня за это считать?
Гладышев снова, с каким-то смущением, глянул на Короткова.
— Пропиши его временно, Порфирий Аниканович, — сказал Коротков, — комната есть, а на работу пусть сам устраивается.
Гладышев недоумевающе посмотрел на Короткова. Пошарил в бумагах на столе, точно ослеп сразу.
— Ну, — выкрикнул, — вот оно как, Буренков! Доверие тебе выпало. Иди, — добавил тут же неохотно. — К председателю уличного комитета, к Варвариной. Она твоя соседка — Калерия Петровна. У нее все оговоришь о прописке. Да учти, я тебя под проверку возьму
— В Гжатске меня тоже брали под надзор, — подымаясь, сказал Буренков.
— Война, гражданин.
Тот кивнул согласно, глянул опять на Короткова — во взгляде была благодарность и недоумение, растерянность даже.
— Сказал бы спасибо, — буркнул Гладышев, когда дверь закрылась, — а он в амбицию.
Коротков засмеялся:
— За что спасибо? Он же имеет право жить здесь и работать. Да и вообще: должны же мы доверять. Он прошел школу труда на канале. Я видел таких на одном заводе под Москвой. Они живут, как все, — работают, у многих семьи, учатся, в парке с ребятишками гуляют. Не подумаешь, что бывшие налетчики, фармазоны, гулевые. Им-то поверили, а почему мы с тобой не должны верить Буренкову.
— Ну, ладно и я поверю тебе, а потом уж и ему. Но что у тебя там вышло в Чухломе? — спросил Гладышев с любопытством. — Я не знал об этом, а сам помалкиваешь.
— Невеселая это история...
Коротков махнул рукой. Говорить не хотелось, но Гладышев смотрел на него и ждал слов.
— Он высланный был по этапу в двадцать девятом году из Москвы. В Чухломе у него сестра жила. Были и родители, кажется, померли. Тогда отсылали по месту жительства. Назовет задержанный какое место, туда и вышлют. Вот и его выслали к нам. Он пожил сначала у сестры.
— У той, в Уфу эвакуировалась?
— Пожалуй, что у нее. А потом перебрался в ночлежку для этапников. Большой дом был, двухэтажный, на окраине. Выслать их выслали, а ни денег, ни работы. Представляешь? Они должны были сами себя кормить. Вот и Буренков тоже кормил сам себя. А как? От базара до базара. Как съедутся крестьяне, так они ватагой. И воровали, и обманывали, и просто грабили. Потом их дальше по этапу отправили. А Буренков остался, сошелся с Божокиным, объявился там такой налетчик. На трактах грабили. Долго мы ходили за ними... Я тогда уже в Солигаличе работал.
Он покосился на окно. Там, внизу, был виден ров и, как желтый дождь, летел песок с лопат трудармейцев. По Волге шел военный пароход. Черные фигуры матросов, пушка — все казалось игрушечным, даже дым, черный и густой, расстилающийся по глади реки, такой же черной, вздутой от порывов ветра.
— Ну и что?
Коротков потер лицо ладонями. Не хотелось ему возвращаться к этому рассказу о рубце на спине, возле лопатки. Он подвигал плечом, поерзал нетерпеливо и быстро.
— Помнится, в русской печи накрыли человека. Через окно заметили, как посверкивало что-то. Подумали, это Божокин прячется. Сообщали, что он в этой деревне. В облаву дом взяли. У каждого угла с наганом. А это старуха забралась в печь от холода и курила цигарку. В другой избе устроили засаду. Три дня сидели, не выпуская из избы хозяйку с сынишкой лет пятнадцати. Без толку просидели. Сняли засаду и пошли из деревни, и тут один наш работник хватился кошелька. Оказывается, пока спал на печи, парнишка вытянул у него из кармана кошелек... Сейчас смешно вспоминать, тогда не до смеха — измученные были донельзя... В общем чудес много повидали, пока скитались по лесам...
А взяли просто. Ехал детина на лошади, а мы встречь, тоже на лошадях. Остановили: кто таков? А он: «Я — Божокин». Мы за револьверы, он смеется. Я, говорит, половину бы из вас поклал давно, если бы захотел. Даже не поверили, свидетелей гоняли потом. Мол, не двойник ли? Больно просто сдался. Ну, потом его сообщников позабирали одного за другим, рассыпалась потому что сразу банда. Буренкова искали в числе последних. К зиме под городом оказались. Стали костры палить, греться. В ригах ночевали. Нам донесли об этом. Мы сразу же оперативную группу в засаду. Они и пришли на эту засаду. Привели их на станцию Туфаново, под Вологдой. Дело ночью было. Мы трое возле столика в зале ожидания, где пассажиры. Им троим тоже отвели место на противоположной стороне у стены. В полночь встал Буренков, подошел к нам, попросил газету на закрутку, а сам вместо газеты — хвать револьвер у Калюкина. Я очнулся и за пиджак его. Развернулся он и наотмашь нож мне под лопатку. Так сунул быстро, что я и крикнуть не успел, повалился сразу. Буренков и те двое — в двери и на улицу. Вскочил Венин — и за ними. Вот тут и попал он двумя пулями в ногу Буренкову, свалил его. Утром нашли в ближайшей деревне. Остальных потом взяли...
— А ты как же там, на станции?
— Да как, — нехотя ответил Коротков, — перевязали меня ребята. Положили на деревянный диван у дежурного станции. Там и лежал до поезда. С поездом в Вологду отправили, в транспортную больницу. Отходили, а Буренкову суд был. Всем им высшую меру дали, а потом заменили десятью годами.
Гладышев молчал, он задумчиво и как-то виновато тер переносицу тыльной стороной ладони. Сунулась в дверь женщина, он сердито махнул рукой:
— Погоди, не до тебя.
Женщина рыскнула за дверь поспешно. Гладышев покашлял — о чем-то думал, лицо у него было все такое же виноватое.
— Может, его в контрразведку Шитову сдадим, — сказал он, — и дело с концом. Пусть разберется Шитов. Вон какое прошлое.
И он удивился, увидев упрямо сдвинутые брови Короткова.
— Нет, пусть остается. Что там было, это было, а сейчас нет за ним преступления.
— Что ж, будь по-твоему.
Коротков протянул руку для прощания.
— Погоди-ка, — остановил его Гладышев, — заходил-то зачем? С каким хоть делом?
— По пути. Шел из военкомата. Проверял одного с трудфронта. Человек уже воюет, а мы его ищем, как дезертира.
— Ну, понятно...
Коротков постоял еще возле окна, глядя на Волгу, на ров.
— Вот понять не могу, — проговорил он задумчиво. — Похоже, немец будет подходить с той стороны, от вокзала, а роют на этом берегу. Выходит, что ту сторону оборонять не будут?
— Может, и так.
Гладышев поднялся из-за стола, тоже подошел к окну. Протер запотевшее стекло рукавом, проговорил назидательно:
— Тут стратегия, Петр Гаврилович. Раз надо левый берег защищать, будут защищать левый.
— К зиме, — вставил тут следователь. — Пока то да се, наступит зима, мороз остановит Волгу. Вот ров и кстати.
Подошел к ним и милиционер, отпустивший женщин, гомонивших шумно, по-цыгански. Ему было под шестьдесят. Плотный, в серой солдатской шинели, с кобурой револьвера на ремне. Тоже сунулся к окну, как будто впервые был здесь.
— Я тебе, Порфирий Аниканович, скажу по первой германской войне, как я ее прошел всю от начала до конца. Под Двинском кончил. Заболел от воши. От пуль уцелел, от снаряда уцелел, а вошь свалила меня почище пули или осколка. Так вот про германца... Он такие рвы обходить будет. Не будет он наваливать побитых в ров, он, конечно, обойдет. И здесь коль увидит фортификации, пойдет через судоверфь или же у Васильевского острова переправу наладит. Но не пойдет в лобовую...
— Ну что же, — ответил за Гладышева следователь, пряча бумаги в портфель, — уже одно это хорошо. Пока ищет место для прорыва, время уйдет. Сумеют войска встать на дороге.
Гладышев проводил Короткова на крыльцо. На крыльце уже сказал:
— Подумал я, Петр Гаврилович, что если моторка шла с вещами, то вещи эти остались на верфи или у элеватора.
— Я тоже так думаю. Я тоже прикинул, что за это время — только-только припрятать там мануфактуру. А у кого — надо искать. Проверим еще раз лодки. Ты здесь, я там. И обойдем верфи и элеватор.
— Но, может, эта лодка никакого отношения к мануфактуре не имеет, — вдруг сказал Гладышев то, что думал и Коротков.
Коротков пожал плечами:
— Вполне возможно. Тогда останется еще одна версия, но проверенная...
6.
Скрежет лопат в противотанковом рву напоминал шум леса при сильном ветре. Голоса почти не слышались. Народ — больше пареньки, девчата. Коротков спрыгнул в ров, перешел и поднялся из него, вышел к реке, к пристани. Пароход «Контролер», точно только его и ждал, сразу отвалил от берега.
Волга была темна от низких туч и раскачивалась, как на качелях, и пароходик раскачивался, плюхался шумно носом, а то оседал глубоко кормой, подвывал вдруг гудком, как от испуга. Лица пассажиров, тесно набившихся в каюту, были тоже темны и казались неживыми. Коротков смотрел на них исподтишка, так, чтобы никто не заметил этого пристального взгляда. Сейчас, в войну, люди стали пугаться пристальных взглядов. Да и верно — что это за человек, который смотрит на тебя так внимательно. Может, он враг, пробравшийся в город?
Эта вот сухая женщина с корзиной, покрытой рядном. О чем она думает, засунув руки в рукава плюшевого жакета? Или этот паренек в шинели ремесленника? Или та вот девочка, укутанная материным, видимо, широким кашемировым платком? Об отце? Отец, может, под Можайском уже или же на Мариупольском направлении отходит с боями, как сообщило Совинформбюро. Или вот так же, качаясь, идет в неведомых водах навстречу железному грохоту дальнобойных орудий? А эти две девушки в фуфайках, прижавшиеся друг к другу? Ров, видимо, копали. Этот вот старик в железнодорожной куртке? Может быть, машинист. Рабочий в спецовке, от которой резко пахнет льняным маслом — ясно: с льнозавода.
Шлепала вода о днище парохода, чавкали машины в трюме, и оттуда, сквозь перегородку, доносило печным жаром. В окне виднелась громада маслозавода, трубы — как вскинутые вверх орудия, и дымы над ними — точно после улетевших в небо тяжелых снарядов. Гулко дрожала перегородка, и Коротков прижался к ней — тело тоже задрожало ознобно. Он поднялся, вышел на палубу. Гудок вскрикивал — в лицо из трубы брызгало горячими каплями, как будто откашливался кто-то огромный, несущийся вот так, с плеском, по воде.
Пристань подпрыгивала на бурных волнах. Она мягко приняла легкий пароход, попищала шпангоутами. Коротков втиснулся в толпу возле трапа, сошел на берег. Поднялся по булыжной мостовой в город, пройдя несколько домов, остановился возле редакции городской газеты. Он вспомнил о редакторе, пожилом высоком и худощавом человеке, всегда в пальто, накинутом на плечах, всегда подбивающего пальцем очки на носу, н решил зайти, тем более что было дело к нему. В редакции стояла тишина — лишь в кабинете редактора слышались голоса. Он вошел и увидел его с папиросой в руке и сейчас в пальто на плечах. На диване сидел, вытянув ноги в солдатских сапогах, одетый в военное обмундирование, совсем паренек, похожий скорее на ремесленника.
— Ага, Петр Гаврилович, — проговорил редактор, подымаясь из-за стола. Рука у него была суха, крепка и странно вздрагивала, как вздрагивала только что перегородка на пароходе. — Познакомься: это Миша Васильев, наш бывший корреспондент, он только что с фронта. На побывке два дня. За боевой подвиг.
Коротков пожал руку пареньку, привставшему быстро, как перед командиром. Лицо небольшое, темное, обветренное, в скулах ожесточенность, губы сжаты, глаза спокойные и какие-то даже равнодушные.
— Он получил орден Красной Звезды под Калинином. Парашютистов немецких брали в облаву.
— Вот как — уже под Калинином. А в сводках про этот город еще не говорили. О направлении только.
— На подходе к Калинину, — проговорил Миша, присаживаясь снова и вытягивая ноги. — Километров за пятьдесят, не больше. Пятьдесят километров танкам пройти за день.
— Так что же? — глядя на Короткова, спросил тревожно редактор. — Выходит, и наш город скоро вступит в бой, Петр Гаврилович?
— До этого еще далеко, — ответил Коротков, присаживаясь к столу. Спрашивать бывшего корреспондента газеты ему почему-то не захотелось. Понятно было и так, что немцы обходят Москву. Калинин... Это значит — отрезать Ленинград от Москвы и отрезать столицу от всей страны. А коль и впрямь отрежут — то их город останется в открытом поле, грудью в грудь. Как он выдержит ту лавину танков, самолетов?
— Что же это? — спросил он Мишу, — все назад да назад.
— Ничего, — ответил строго паренек. — Резервы идут большие с востока, говорили нам. Бои будут под Москвой. В Москву они не войдут. Остановим...
Короткова поразили эти слова: такой юный, совсем мальчишка, а слова какие — им, двум взрослым мужчинам. Он уже набрался мужества там, в бою с парашютистами. Он уже — храбрый солдат. Коротков улыбнулся:
— Мы тоже уверены в этом.
Он взял в руки свежий, пахнущий типографской краской, номер городской газеты, пробежал глазами по строчкам. Чего только не творилось в мире! На Украине бои, бои у Тулы уже, и у Мурманска, и под Ленинградом. А в Африке есть город Тобрук, и от этого города англичане теснят фашистские войска Роммеля. Над Лондоном воздушные бои, каждый день пять-десять сбитых немецких бомбардировщиков...
— Я вот зачем пришел, — сказал, отложив газету. — Растет спекуляция. Незаметно, но растет. Надо бы статью о наказаниях. Демьянов поручил написать, но, понимаете, нет времени. Пусть ваши ребята возьмутся. Материал я дам. Может, придут ко мне в горотдел?
— Да и не надо приходить, — сказал редактор, поправляя очки, — я сам возьмусь за это. Завтра позвоню с утра, часов в девять. Вы будете на своем месте?
— Постараюсь...
Коротков встал, пожал руки редактору и Мише.
— Когда назад?
— Сегодня ночью, придают нас к истребительному батальону. Куда вот пошлют, пока неизвестно.
— Ну, счастливо тебе там.
Коротков потоптался — ему стало неловко и даже как-то противно: такой вот мальчик защищает его, Короткова. Совсем мальчик — вздрагивающие губы, точно собирался заплакать, и в глазах какая-то напряженность. Как будто хотел что-то сказать.
— Вернешься опять в газету? — спросил вдруг Коротков его.
— Я ведь внештатным был.
— Возьмем, возьмем в штат, — торопливо и веселым голосом проговорил редактор. — У него спортивные материалы хорошо шли. Про футбол, про бокс, борьбу... Сам он спортсмен, бегун был...
— Да, вот именно что был, — задумчиво и как-то значительно произнес Миша.
Коротков быстро вышел. Ему все виделся этот бывший корреспондент, его напряженные глаза, его жесткие скулы. Вот она, война, — от мала до велика. Но мальчик-то уходит в бой, а они на военные занятия, на стрельбы. Они стреляют по мишеням, а он — по живым фашистам.
7.
После обеда он зашел к Демьянову. Услышав донесение о дяде Васе, Дмитрий Михайлович подвигал бугристым носом: это было признаком хорошего настроения.
— Отлично, — похвалил он Короткова. — Вы с Гладышевым — молодцы. Я-то думал, что никаких следов этих мануфактурщиков не найдем теперь. А тут, глядишь, проявляется что-то. Надо Семикова подключить?
— Нет, не надо. Обойдемся сами, тут по городской окраине двадцать — двадцать пять лодочников.
Он долго размышлял, говорить или нет про Буренкова. Все же сказал:
— На той стороне, у Гладышева, прибыл с эвакопоездом один бывший уголовник, знаком мне по Чухломе. Сидел за бандитизм, четыре года на вольной. Работал в Гжатске.
— В контрразведку, — приказал тотчас же Демьянов. — Ты же знаешь, что каждого из бывших уголовных, прибывающих от линии фронта, надо пропускать сквозь фильтр. Немцы засылают своих агентов для диверсий, для паники, просто на подходящий случай.
— Но он проверен на эвакопункте инспектором по паспортам. Он не был у немцев. И потом он работал четыре года после освобождения. Без приводов, как он нам сказал.
Демьянов уставился на Короткова, пробормотал:
— Черт знает что, Петр Гаврилович. Мало что наговорит бывший уголовник...
— У него значок ударника канала. Он перекованный.
Дмитрий Михайлович пожал плечами, он был растерян, он недоумевал, видя своего подчиненного в роли защитника бывшего уголовника.
— Ну, и где он собирается работать?
— В дистанции пути на товарной. Берут его в кладовщики.
— Вот-вот! — закричал начальник. — Сколько эшелонов пройдет мимо, с чем эшелоны? А потом по рации! А те — бомбардировщики по вагонам.
Демьянов встал из-за стола, раскачиваясь на длинных голенастых ногах, подошел к Короткову:
— Вот что, — сказал он угрожающе. — Ты, Петр Гаврилович, будешь в случае чего отвечать за этого типа.
— Хорошо, — сказал, вставая, Коротков. — Я буду отвечать за него.
Демьянов снова уселся за свой поцарапанный, из красного дерева, стол. Ворохнул кипу бумаг, постучал задумчиво ладонью по столу:
— Неспроста это, мне кажется. Ни с того ни с сего в наш город. Сам посуди, а, Петр Гаврилович? Город уже прифронтовым считается. Знаешь, наверно, что немцы с севера обходят Москву, а это прямая дорога на нас.
— Знаю, — ответил, хмурясь, Коротков, вспомнив тут Мишу-корреспондента, — есть такие сведения. Ну, а насчет Буренкова — так он остался здесь, как он говорит, ради сестры. Сестра у него жила за Волгой, а недавно эвакуировалась с заводом в Уфу. Но он этого не знал и заявился к ней. Взял ключи от ее комнаты у соседей и решил жить в городе. Жить и работать...
— Ты как хочешь, — раздраженно протянул Дмитрий Михайлович, — но я должен доложить в контрразведку Шитову. Пусть он тоже разберется, что делать с этим твоим перекованным.
— Конечно, — согласился Коротков, — обязательно надо. Только должны же мы и доверять. Ради чего тогда воспитываем. Ну, я пошел, Дмитрий Михайлович.
— Иди, — разрешил, не в тон барабаня ладонью по столу. Крикнул вслед:
— Так не нужен Семиков?
— Нет, справимся. Вот если на элеватор поедем, то возьмем.
Он быстро вышел и немного погодя, лежа на бетонном полу в тире, стрелял из нагана по мишени. После этого заглянул в общежитие милиционеров. Здесь было полутемно, сыро от толстых старинных стен здания. На полу валялись окурки, воняло портянками. Тумбочки нараспашку раскрыты. На койках спали те, кто собирался в ночную смену, другие отдыхали, больше лежа, дымя нещадно папиросами. Коротков сделал замечание за беспорядки. Один из милиционеров виновато сказал:
— Уборщицы нет. Сами же просто не успеваем, товарищ старший оперуполномоченный. Только что пришли, а через пять минут выезд на территорию завода. Сообщили, что там подозрительные люди прячутся в развалинах. Дом после бомбежки, стены одни да подвалы. Вот вроде в них кто-то костерки жжет.
Коротков смягчился. Глядя в усталое лицо милиционера, подумал, что и милиционерам тоже достается. Трудно на фронте, тяжело на заводах, где сейчас вытачивают мины для минометов, но трудно и милиции. День и ночь на ногах. Три-четыре часа для сна, кой-как, урывками.
— И все же, — попросил он, — надо чистоту содержать. Назначайте дежурного на каждый день.
— Хорошо, товарищ старший оперуполномоченный, — щелкнул каблуками милиционер.
Коротков спустился по каменной лестнице на улицу. Далеко над городом носились лучи прожекторов, и в их щупальцах тучи казались фиолетово-лиловыми. Он прижался к углу дома, внимательно разглядывая эти сполохи. Было ощущение, что там где-то идет волна самолетов с крестами. Казалось, что вот сейчас тишина разорвется яростным лаем зениток, ударят пулеметы. Завоют сирены, помчатся по улицам пожарные машины, машины скорой помощи...
В толпе людей, быстро идущих по тротуару, послышался чей-то голос:
— Скоро город пустой будет.
Коротков даже вздрогнул. Кто такой? Там война, там гибнут. Он шатнулся было следом за ними, но остановился. Задержать, а за что? За паникерство?
Шаги людей по тротуару звучали все звонче, и он понял, что начинает морозить к ночи. Ну что же, вторая половина октября. Идя следом за черными фигурами горожан, возвращавшихся с заводов, из контор, он привычно прикинул тот маршрут, каким пойдет после ужина по городу. Прежде всего надо зайти к фельдшеру Соломатину. Выяснилось, что он дает липовые больничные листы. Видимо, за взятки. Потом проверит владельцев лодок. Самое время: люди будут дома после работы.
Возле вокзальных путей сновали красноармейцы, грузили на платформы какое-то снаряжение. Он спросил одного бездумно:
— На фронт, ребята?
Красноармеец, бегущий мимо с охапкой поленьев, не отозвался. «Секреты, — подумал Коротков. — Мало ли кто спрашивает? Может быть, враг».
В своей комнате, сняв плащ, бросив его на вешалку, повесив рядом шестиклинку-кепку, он даже ругнул себя: «За такие вопросы мог попасть ты в историю, Коротков. Свели бы к патрулю красноармейцы, к коменданту... Заставили бы ждать, пока проверяли документы. Сам ты учишь людей осторожности, бдительности, а тут...»
Он сходил на кухню, вымылся там. В комнате вытерся вафельным полотенцем, даже застукали зубы от холода. В стекла дуло, и они подрагивали. Надо бы истопить печь, чернеющую в глубине комнаты, но идти в сарайку за дровами не захотелось. Он снова прошел на кухню, теперь с чайником, нагрел его на своем примусе, стоявшем в ряду с соседскими примусами. В комнате достал из стола кусок сала, кусочек сахару, горбушку хлеба — все, что дали по казарменному пайку еще вчера в милицейской столовой. Отрезав сала, положил на язык. Оно вытаяло, как восковая свеча на огне. Стал пить кипяток, прикусывая сахар. А попив, задремал здесь же, за столом, возле остывающего быстро чайника. Сквозь радужные проблески полусна ему стали чудиться лица Аси, Никиты. Вроде был он и сейчас в этом старом бревенчатом доме, напротив клуба, у оврага. На столе шумит самовар, и угли под его стальным животом моргают зазывно. В кипящей воде под крышкой ожерельем яйца, и снует бесшумно по комнате Ася — голые по локоть руки, на локтях ямочки, торопливые и бесшумные движения пальцев; взгляд на него мимолетный — ласкающий, радостный...
Он очнулся, допил холодный уже кипяток. Включил репродуктор — черную хрипящую воронку. Передавали очередное сообщение Совинформбюро. Последняя сводка о боях на Вяземском направлении. Потери немцев — в танках, в самолетах, в пехоте. Потери немцев, которые опять потеснили наши части. Потеснили — это, конечно, было не то слово. Они не потеснили — они прошли уже треть России.
Выключил радио и быстро оделся. В коридоре встретилась Нюся — дочь соседа, деповского слесаря Агафонова, работавшего сейчас под Тихвином в восстановительной бригаде. Невысокого роста, коренастая, быстрая всегда, с восторженными глазами и ахающая даже от пустяков, знающая все события в городе и на железной дороге. Она работала парикмахершей на вокзале. Как-то еще весной в кухне при соседе-старике, бывшем сцепщике вагонов, взяла из рук Короткова расческу и сказала:
— Дайте-ка, я вам по всем правилам уложу.
И, встав на цыпочки, стала расчесывать быстрыми взмахами, умело, привычно, как это делала она каждый день клиентам в парикмахерской на вокзале. И, глядя тогда на ее покрасневшие щеки, на мечтательную дымку в глазах, ощущая на своих щеках трепет ее пальцев, он понял, что девушке он, Коротков, не безразличен.
Он поблагодарил ее, погладил руку. И больше ни разу с тех пор не заговаривал с ней, может, потому, что редко бывал дома вечерами — больше поздно ночью. Услышав ее голос на кухне, старался не выходить, слыша ее шаги на лестнице снизу — уходил в комнату, боясь встречи. Сейчас столкнулся с ней в коридоре, и она, встав поперек дороги, вдруг спросила:
— Что будет, Петр Гаврилович?
Он растерялся и так же растерянно спросил:
— Это что вы, Нюсенька, имеете в виду?
— Будут город оборонять? Или же оставят его без боя? А мы тогда как?
— Все скоро выяснится, — ответил он ей, положив руку на плечо, добавил:
— Не тревожьтесь. Сейчас я видел одного фронтовика. Он был под Калинином. Говорит, идут большие резервы в Москву из Сибири. Вот тогда бойцы остановят немцев. И не только остановят, но и погонят назад в Германию.
Она улыбнулась и, низко опустив голову, шагнула в кухню. Наверное, то, что сказал ей Коротков, и сама знала. Ведь окна парикмахерской на вокзале, где работала, выходят на пути. Не могла она не заметить те эшелоны, которые шли сейчас один за другим из глубины России по направлению к Москве.