Дело с довоенных времен — страница 5 из 12

1.

Демьянов долго думал, потом сказал:

— Ты едешь туда, чтобы повидать свою семью.

Коротков даже вздрогнул, услышав это, и покраснел. Он облизнул сразу ссохшиеся губы. Десять лет он не живет в семье, а милиция помнит, что у него есть семья.

Он глянул в лицо Демьянова, ища в нем усмешку, но лицо начальника было пепельно-серым, усталым. Он только что вернулся от нефтескладов, которые все еще горели. Пламя было видно даже из окон горотдела, дым подступал к стеклам, как мутная вода, проникал сквозь щели; повсюду в комнатах пахло сгоревшей нефтью. Казалось, еще немного — и весь город вспыхнет, как те нефтебаки: поднимутся столбы черного дыма над домами, школами, больницами; накренятся, повалятся в Волгу старинные соборы, рухнут мосты.

— Может быть, и повидаю, — ответил он. — Я не видел сына ни разу. Какой он из себя?.. Но только еду я по делу. Собирался раньше, да вот решил окончательно.

— Нашлись какие-то данные?

— Да, нашлись. У Пулькиной во время пожара сгорела квартира, ну, комната в жактовском доме.

— Это в который сразу две зажигалки попали?

— Да, этот. Возле элеватора. Побывал я у нее вчера в камере. Сообщил ей про пожар. Да какие вещи сгорели, да какие успели вытащить соседи. Заплакала она, как узнала, что сгорел комод. Думал я, там ценности какие были. А она, оказывается, плакала по фотокарточкам своего мужа. Спросил я про мужа. Он, оказывается, из Солигалича, неподалеку, значит, от Чухломы. Поинтересовался им: Пулькин Иван Георгиевич, работал мясником на базаре. Несудим. Умер два года назад от гангрены правой ноги.

— Ну и что? — выкрикнул по-петушиному Демьянов. — Что это дает нам? Чудится тебе, Петр Гаврилович. Тратить три дня в такое время.

— За два дня я обернусь, — пообещал Коротков.

— Телеграмма, телефон...

Коротков покачал головой:

— Не будешь петь песню в телеграмме или показывать ладонь, которая то вверх, то вниз, как семафор. Да, — добавил он, — именно семафор. Я полагаю, что муж Пулькиной и тот, чисто одетый, были знакомы. Отсюда связь идет к Павлову и Емеле. А тот, чисто одетый, в галстуке с крупным узлом, скорее всего из Чухломы. Припоминается что-то.

— Все это на песке, — сказал Демьянов, задумчиво глядя в стол перед собой. Вытянутое лицо снова исказилось гримасой усталости. — И все же я должен согласовать с начальником, — потянулся он за трубкой телефона. — Чтобы не было лишних разговоров. Ты подожди в коридоре или у себя в комнате.

— В коридоре подожду, покурю...

Коротков встал и вышел. Он закурил, поглядывая в окно, синеющее от дыма, как в осенних сумерках. Люди пробегали мимо окон, как черные тени, клоня головы, задыхаясь от гари. Отблеск огней плясал в стеклах соседней школы, где теперь находился полевой госпиталь. В ворота въехала крытая машина, мелькнули белые косынки медсестер. Очередной транспорт с ранеными. Может быть, и того Мишу привезли от Калинина, пробитого пулей. Вполне может быть. А он, Коротков, гадает на песке. Дело ли он затеял — такая даль. Надо на поездах с пересадками, идти от станции пешком верст тридцать. Это полдня целых, если не попадется попутка.

— Зайди, — выглянул в дверь Демьянов.

Лицо его было все таким же усталым, болезненным и унылым. Но вот улыбнулся, и по улыбке его Коротков понял, что одобрена поездка.

— Езжай. Выписывай командировку на три дня. Но чтоб никаких задержек! И вот что, — подошел он вплотную к Короткову, постукал его пальцем в грудь:

— Ты и верно не видел сына?

— Верно.

— Ишь ты, — покачал головой Дмитрий Михайлович. — Тогда тебе задание: обязательно повидать сына... Понял?

— А как же, — радостно улыбнулся Коротков. — Конечно, понял.

2.

Длинный состав шел на восток, бросая на лес, на крыши редких деревень снопы искр из трубы паровоза, освещая шпалы огнями топки, сотрясая землю гулом колес и тяжестью вагонов. Всегда, когда Коротков стоял возле железной дороги и смотрел, как по прогибающимся рельсам с громовым грохотом пролетают вагоны, понимал он силу и могущество государства. Вот она, мощь государства, — в колесах, которые гнут в землю рельсы, в снопах искр, в гуде, дрожащем и разрывающемся на стонущие звуки, в крике гудка. Над полями, над речками, черными, как деготь, над землей, осыпанной горячей золой, летели сейчас вагоны, сталкиваясь друг с другом буферами, лязгая, постанывая и вскрикивая.

Он сидел в тамбуре вагона, рядом с кондуктором, одетым в шубу, и слушал, как тот, тыча к губам окурок, говорит о своем сыне, который был призван в армию еще до войны и от которого давно не было вестей.

— Где он, может, ты мне скажешь, милый человек? Жив ли?

Он оборачивал к Короткову темное, как кожа шубы, лицо и всматривался, жадно ждал слов от него. Точно Коротков оттуда, с войны, шел рядом с его сыном.

— Некогда им писать письма, — сказал он, — понимаешь. Они отступают. Ящиков для писем нет на дорогах. Да и каждый день, может, бои.

— Вот и мы с женой каждый день тоже точно в бою том, в каком сын. Все болит. Будто сами мы простреленные. На дне минуты нет вроде без думы о Федоре. Вот еду, стучу на колесах и все думаю, думаю... Был бы он сейчас, не война если, дома, ехал бы со мной тоже в поездной бригаде. Или же в машинисты пошел. Хотел он машинистом. У него приятель машинист, на «эмке» работает... Приятель водит воинские эшелоны. Как увидит меня, так сразу: ну, как Федька?.. А как?.. Ждем...

— Придет письмо, — ответил Коротков. — Много таких, которым долго нет писем. Может, сотни тысяч.

— Да это верно, — согласился кондуктор и подвинулся ближе к Короткову: — А ты жмись ко мне. Хочешь, одной шубой укроемся. Чай, пробьет тебя в такой шинелишке.

— Ничего, я привык к ветрам.

Он отвернулся, глядя во мрак, который лился за вагоном черными тенями лесов, поблескивающими холмами, взрытой плугами землей, вильнувшими хвостами речонок; вырастали разом купы деревенских домов или огоньки поселка, неведомо и какого, далекая церковь, шпиль которой точил небо. Там, за его спиной, с гулом колес идет война и смерть косит парней, мужиков, кладет их то ли в окопе, то ли в лесу, то ли на дороги под гусеницы, под пулеметные очереди, под взрывы мин. А он, Коротков, сидит здесь, в вагоне, и едет на восток. А если напрасно?

Он отбросил окурок, встал, прижался к стене тамбура, глядя на мелькающие, уходящие назад стремительно шпалы и рельсы, сверкающие остро из тьмы.

— Скоро приедешь, — сказал за спиной кондуктор. — Надолго ли?

— Нет, на день.

Подумал, а хватит ли дня? Хватит ли, чтобы выяснить?

— Может, и назад со мной поедешь, — бубнил кондуктор. — Хоть и не разговорчив ты.

— Верно, молчун я, ты не обижайся на меня.

— Это кто как, — ответил кондуктор.

Он окутал голову в воротник тулупа и оттуда снова забубнил негромко. Голоса было не слышно, но Коротков изредка отвечал:

— Да, да...

Лишь когда подъезжали к станции, он уловил последние слова кондуктора: «И придет Федор с войны когда, в Калязин поедем, на родину».

Оказывается, он рассказывал про Калязин, про свою родину...

3.

Сначала он зашел в вокзал, в деревянное здание с повизгивающими дверями, пропахшее угаром печей. Несколько пассажиров корчились на скамьях. Появился сонный стрелочник с масленым флажком в руке. Коротков спросил у него про попутку.

— По столбам иди, — не повернув головы, ответил тот. — Выдумал что! Какая машина! Если и были раньше, так все позабирали на войну.

Толкнув дверь билетного помещения, он обернулся и гаркнул, как свирепый строевой командир:

— По столбам! Ать-два!

Коротков открыл визгнувшую поросенком дверь, завернул за угол вокзала. В наступающих бледных просветах утра разглядел эти столбы, уходящие застывшими часовыми при черной от грязи дороге. Поддернув ворот шинели, спустился на дорогу. Провода гудели над головой — казалось, стон исторгало дерево и железо. Грязь под ногами была по-чугунному тяжела. Хорошо еще, что вскоре ветер разогнал тучи и выступило над краем леса солнце. Он прибавил шаг и верстах в семи от станции встретился с подводой. Глуховатый старик вез куда-то мельничные снасти: рукава, небольшой мотор, прикрытый тряпьем. Он попросил покурить, спросил, куда идет Коротков, и замолчал на целых пять-шесть верст. Дальше Коротков снова шел в одиночестве, провожаемый лишь лаем собак встречных деревень. Вскоре показался обоз — колхозницы везли на ссыпной пункт зерно. Они смотрели на него с жадным интересом. Одна окликнула:

— Не с фронта ли?

— Нет, — ответил он с досадой. — Из Рыбинска.

— А как дела на фронте-то? — спросила все та же вдогонку. — Про Москву не слыхал?

— В Москве все в порядке. Конфетами торгуют до сих пор. В газетах написано.

На эти слова женщины дружно рассмеялись, он тоже повеселел. Верно, раз конфетами торгуют в Москве, значит, все в порядке.

После полудня показалось озеро, серое, с камышом у берега, с чайками — крики их тоскующие долетели до него, сразу напомнили далекие годы, когда жил здесь.

Он прошел посады, спросил прохожего, где находится милиция. Она была все там же, в каменном домике, бывшей лавке купца. Три ступени — те самые, по которым он входил пятнадцать лет тому назад. Та же дверь с медной ручкой — головой льва. И барьер тот же.

Молодой дежурный уставился на него. Безразлично выслушал, сообщил, что начальник в отъезде. Коротков стал расспрашивать о знакомых. Их уже не было. Посидев немного, подумав, он вышел на улицу. И тут снова вспомнил о Мохначеве. Ну, конечно, Мохначев. Помнился резким по-мальчишески, крикливым. Вздорный был. Заерепенится, бывало, из-за ерунды. В пляс пустился как-то на городской площади. Но на службе был строг, не было случая, чтобы нарушил дисциплину.

Когда пришел работать Коротков, он все еще носил тот кожаный комиссарский китель-куртку, кожаную фуражку. Все еще растил щегольские усики — как память о Балтийском флоте времен империалистической войны, когда служил минером первого класса. О многих эпизодах войны и революции рассказывал в своем низеньком домике у озера, доставшемся ему от родителей. Как-то он сейчас?..

4.

Мохначев был дома. Но болезни, поселившиеся в его худом, сутулом теле, ломали, крушили некогда бодрого и быстрого человека. Он долго всматривался в Короткова красными, точно заплаканными, глазами. Голова была гола, волосы выпали, как после тифа. Но вот узнал, молча взял за руку, повел в дом.

— Садись! — приказал. — Кажись ты, Петька!

— Он самый, — обрадовался Коротков. — Вот, решил навестить.

— Это хорошо, — присаживаясь рядом и положив руку на плечо Короткову, проговорил задумчиво Мохначев. — Как встретишь старого знакомого, так вроде как жизнь возвращается к тебе. Точно прибьет лодку к берегу волной, пустую, ненужную лодку...

— Как живешь, Андрей Иваныч? — спросил Коротков и заранее склонил голову, ожидая жалоб на многочисленные болезни. Но Мохначев расправил плечи, молодцевато подмигнул — так и в пляс вроде бы кинется сейчас, как было на площади.

— А доживаю, — проговорил он, и плечи опустились... — Ах, Петяша! Доживаю, брат, век. Один, — указал он на неприбранную койку, на стол с пузатым чайником.

— Вижу плохо, слышу тоже неважно, есть ничего не хочется. Попью чайку и в кровать. В кровати вроде легче делается, а это, брат, и конец, пожалуй. Когда в кровати легко, а на ногах плохо, тут тебе и конец, значит, близко.

— Ну, какой конец, — вяло проговорил Коротков, пряча глаза. — Тебе и лет-то еще немного...

— Шестьдесят восемь.

— Это ерунда, — загорячился вдруг Коротков. — Еще шестьдесят восемь, а ты вроде старика.

Мохначев засмеялся, повертел облезлой головой:

— Что ж, спасибо тебе. Раз не старик, буду еще жить по-молодому. Поди, есть хочешь?

— Да нет, — помолчав немного, ответил Коротков. — А в общем-то, надо перекусить. Взял с собой паек.

— А у меня крупа есть, сварю кашу, похлебку сделаю, — засуетился Мохначев.

— Ночевать у тебя буду, — попросил Коротков. — Уж не взыщи, негде... В милиции всё новый народ.

Мохначев глянул на него — и по глазам Коротков понял слова, не сказанные стариком. Глаза его стали какие-то виноватые и заслезились.

— Ну, некуда пока, — добавил хмуро и раздраженно, боясь, что тот заговорит об Асе. И Мохначев все понял, поплелся в кухню, загремел там банками, вытащил нож, принялся стругать лучину, чтобы растопить печь. Готовили вместе, а поев, в сумерках уже, когда зажгли свет, сказал Коротков:

— Я по делу шел к тебе, Андрей Иванович.

— Ну, я чуял, — вырвалось у Мохначева. — Так-то просто не зашел бы.

— Не обижайся, — положил Коротков руку на плечо старика. — Так уж жизнь устроена. Бывает, теряем и забываем друг друга. Как-то получается все кувырком. А жизнь сводит...

— Да ты говори. Какой-нибудь в розыске?

— Приехал я узнать об одном человеке. Году в двадцать восьмом видел я его, пожалуй, здесь. Такой чисто одетый, в галстуке, мордастый. Любил петь и плясать. Пел все про бирюзовые колечки. А еще ладонями, как дирижер, поигрывал — то вверх, то вниз.

— Так это Илья Белешин, — уверенно ответил Мохначев, заставив Короткова податься вперед, напрячься сразу. Ну, как удача ждет его здесь?

— Белешин, — повторил Мохначев. — Не знаю, он ли тебе нужен, но только по приметам сходится. Я его хорошо знаю, всю биографию, можно сказать, наизусть, потому как на глазах у меня был. Он сын обедневшего дворянина Андрея Тимофеича Белешина. Отец его в гимназии латынь преподавал. В церкви в хоре пел. Но запойный — страсть. До белой горячки допивался. Бывало, ночью выскочит в одних кальсонах и с ножом в руке мчится по улице, орет:

— Я тебя первый зарежу!

Это ему, значит, средь ночи почудился убийца по его душу. Потешал папаша народ. И сын его Илья был со странностями. Еще когда учился в школе, занялся гипнозом, спиритизмом, стихами. Уходил как-то в монастырь послушником. Немного там побыл, проштрафился в чем-то и сбежал от наказания. Поступил в Буе на железную дорогу учеником телеграфиста. Потом опять вернулся в школу, а году в двадцать четвертом уехал в Москву, в университет. Когда приезжал на каникулы, участвовал в художественной самодеятельности. Там ты, может, и видел его. Тогда, может, и пел он про колечки...

— Нет, — сказал Коротков, — сцена не вспоминается. Скорей, в ночлежке...

— Ну, это после уже... А то выступал он на сцене с гитарой, читал стихи. Подражал Есенину. И сам написал стих. Женился на Балагуровой. Отец у нее фельдшером был в амбулатории. А потом покатился Белешин по наклонной. Учился в годы нэпа, соблазнов много. Нужны были деньги, а их не хватало. Жена у него не работала. И стал он поворовывать у студентов. Его изобличили, но оставили в университете. Он доучился даже курса до четвертого.

— И что он там изучал, интересно?

— По юридической науке... Право. Законы. Но окончить курс не пришлось. Попался на краже велосипедов. Тогда они были в большой моде и цене. Вот после этого его судили на срок. Жена от него уехала и по сию пору живет здесь. Недавно вышла замуж снова. А Белешин продолжал воровать, сошелся крепко с уголовным миром. Году в двадцать восьмом его выслали в Солигалич. Как-то ко мне пришел отец Белешина, Андрей Тимофеич, с просьбой о переводе сына на высылку из Солигалича в Чухлому. Ну, ты помнишь то время, как работал сам. Ворья да жуликов была пропасть. Но я пожалел молодого Белешина и дал согласие на перевод, о чем написал в Солигалич. Помню его хорошо по тому времени — в кожанке, в галстуке. Усики брил, хотя и этапированный. На первой явке в УР он каялся мне во всем, осуждал свое поведение, дал слово жить честно. Недолгое время он, и правда, жил честно, сошелся с женой, снова стал участвовать в концертах. Хотя жил он в ночлежке, но питался у отца.

— А ты не помнишь Буренкова? — перебил его Коротков. — Он был в это время здесь.

— Как не помнить, — обернулся к нему Мохначев. — Запомнишь надолго. Его расстреляли, кажется. Постой, — вдруг сказал он. — Так ведь это же он тебя тогда. Тот Буренков.

— Ну да... Он у нас сейчас в городе.

— Вот как, — растерянно сказал Мохначев. — Что ж это — его простили?

— Да, была амнистия. На канале работал.

Мохначев глянул на него и засмеялся как-то по-дикому, взахлеб.

— Что это ты? — оторопел даже Коротков.

Мохначев утих, вытер глаза:

— И что он делает на свободе?

— Работает кладовщиком на железной дороге.

Мохначев пожал плечами.

— Ну, смотрите там, — пригрозил он вдруг. — Или поверили ему?

— Ты давно не видел Белешина? — торопливо спросил Коротков, желая теперь одного, чтобы не начал Мохначев упрекать его за Буренкова.

— Давно. В двадцать девятом Чухлома стала районным центром. Мою должность, а был я тогда замначальника уездной милиции, ликвидировали. И меня перевели на должность инспектора УР — помощником начальника райотделения милиции в Буй. И вот как-то, по весне это было, обедал я в своей столовой. Вижу, как за соседний столик с тарелкой борща садится Илья Белешин. Все такой же франт — в дорогом кожаном пальто, кожаной кепке, усики, выбрит, подтянутый такой. Вроде как высокое должностное лицо. Увидел меня, сам подошел, подсел. Сказал, что из Чухломы, с высылки, бежал, опять воровал, судим был в Перми, а последний раз осужден в Костроме под другой фамилией. Приговорен там к трем годам, если память не изменяет. Для отбытия срока он был направлен в буйскую исправительно-трудовую колонию. И до сих пор понять не могу — там его поставили юристом. Он был расконвоирован и питался в милицейской столовой, как вольнонаемный. Я запросил личное дело Белешина в штабе колонии — он тогда помещался в бывшей церкви, как раз против милиции. Все то, что он рассказал, подтвердилось. Прошло всего два месяца с той встречи, и в УР поступил из колонии розыск на Белешина. Ну, на этом история не кончается. Года полтора спустя, тоже в Буе, шел я с работы с уполномоченным Маковым на обед и обратил внимание на переходивших улицу двух мужчин. Так бы и ничего особенного, но уж очень приметны были на одном из них галифе. Такие синие, с черными обтяжками. Да еще портфель в руке. Короткая куртка из шевро. Не по Бую, смотрю. Обратил внимание и, веришь ли, догадался, что это Белешин.

«Эй, Белешин, остановись!» — кричу, хотя лица, понятно, не вижу. И что ты скажешь, остановился, перешел улицу снова.

«Как здесь, откуда?»

Достал он документ, подает мне:

«Инспектор солигаличского адмотдела... Илья Андреевич Белешин».

И еще командировочное удостоверение:

«Вот, прислан по делам».

Удивился я тогда очень, даже похвалил его:

«Молодец, значит, встал прочно на ноги».

«Да, — говорит, — хватит по камерам клопов кормить».

Мохначев замолчал.

— Знаешь, Петя, — выругался он, — один раз в жизни у меня промашка вышла. Вот тогда, поверил. Иди, говорю, ему. Удачной работы. Удачной работы ему пожелал. Ну и олух! Ну, ушел он. А числился, оказалось, за пермским УРом, под другой фамилией. Значит, имел в кармане целый набор документов. На любой случай. В общем, стыдно мне, Петя. До сих пор не по себе, как ловко он меня обдурил тогда. Достал документ — на́, читай. Это, значит, пока шел в обратную сторону, успел подготовить для меня удостоверение и командировку. И я его за это хвалил, а? За мошенничество хвалил!

— Ну, а потом?

— А потом...

Мохначев развел руками:

— Завхозом я стал работать. В прошлом году заболел и уволился. Вернулся на родину, в свой дом. Доживаю век, поскольку один остался на белом свете. Жену, дочь прибрала судьба — прости, не хочу и рассказывать, чтоб не заплакать. А в прошлом же году встретил старого Белешина в бане — тот был еле жив. Сестра привела, приволокла, можно сказать, помыться. Так он меня узнал, поведал про сына. Будто тот опять попал в лагерь, где-то в Белоруссии. И в этом лагере был снова на вольнонаемной работе, начальником культурно-воспитательной части. Смотри, как он всегда устраивается. Законы потому что изучил в университете.

— Значит, больше не встречал?

— Нет, больше ни слуху ни духу... А ты считаешь, что он у вас там.

— Полагаю, но верно ли? А никого нет здешних в Рыбинске?

— Да мало ли уехало до войны. Торговцы, как закрыли их лавочки. Груздев Фадей переселился туда, у монастыря живет со старухой. На кладбище сторожем устроился. Чаркин Сергей Яковлевич жил там одно время, тоже торговец. Но недавно помер. Там и похоронен у вокзала, возле церкви.

— Груздев, этот тот, что шинок держал в Чухломе?

— Да, он самый.

«Груздев Фадей Фомич, у монастыря. Белешин. И еще Буренков. Он тоже из Чухломы. Кто поручится, что земляки не нашли друг друга. Кто поручится?»

Только сейчас пришла мысль: а может, неспроста Буренков остановился в городе. Нет, не для того, чтобы, как говорит Демьянов, по рации о воинских эшелонах немцам сообщать. Возможно, знал о Груздеве, знал о Белешине... И похолодел даже от этой мысли: что, если допустил ошибку, просчет. Как он посмотрит в глаза Демьянову, а особенно Гладышеву?

— Послушай, Андрей Иванович, — обратился вдруг он, — а может, выпьем? По стопочке. Достанем вина и выпьем. А?

Старик помотал головой, со вздохом сказал:

— Не идет, Петяша... Пробовал. Думал, забудусь. Жизнь мою теперешнюю, нудную, утоплю в вине. Ан нет. Не идет, милый... Вот ведь как бывает. Вода даже не идет в горло, не то что... А ты спать, наверное, хочешь? Время-то к полуночи.

— Еще и как. Ту ночь всю на поездах... Глаз не сомкнул.

— Уложу я тебя на печи. Прогреешься.

— Больше ничего и не надо.

Но и эту ночь спалось плохо; всю ночь, как филин в лесу, кашлял Мохначев, чуть не до рвоты, с матерщиной. Утром извинялся — вялый был, совсем слабый, с вытянутым, ссохшимся лицом.

Пить чай Коротков не стал, распрощался. Мохначев проводил его до крыльца. Возле калитки Коротков оглянулся зачем-то и услышал:

— Погоди, Петя.

Он вернулся, с недоумением разглядывая лицо бывшего милиционера.

— Ты меня, поди-ка, до сих пор ненавидишь? — вдруг спросил старик. — Все ждал, что ты заговоришь. А ты помалкиваешь, в душе держишь.

— О чем это ты?

— Знаешь о чем. Я ведь тогда шел с тобой и упрекал, помнишь? Тогда-то ты с женой развелся.

Коротков отвел глаза, он стал задумчив и грустен. И надо же было старику завести этот разговор!

— Меня попросили, — признался Мохначев. — Дорожили потому что тобой. А так, кто знает, что бы вышло.

— Я знал это, — не удивился Коротков. — Догадывался. Но ни те, кто тебя просил, ни ты, ни я —никто не виноват...

Он помолчал, добавил все так же грустно:

— Никто. Но годы ушли... Десять лет прошло, Андрей Иванович...

Он еще раз крепко сжал руку старика и на этот раз не оглянулся.

5.

По дороге он зашел в чайную. Взял жареную картошку с соленым огурцом. Больше ничем не кормили. Да еще чай без сахару. Хлеба подали два куска, и то, как сказала буфетчица, «по блату» старому жителю. Он сидел, ковырял картошку и думал про Асю. Не так уж и много у них встреч было тогда. А вот запомнилась Ася здесь, в этой городской столовой. По весне, вскоре же после знакомства, сидели, и она пила лимонад. Пила маленькими глоточками из стакана, при этом всякий раз, пристально и любовно, глядя на него.

Доел картошку, допил чай и вышел на улицу. Шел, зная, куда идет. Вот и парк, черный от дождя, за парком клуб в бывшей церкви, оклеенный еще довоенными афишами. За клубом темные стены невысокого дома над оврагом. Он остановился у палисадника, глядя на дверь. Она открылась, и на крыльцо вышел мальчуган с ученической сумкой. Его сын — Никита Коротков. Тоже широк в плечах, лицо бледное под кепочкой. Курточка старенькая, и брюки коротки. Вырос из них за предвоенное лето. Теперь купить негде материи на штаны. Он подождал, пока Никита закроет калитку, и спросил:

— В школу?

Никита вскинул голову — крупные бледно-голубые глаза — Асины глаза. Посмотрел строго, ответил:

— В школу...

И пошел своей дорогой, да оглянулся, встал. Как будто догадался. Он окликнул его:

— Поди-ка, сынок!

И тогда Никита повернулся, а потом побежал. И вдруг остановился, как не веря, что это его отец, которого они с мамой ждут столько времени.

— Вот ты какой вырос, Никита.

Коротков обнял сына, прижал к себе, руки гладили жесткие светлые вихры. «Как получается в жизни! Есть сын, его кровь, его любовь, его будущее на земле».

— Ты и есть папа?

— Выходит, что так.

— Ты с нами жить будешь? — спросил Никита, и радость блеснула в его глазах.

Он отвернулся, выдавил с усилием:

— Нет пока. У меня работа, сынок. Мне сейчас же надо уезжать снова. А ты беги в школу... Беги... — Он погладил щеку сына, нагнулся, поцеловал его в глаза и подтолкнул быстро. — Иди-иди. Уроки вот-вот начнутся.

Тогда Никита пошел, потом опять побежал и все оглядывался на бегу, точно все еще не верил, что это стоял его отец. Коротков вошел в калитку, а дальше — по узкой тропке, мимо старых акаций. Их надо бы давно вырубать. Но некому... И бочку эту он прикатил. Бочка уже рассохлась, и давно бы ее на дрова, — бережет Ася.

Он постучал в дверь, голос отозвался в глубине комнаты. Какая скрипучая дверь и притворяется неплотно. Он так и сказал, встав на пороге:

— Надо бы дверь поднять... Скоро осядет, совсем не войдешь.

Она была в ситцевом платье, вместо пояса — шерстяной платок. Она стояла, не двигаясь. Кажется, даже не мигала. Волосы прядями, не расчесанные еще после ночи, лежали на лбу, черты лица заострились, губы темнели, точно подкрашенные. Что-то было новое в этом медленном повороте головы к окну, в этом движении рук, которыми она поправила платье. Что-то новое, а может, просто забытое им.

— Мне опять уходить? — спросил он.

Она как очнулась, пролетела то небольшое расстояние, отделяющее их. Она прижалась к нему, охватила его руками, судорожно и с рыданием.

— Не надо, — попросил он. — Ведь я бы мог раньше приехать.

Она что-то шептала ему в грудь, он чувствовал ее горячее дыхание, ее слезы. Но вот подняла голову — залитые слезами щеки, радость в синеве зрачков.

— Значит, ты все же меня ждала?

— Разве ты не знал этого? — прошептала она.

— Об этом ты никогда не писала мне. Я ведь для тебя карьерист, и мне трудно было догадаться самому.

Она покачала головой, опять охватив его руками, все так же судорожно:

— Я потом все поняла. Ты правильно сделал. Мне все стало ясно. И я не виню тебя. Но написать тебе не могла. Не было сил. И я не верю, что ты здесь, что ты вернулся...

— Нет, я не вернулся, — проговорил он, погладив ее волосы, влажные щеки, мочки ушей, в которых капельками крови алели сережки. — Я, Ася, по делу. Незаконченное дело...

Она отступила, и в глазах — все то же ликование, даже после его этих слов. Точно она не поняла их смысла.

— Я понимаю, — прошептала. — Ты ведь на службе. И тебе надо куда-то. Но разве ты не побудешь, хотя бы час. Ну, хотя бы полчаса...

— Я приезжал по делу, — сказал он, присаживаясь на стул, все тот же их стул, купленный у фотографа по дешевке в первый месяц их совместной жизни. — Вот на первом же товарнике еду обратно.

— На товарнике, — повторила она, все глядя на него неотрывно. — Ты же голоден.

— Я в чайной.

Она даже не обиделась, покивала головой:

— Ну, конечно... Ты бы сообщил, что приедешь. Я бы в село сходила, достала бы сметаны, масла, а может, и мяса. Сменяла бы свое платье. Ты же знаешь, на покров режут баранов.

— Не мог я сообщить. Собрался сразу, в один день.

— С продуктами плохо стало, но я постаралась бы, — говорила она, как не слыша его слова, не понимая, к чему они, эти ее слова. — Деревенские берут вещи на продукты. Я приготовила бы не хуже, чем в чайной...

— Там одна жареная картошка. Да чай пустой. Но ничего. Я не есть сюда приехал. У меня срочное дело.

— И все же в следующий раз приходи к нам... Мы так ждем тебя. И я, и Никита. И не надо тебе опасаться моих родителей. Их уже нет, — добавила она вдруг дрогнувшим голосом и стиснула на миг губы. — Они умерли друг за другом. Давно уже. Так что не надо тебе опасаться их и своего начальства.

Он помолчал, ошеломленно глядя на нее. Значит, она промолчала, чтобы не беспокоить его. Она сама все перенесла, такое тяжелое горе. Одна, без чьей-либо помощи. И без него. Она боялась, как бы его присутствие здесь, на похоронах, конечно с отпеванием, не отразилось на его служебном положении. Он понял это сразу. И спросил ее:

— А меня не могла предупредить?

— Ты знаешь, — прошептала она тихо, сложив на груди руки, точно собираясь перекрестить себя. — Просто все это свалилось так неожиданно, и ты далеко, тебе не до нас было бы тогда... Не стала... Но ты бы разве приехал?

— Я бы приехал, — с усилием выговорил он и добавил уже уверенно: — Постарался бы приехать.

Он поднялся, она шагнула к нему, поняв, что он собирается уходить:

— Жаль, что ты не видел Никиту.

— Я его встретил у ворот. Я с ним поговорил.

Она просияла, даже рассмеялась звонко. Она была счастлива, так ему показалось:

— Он тебя всегда вспоминает. У нас в шкафу чашка твоя. Ты забыл ее тогда. Ты так быстро собрался, что забыл свою любимую чашку. А мы часто ставим ее на стол рядом со своими. Будто ты вот-вот придешь с поезда. То я ставлю, то Никита. Хочешь, я покажу тебе ее... Она близко, она наготове.

Она повторяла все это, глядя на него, и, может быть, не совсем даже понимая, что говорит, а вся в напряжении, вся в страхе от того, что он сейчас снова шагнет к двери и уйдет надолго, на года, в темноту, в гул колес поезда, в дожди и ветра, в призрачное будущее.

— Нет-нет, — покачал он головой и добавил опять с усилием: — В следующий раз. Я буду из нее пить чай. Я ее помню.

Она опять заплакала после этих слов, слезы — сквозь улыбку:

— Мы будем ждать тебя...

— Но ты совсем не знаешь, Ася, как я жил эти годы. Может, у меня были любовницы или даже две жены в разных городах.

Она обняла его, глядя ему в глаза:

— Я знаю, ты чистый, Петя... Ты очень чистый человек, Петр. Ты, как вода в роднике, прозрачный.

— Ну, уж и прозрачный?

Он улыбнулся, снял ее руки:

— Пока идет война, Ася, и я не знаю, как и что.

— Война кончится.

— Ты полагаешь? — спросил он изумленно. — Ведь это лишь ее начало.

— Конечно. Все кончается. И война кончится.

— Ну и ладно тогда. Как будет победа, так я тебе дам знать телеграммой.

— Я буду молить об этом, — сказала она, перебирая быстро кончики платка, так же все глядя на него. — Каждый день.

Он погладил ее щеку, как гладил щеку Никиты, и вышел на улицу...

Немного погодя ехал на милицейской таратайке, которую выделил для него начальник районной милиции. На выезде из города, возле озера, обернувшись, увидел возле забора крайнего дома женскую фигуру. В туманной дымке, в кисее дождевой воды, лица женщины он не разглядел. Но это была она, Ася, следившая за ним. Он махнул рукой, и она вскинула руку и быстро пошла по деревянному тротуару. Крики чаек над озером зазвучали для Короткова с особой пронзительностью и тоской.

6.

Он приехал в город глубокой ночью и сразу пошел в горотдел. В кабинете Демьянова густо стоял дым. Начальник сидел в стороне на стуле, словно ожидая, что кто-то займет его деревянное кресло, в котором он просидел не один год. Лицо было сумрачно и задумчиво. Щеки отяжелели, опустились, и голова вжалась в ворот синего френча. Он молча и долго смотрел на Короткова, точно не узнал его. Потом сказал негромко и чужим голосом:

— Вот так, Петр Гаврилович. Война, можно сказать у наших ворот. Нам дано уже указание уходить в пошехонские леса. Выделены каждому из нас по карабину, по «ТТ» с патронами и продовольствие.

Он опять помолчал, все так же, по-незнакомому, разглядывая Короткова:

— Все личные бумаги, фотографии — все уничтожить немедленно.

Он добавил тихо, как самому себе, а не Короткову:

— Других ставят в окопы, учат кидать гранаты под танки, а нас в леса. Да мы вроде как и не годимся грудью на немца...

— Неужели все жечь?

— Обязательно, — ответил Демьянов.

Он встал, прошел к окну, уставился в коричневую штору, точно смотрел на улицу сквозь нее. Стоял, покачиваясь, похожий на пьяного.

— Вчера задержали одного начальника. Погрузил свою семью и пытался вывезти на восток. Теперь под трибунал пойдет.

Он помолчал, усмехнулся:

— И вчера же забавная история вышла. Прибежала женщина. Мол, в подъезде двое на чужом языке говорят. Мерещатся теперь всем шпионы. А это эстонцы. Они недавно на баржах по Мариинской системе прибыли. Ну, двое остановились в этом доме, разговаривают. Немцы, — язвительно добавил. — Не такие дураки шпионы, чтобы в подъезде говорить на своем языке. Много у нас суматохи всякой, непонятного. Спрашивается, зачем нас в леса, а не в полосу обороны по городу. Что же там, в Пошехонье, нет людей, чтобы набрать в партизаны?

— Командованию виднее, — вставил Коротков.

Демьянов крутнулся на каблуках, хотел сказать что-то резкое, но спросил другое:

— Ну, а ты как съездил? Выяснил что-нибудь?

— Не совсем уверен, но думаю, что это Белешин. Был такой рецидивист в Чухломе.

— Точно не знаешь?

— Пока нет.

Коротков заметил недоверие в глазах начальника оперчасти.

— Разве во всем уверены мы, начиная искать следы?

— Да, это верно. Еще что?

— А еще — живет здесь возле монастыря Груздев Фадей Фомич. Помню я его. Шинок держал в Чухломе для блата.

— Буренков тоже из Чухломы, — вдруг вставил Демьянов. — Нам покою не дает твой перекованный. Я тебе откровенно скажу — толковали мы с контрразведкой. Шитов взялся разбирать его дело сам. Он считает, что Буренков заслуживает внимания.

— Это какого внимания? — спросил Коротков, представив контрразведчика Шитова, высокого парня в очках, больше похожего на студента. В длинном кожаном пальто, широком по его сутулой фигуре, в тяжелых сапогах и всегда с полевой сумкой на боку, как у Гладышева. Голос тихий, а смотрит зло и непримиримо. Какой-то весь из углов.

— Мы пришли к заключению все вместе: я, Гладышев и Шитов, — что Буренков здесь неспроста.

Коротков помолчал, и Демьянов склонился к нему, разглядывая лицо; видимо, он заметил растерянность в глазах своего сотрудника, почувствовал вдруг, что и Короткова одолевают сомнения.

— Шитов запросил дело из Москвы на него. Документы придут, если не изменится положение на фронте...

— Ну что же, — хмуро сказал Коротков, — раз начальники решили, так и должно быть. Значит, это правильно.

— Ты не злись, — миролюбиво попросил Демьянов. — Ты же видишь обстановку. Обойдут немцы Москву, и бои начнутся под нашим городом сразу же. Враг в городе — это хуже всего.

— Я это понимаю...

— А раз так — и дело это пока с концом. Что ты собираешься завтра делать?

— Пойду по дистанциям к начальникам кадров. Может, числится у них или числился Белешин Илья Андреевич. Потом попрошу Семикова, чтобы он сходил к Груздеву, расспросил, не был ли у него Белешин... Спрошу у Гладышева, как там Буренков...

— Это все, может, и нужные дела, — перебил его Демьянов, — но завтра с утра тебе надо ехать в Ярославль. Сегодня взяли спекулянтку Грошеву с поезда. Везла из Ярославля сахарный песок и крупу. Сделали обыск. У нее целый склад. Есть сообщники в Ярославле. Собирался Кондратенко, но надо и тебе ехать. Суть дела он тебе расскажет.

— Хорошо, — поднялся Коротков. — Успею часа два соснуть. Две ночи в поездах. Шатает даже, да просвистело на товарниках.

— Ну, иди... Да, сына повидал?

Коротков ждал этого вопроса, готовился к нему, но смутился.

— Повидал. Недолго, правда. В школу шел мальчишка...

— Разве ты не в семье ночевал? — поднял брови Демьянов.

— Нет, у старого сослуживца...

— А не был в семье сколько?

— Десять лет.

Брови Демьянова поднялись вверх.

— Это как понять тогда?

Коротков пожал плечами:

— Так я пойду, Дмитрий Михайлович.

Идя коридором, он думал о том, почему же и правда он не пошел к Асе. Может быть, невыносимо было стыдно за то, что оставил ее на столько годов, а может быть, все еще помнил то указание от Мохначева и свято выполнял его, как безукоризненный, исполнительный работник? Может быть, и это.

В городе царствовал ветер. Он гремел водосточными трубами, ломал сухие сучья, шелестел листвой по мостовым, гудел тонко и заунывно проводами в небе.

Коротков шел, мечтая, как сейчас придет, свалится в кровать и уснет до утра, до которого осталось всего ничего. Но, когда пришел домой, разделся, сна не было. Он принялся разбирать документы, бумаги, раскладывая их на столе.

И когда огонь запылал в печи, ему припомнились ушедшие уже годы. Чухлома, копия первого протокола о хулиганах, написанного им. Вот он в Иваново-Вознесенске — оттуда фотографии. В Тейкове было однажды у магазина волнение рабочих, недовольных перебоями в снабжении хлебом. Ему пришлось тогда убеждать людей. За участие в тех событиях ему дали грамоту — и вот она в желтом пламени. Письмо от Аси. Он нерешительно поднес листки бумаги к огню — пламя осветило вздрагивающие пальцы. Торопливо поднял удостоверение какое-то. Ах, да — это о получении осоавиахимовского значка. Это расставание проще и легче... А теперь пламя на пышной прическе семнадцатилетнего парня. Было как раз перед поступлением в милицию. Его снял проезжий фотограф за пяток яиц. Добродушное лицо с вылупленными глазами. Нет уже тех телячьих глаз, нет пышной шевелюры...

Коротков потер щеку, шевельнул клюкой пепел с остатками невыгоревших бумаг — пепел вспыхнул, поплясали язычки, погасли тут же, и только в глубине печи еще мерцали искорки.

Он поднялся со стула, пересел на кровать и, кажется, лишь на миг забылся, как услышал стук в доме. Жильцы уже подымаются. Кажется, первой — мать Нюси. Уходит она рано, для себя и для дочери готовит еду. Он отодвинул занавеску — на улице темно. Снова задернул занавеску, достал из кармана завернутый в бумагу бутерброд: кусок хлеба с салом — Асин подарок. Пошел на кухню, поставил чайник на примус. Появилась Нюся, торопливая и растрепанная. Увидев его, ахнула, откинула волосы, принялась приглаживать их.

— Рано вы что-то сегодня, Петр Гаврилович?

— Служба, что поделать, — улыбнулся он, проходя мимо. — А как у вас работа?

— Новобранцев сейчас стрижем наголо, — ответила она. — Рука устает, немеет к концу смены. Конца и краю нет им, этим новобранцам.

— Это хорошо, если конца и края нет...

Он внес чайник в комнату, налил в кружку кипяток, пил быстро, давясь. Жевал ставший сухим хлеб, съел кусок сала, похрустел ландрином. Ну, и хватит. Время военное — нечего разъедаться. Надел и сегодня шинель, подтянулся ремнем и вышел на улицу.

7.

Он вернулся из Ярославля на другой день с двумя сообщниками спекулянтки Грошевой — пожилыми мужчинами, укрывшимися от фронта за «броней» и занявшимися скупкой продуктов в деревнях, перепродажей их на базаре. Сдав их в камеру предварительного заключения, в тот же день отправился в дистанции железной дороги. Он мало надеялся, что найдет Белешина. Так оно и вышло: Белешин Илья Андреевич не числился ни в путейцах, ни в связистах, ни в движенцах.

Старик Груздев «припоминал» Белешина, но он не видел его с Чухломы. Так сказал он Семикову. Решили все же установить на некоторое время догляд за домом. Надо было еще побывать у Гладышева: может, у него появились какие-то новые данные. Рано утром Коротков пришел на пристань, закрытую утренним туманом. На пристани было холоднее, чем в городе, — от вольного ветра реки, от тумана, который бесшумно насел над водой, душил, слепил. Он заглянул в каюту для ожидающих пассажиров, и, закрывая дверь, вдруг услышал топот бегущего на паром по деревянным мосткам человека:

— «Контролер» потонул!

Он тоже побежал на паром, стоявший рядом с пассажирской пристанью, полный грузовых машин, подвод, пассажиров. Загудел гудок буксира, как сирена перед налетом немецких самолетов. Едва успел прыгнуть мимо контролера, как паром заскрипел, отваливая от дебаркадера. Буксир стал совсем незаметен, и только слышался надрывный вой гудка.

Человек — тот самый вестник — был невысок, в брезентовом плаще. Он рассказывал крестьянам, стоявшим возле лошади:

— На лодке рыбак приплыл к бирже. Видел он своими глазами, как стоял «Контролер» у пристани. Вдруг завернулся на бок — и точно топор.

— Точно топор! — эхом отозвался один из крестьян.

Коротков поднялся на крышу будки. Паромщик стоял у руля, налегая на него грудью, вглядываясь в туман. Обернулся, закричал:

— Куда забрался! Не положено!

— Из милиции я, — ответил Коротков, вглядываясь тоже в туманную брешь, прислушиваясь к крикам. — Верно ли с «Контролером»?

Он еще надеялся, что это вранье. Ему хотелось, чтобы паромщик ответил, что он ничего не знает. Но паромщик устало кивнул. Красное лицо его под капюшоном было мокро от оседающего тумана.

— Второй человек об этом говорит... Еще одна лодка пришла с той стороны. Рабочих перевозила на мельницу. Не дождались парохода. Сели в лодку и по течению. Вот они и кричали... Известное, стал быть, дело... Как броненосец «Петропавловск» в японскую войну, был я там молодым матросом. За одну минуту и на дно...

Коротков спустился вниз, прислонился к перилам. Ему припомнился трюм парохода в тот осенний день, когда он был у Гладышева, пассажиры в нем: женщина с корзиной, мужчина с фронта, паренек в шинели ремесленника, девчонка...

Вода шла под корму парома, тяжелая, в плетях тумана; точно змеи, белесые и шипящие, оплетались вдоль борта, дым подымался снизу, ледяной холод тянул из глубины реки, равнодушной ко всему в мире — к войне, к людям, к тому, может, пареньку, к той девчонке... Глубина — раскрытая пасть, щелкнувшая зубами. Вот как — «завернулся на бок».

На барже люди стояли теперь у перил и все вглядывались в берег, нарастающий постепенно. Послышались далекие крики, разом открылась пристань, ров, желтые гряды нарытой земли. И на грядах этих всё люди, люди. Крики...

Коротков зажмурился, потер мочки ушей. Эти ужасные крики. Матери тех, кто собирался плыть на пароходе на тот берег... Матери, сестры, отцы, дети... За один раз, без пуль, без снарядов...

Баржа медленно прижалась к пристани, и Коротков первым выпрыгнул на доски. Он побежал берегом, спотыкаясь о промороженные уже комья земли, оглядывая идущих ему навстречу. Вот и первые ряды, вот и спины людей. Они стояли и смотрели на черную воду, которая неслась дальше, вниз, так же как неслась много годов тому назад.

— Спасся ли кто? — спросил Коротков паренька в ватнике, как видно, работавшего на копке рва.

Тот кивнул быстро головой, оборотил лицо — удивление, только удивление на лице. Значит, никого из близких не взяла река у него.

— Спаслись, — ответил. — Много выбралось, кто на палубе был. Один — матрос.

Он произнес это слово с уважением и добавил восхищенно:

— Такому что́ эта вода. Он бы из моря выплыл. Видал его — здоровила. Бушлат долой и выплыл, в тельнике в одном. Вылез и пошел куда-то, не побежал, а пошел...

Коротков протиснулся в толпу. Его пытались задержать, но он лез, повторяя монотонно:

— Милиция! Дайте дорогу!

Ему уступали неохотно. Он добрался до дебаркадера. Здесь, стоя спиной к воде, глядел на него Гладышев. Рядом с ним еще три милиционера, несколько бойцов с винтовками. Целая цепь.

— Ну, вот, — проговорил Гладышев, точно и стоял только для этого, чтобы увидеть Короткова и сказать ему эти слова.

Он вышел из цепи, взял за руку Короткова, ввел его в домик будочника. Здесь на лавке сидела окутанная в ватник женщина и молча смотрела перед собой. Глаза застывшие и тупые.

— Это одна из тех, что спаслись, — пояснил Гладышев. — За мужика ухватилась и удержалась... Кошмар.

— Как вышло? — спросил Коротков, не сводя глаз с лица женщины, лица белого, как вымазанного мелом.

— А просто. Долго не было парохода из-за тумана. Стоял капитан на том берегу, куда двинешься. Потом решил все же. Причалил к пристани. А народ хлынул. Масса народу. Он орал, женщина подтвердит, — Гладышев кивнул на сидящую. — Вовсю орал. Предупреждал. Дело тут такое... Перегрузка.

Он достал из кармана платок, высморкался. Сказал негромко:

— Капитан знал, чем может кончиться. Он работал в Ярославле в тридцать третьем году. Как раз, когда там потонул пароход с людьми. Тоже из-за перегрузки. Слыхал, наверно?

Коротков кивнул.

— Крепко прижали того капитана судом. Помня это, капитан отказался выходить. Он потребовал, чтобы часть людей сошла с палубы назад на пристань. Но разве с народом сообразишь. Все хлынули разом к другому борту. И вот тут вышла вся история. А перегрузка и в трюме и в каютах была большая. Пароход сразу и кувырнулся... Крики-то я у себя в райотделе услышал. Так кричали, что в пору уши затыкать. Ну, а ты как съездил? — вдруг спросил он.

Коротков пожал плечами. Разговор о поездке сейчас ему показался странным и неуместным.

— Был в Чухломе в двадцать девятом году Белешин Илья Андреевич, но на железной дороге сейчас не числится. Может, и ошибся я.

— Стоило ехать, — сопнул носом Гладышев, из-под козырька пристально глядя на женщину, которая откинулась головой на стену, как в обмороке.

— Стоило, еще как, — возразил Коротков. — В ночлежке чухломской могли сойтись и Буренков, и Белешин. Надо говорить с Буренковым.

Гладышев все смотрел на женщину. Иногда не нравился Короткову этот всегда спокойный мужик, бывший агроном. Вроде бы его ничем не тронешь, только бы ему по полям с грачами разгуливать.

— Что же, я тебе сейчас представлю мануфактурщиков гуртом? — сердито шепнул он. — Как в сказке. Не из сумки бумагу вынуть.

Гладышев погладил потертую сумку. Он вспомнил, наверное, те годы, когда был агрономом в пригородном хозяйстве и с этой сумкой бегал по полям.

— Сумка у меня отменная, — похвалил он. — Не милиция — сейчас бы, может, подсчитывал трудодни или бы хлеб веял. А скорее всего — на фронте был бы уже. Из агрономов сразу бы взяли, — с какой-то тоской проговорил он. — Слыхал, что немцы появились уже на канале Москва-реки. Оттуда же можно хвостать по Кремлю. Взорвут Кремль — паники будет много.

— Ты, главное, не запаникуй, — попросил его Коротков. — И хватит про фронт. Что у тебя тут нового? Как Буренков?

Гладышев склонился к нему:

— Буренков завел женщину. Судомойка с вокзального ресторана. Заваркина Римма Федоровна. Вот невдомек мне, — добавил он тоже шепотом, — с чего бы это, не здесь, за Волгой, а на вокзале завел любовь, где много всякого народа.

Коротков засмеялся нервно:

— Разве угадаешь, где она объявится — любовь.

— Если бы я только так думал. Но и Шитов такого же мнения.

— Это ты ему сообщил?

— Да, — сказал Гладышев, отворачиваясь, и негромко, с досадой: — Надо было его или дальше или прямо в контрразведку. Что, если он нечист?

— Что это вы перепугались с Шитовым вместе? Ну, женщина, а еще что? Еще что? — настойчиво спросил снова, угрюмо глядя на уполномоченного левого берега.

— Больше пока ничего, — ответил жестко Гладышев. — Но может быть...

Кто-то заглянул в каюту, крикнул:

— Порфирий Аниканович, водолаз прибыл.

Гладышев снял кепку, как перед выносом покойника:

— Ну что же, пойдем, Петр Гаврилович, — нам тоже придется помогать. Дело жуткое, а никуда не денешься.

Глава шестая