1.
В этот воскресный день Буренков сидел у печурки в своей кладовке и грел руки у огня. Он только что вернулся с субботника, организованного парткомом станции. Путейцы красили фермы моста в защитный цвет и копали пруды на случай пожара. Буренков рыл пруд. Сейчас, шевеля пальцами рук, он ощущал в них боль и ломоту. Но боль эта была приятна, и он даже улыбался. Он вспомнил канал. Вот так же вечером, бывало, ныли пальцы. Так ныли, что не спал по ночам.
Пришел мастер, связисты, монтер с «кошкой». Они несли с собой холод и ругань, все жались к печурке. И все говорили о войне, о том, что под Калинином уже бои, что из Москвы эвакуируется гражданское население, что в Африке англичане поперли немцев. Но эта Африка бог знает и где, и верно ли, что гонят. Пока вот составы с ранеными, ров на берегу, противотанковые «ежи» на дорогах и эти старые рабочие, у которых в депо или в вагонах припасены и бутылки с горючим, и винтовки, пусть учебные, с выпиленным патронником, но винтовки.
Буренков слушал, связывая метлы, потрепанные о шпалы и рельсы, и лишь изредка отвечал или вставлял свое слово.
К нему не приставали, зная молчаливость, зная, что может заорать вдруг. И он рад был этому и думал: ну-ка бы узнали, что он отсидел срок и что он даже награжден грамотой и значком ударника.
— Ты, Роман, хотел бы повоевать? — спросил мастер. — Пошел бы в атаку, кабы здоровый?
— На фронт хочется, в атаку нет, — ответил он резко. — В атаке чаще и убивают.
Его не осудили за такие слова, даже посмеялись; один же токарь из депо, зашедший по пути раскурить папиросу, сказал:
— Без атаки, брат, нет и наступления. А нет наступления, нет и победы. Так-то...
— А где оно у нас, наступление-то? — ответил, но как поперхнулся, вспомнив, что за такие слова могут его отправить в военный трибунал. Распространитель панических слухов. Нет уж... И он добавил веселее: — Ну, да скоро выдохнется немец. Не хватит патронов перестрелять Россию. Людей-то у нас вон сколько.
И потеплело лицо у токаря, да и другие тоже загудели одобрительно. Повеселели. «Ишь ты, — подумал Буренков, — как мало надо сейчас людям».
Оставшись один, он продолжал стягивать вицами и кусками проволоки метлы. Осторожно вошел кто-то. Скрипа даже не было. Поднял голову и увидел Ивана Ивановича с винтовкой за плечом. Он стоял над ним, вглядываясь в него, потирая глаза, упрекнул:
— Дыму у тебя...
— Дрова сырые, — ответил, оглядывая раздувшиеся и мокрые полы шинели, забрызганное дождем лицо, красную руку, сжимавшую приклад винтовки. Вот он присел на миг к печурке, сунул руку к огню и шепотом проговорил:
— Илью ищет милиция. Не знаешь почему, Роман?
Буренков пожал плечами, и в плечах прошла незаметная дрожь. Но сказал спокойно:
— Знать не знаю.
— А может, ты поговорил где-то, что мы едим колбасу и пьем спирт. Может, болтун?
— Нет, не говорил я.
Иван Иванович подержал приклад винтовки, точно раздумывал, снять ее с плеча или не надо.
— А будет милиция спрашивать — скажешь?
— Может, и скажу, — сразу же ответил. — Время военное. За чужую колбасу к стенке не хочу. Сам не пойду, а что знаю, то и скажу.
— Вот-вот и я так подумал.
Иван Иванович поднялся, сказал, перебросив винтовку из кулака в кулак:
— Кроме тебя, некому было доложить.
Буренков шагнул к Ивану Ивановичу, ожидая, что тот сейчас загонит штык ему в живот.
— Болтал бы — к тебе на кожевку пришла бы милиция.
— Это верно, — согласился Иван Иванович, — но ведь дело все равно темное. Отчего ко мне не пришли — это вопрос. А коль не говорил, так зайди на кожевку сегодня, часов в семь... Коль не говорил если, — повторил он, ныряя в низкую дверь, придерживая винтовку за плечом.
— Понял, — ответил. — Понял, — тупо добавил он, глядя уже в дверь, в пустоту перед собой, слыша удаляющиеся шаги Ивана Ивановича.
Так и стоял, пока не пришел снова Чурочкин, не закричал, не стал ругать кладовщика за то, что тот вчера не наготовил керосину под лампы и что фитили дымят.
— Фитили! — возразил ему, все еще видя перед собой тот граненый штык винтовки за плечом Ивана Ивановича. — Если они из гнилого тряпья, какие же это фитили и как они будут гореть! Надо получше готовить!
— Получше готовить! — разорался вдруг мастер, чикая ногами щепки. — Хоть такие есть. Иль не видишь, время какое?
— Что разорался-то?
И жухлое, посиневшее лицо мастера преобразилось, он закивал головой, попятился к двери. В дверях погрозил пальцем:
— Ты, Роман Яковлевич, не очень-то. В следующий раз фитили просуши да получше протирай керосином лампы.
— Ладно...
Он выругался вслед мастеру. Фитили сушить? В сушке ли дело? Если они как ветошь.
Немного погодя он отправился в кладовку к связистам. Там у косоглазого старика монтера выпросил несколько фитилей да банку авиационного бензина. Потолковал с ним про житье в деревне. Старик жил в деревне под городом и ездил туда каждый день.
Он вернулся в сторожку, снова стал ремонтировать инструмент. К вечеру поел в столовой и, покрутившись на площади у вокзала, пошел на кожевку. Он видел заранее в руке Ивана Ивановича пистолет, а то и автомат или штык винтовки. Он шел с каким-то странным чувством покорности, той покорности, которая бывает у арестанта, которого под конвоем ведут на допрос, или в карцер за провинность, или к тачкам на карельской земле. Он представлял ту комнату, запах жареной колбасы, шибающий дух разбавленного спирта. И красные лица Кореша, Ильи, Ивана Иваныча, Антоныча, суетящегося возле стола со сковородой, стаканами. И на всех лицах то выражение, которое он видел на лицах судей в Вологде, когда его судили за участие в банде Божокина, судили за Короткова, которому он вогнал в спину обломок ножа. Они будут смотреть, они будут говорить. Они будут говорить те слова, которые и он когда-то говорил тем, кто пытался уйти к честной жизни. Говорить с подмогой пистолета или автомата. Скорее всего, они набросят ему на шею петлю и вытащат в темноту, а потом кинут в ту черную, полную вони от протухших лошадиных шкур воду, стекающую с кожзавода. С камнем на шее. Мол, пусть лежит. Некому его искать. Коротков решит, что сбежал в какой-нибудь притон. Римка — что уехал в Уфу к сестре. А он будет лежать на дне этой кожевенной речки, покроется тоже льдом...
Но он продолжал идти упрямо, и не было страха. Раз урки сказали прийти, он, бывший урка, придет, прятаться не будет. Может, так и надо. Он один в этом мире. Даже Римка предпочла ему этого очкаря Леонида Алексеевича. Перед домом Антоныча подумал, что деньги надо было отдать ей для ребят. Купила бы им по порткам, и вспоминали бы его все втроем. Он даже усмехнулся, так с усмешкой и постучал в дверь.
Дверь открыл Антоныч, вглядывался долго.
— Не узнал, что ли?
— Не узнал. Кто такой, а?
— Ну-ну, — попытался он отжать его. — Где Иван Иваныч? Чай, наказывал мне быть здесь? Вот пришел... «Правилка»[8] ждет меня.
— Не знаю такого, — попытался закрыть дверь Антоныч, но Буренков зажал ногу в пороге:
— Да ты что? Может, ты и не Антоныч?
— Я-то Антоныч, а тебя не пущу. Не знаю тебя. Да и больше никого не знаю. Иди прочь, мужик.
Он вроде как вырос, вытянулся перед ним, и глаза его в свете лампы блеснули недобро, зло, так что Роман отступил, проговорив:
— Да вы что, черти? Аль я не знаю словно вас?
— Никого не знаешь, — твердо и наставительно произнес хозяин дома. — Если и помнил что, то выкинь из башки. Иди своей дорогой. Умрет пусть в тебе все. Иди, — попросил он снова и закрыл дверь.
Буренков постоял, прислушиваясь к звукам внутри дома. Потом обошел дом, но вдруг торопливо заспешил прочь. Мало ли — следят и выстрелят в окно или с чердака из окошечка, которое нависло над ним, точно голова коршуна.
Дождь хлестал, пробивал ватник, омывал лицо, студил кулаки, которые сжимались. Шаги плескались и звучали приглушенно. Буренков сам не знал, почему идет к старику Груздеву. Почему к нему? Наверно, хотел проверить, а что его ждет здесь.
Он долго стучал в калитку. Открылась дверь в крыльцо, во дворе. Послышался осторожный голос Евдокии:
— Кто там?
— Роман это, — ответил он, желая уйти скорее с этого холодного, застывающего льдом дождя. — Пускай во двор, тетка Евдокия.
— Хозяина нет моего, — ответила старуха, — а без него не велел пущать никого.
— А где он?
— А шут знает, — равнодушно ответила старуха. — Ушел к вечеру. Может, и в сторожке на погосте аль в гости затесался. Пущать не велел, — повторила она.
— Слыхал уже, что заладила, — закричал злобно и поторкал дверь ногой. — Сволочи вы все!
Но за дверью все стихло, старуха ушла. Тогда он нагнулся к земле, липкой и поблескивающей, как волчьи глаза. Пальцы вывернули кусок кирпича. Он подкинул его на ладони, поиграл, представив, как засуетится Фадей Фомич, прячущийся в избе. В избу хлынет этот ветер с ледяным дождем и ополоснет, ожжет его — пусть узнает, каково не пускать гостей. Но появилась в мускулах, до того сжатых до боли, вялость, и кирпич выпал в грязь. Она хлипнула.
Мостовая блестела в редких просветах луны. Он шел на крики гудков, мимо черных уже домов, редких подвод, стучащих по мостовой, мимо школы, сложенной из толстых бревен. Там, за занавесками, светились огоньки, там еще учили что-то, может историю, или решали задачки. Он постоял, приткнувшись плечом к тополю, мокрому и скользкому. Напротив громоздилось кладбище — он даже подумал, верно, в сторожке старик сейчас, может, зайти к нему, погреться. Но отмахнулся и спустился к реке, поднялся по тропинке на старое кладбище возле вокзала, посреди которого возвышалась мрачно, чернея куполом, церковь. Прошел мимо оград и памятников, мимо деревьев, которые клонились от ветра, и царапанье льдом покрытых веток заставило задрожать его. Теперь он вышел на вокзальную площадь, здесь попросился в телегу, в которой мужик вез девчонку, приехавшую с поездом откуда-то из-под Москвы. Она молчала и все прижимала к себе куклу, а крестьянин кричал:
— Коль придет и к нам немец, что будем делать? Что вот мне-то делать, коль с килой[9] я.
— В партизаны, — мрачно посоветовал Буренков.
Крестьянин захохотал:
— В партизанах с килой-то не набегаешь много.
— Тогда сиди и работай на немца, — ответил ему снова, и после этого крестьянин вдруг остановил лошадь, сказал:
— А ну, слазь! За такие слова.
— И черт с тобой! Не заводи тогда разговоров.
2.
Короткову снилось озеро. Зеленые волны стали вдруг подыматься в лодку, и он закричал, он пытался уцепиться за борт, но волны давили, отжимали руки. Ноги очутились в холодной воде; сияя кнопками, стали наползать на глаза мехи гармони. Коротков проснулся и увидел перед глазами тьму комнаты. Руки сжимали край кровати. Ноги торчали из-под одеяла, и холод тянул порывами от окна. Бушевало на воле. Он откинул занавеску и разглядел на рельсах горы снега, вихри, которые летали над платформами, над стрелками, над паровозами. Тогда вытянулся, убрал ноги под одеяло. Надо же такому присниться!
Два дня прошло, как утонул «Контролер», а сны снятся. И сейчас, как наяву, встала огромная голова — скафандр женщины-водолаза, выталкивающей утонувших людей...
Отбросил одеяло, встал. В коридоре простукали шаги, Нюся опять. Уже готовится на вокзал. Идет мимо дверей четкой солдатской поступью, как бы желая разбудить и его. Он оделся, включил репродуктор. Застиг последние слова диктора: «...продвинулись на несколько километров...» Но кто продвинулся и куда — так и не понял. Стали сообщать об энских заводах, которые выпускают потоком танки. О том, что Америка и Англия обязались поставлять оружие и что там, в американских городах, народ приветствует героическую оборону Красной Армии. Это ободрило Короткова, даже заставило улыбнуться и спеть:
Лейся, песня, на просторе...
Потом вышел в кухню. Сияя щеками, разогретыми холодной водой, пронеслась Нюся. Успела стрельнуть глазами в Короткова.
— Вы слышали, Нюся, что теперь за нас и Америка с Англией?
— Как же, — ответила девушка, скрываясь за дверями. — Полегче теперь будет нашим на фронте.
«Легче-то легче, — подумал он, кидая в лицо пригоршни ледяной воды, фырча от зябкого холода. — Только когда вот эта подмога придет? Может, после того, как немцы будут в Москве? Нет! Трудно поверить, что Москва и под немцами. Этого не случится. Москву партия не отдаст ни за что».
Он вытерся вафельным полотенцем, поставил чайник на примус. Пока чайник кипел, быстро побрился. Пил чай, прислушиваясь к редким шагам в кухне, к плеску воды.
Входная дверь стукнула резко. Это Нюся. Понеслась по раннему снегу, по сугробам. Ладошку к щекам, голову вниз, жмурится...
Оделся, выбежал тоже в вихри снега. Над городом висела рваная муть. Эхо стука поездов напомнило ему о сегодняшнем сообщении. «Продвинулись». Может, немцы? Может быть, они идут уже городом, выставив вперед автоматы...
В кабинете у него сидел Гладышев, закинув ногу на ногу, курил и слушал радио.
— А я уже с полчаса.
— Откуда мне знать.
— Да оно понятно.
Гладышев глухо покашлял, под серой шинелью грудь подергалась — было похоже, что его бил озноб, что он не мог никак согреться.
— Озяб где?
— На переправе. — Гладышев выругался, снова кашлянул тяжело, свирепо выдохнул: — Капитан парома ждал, пока пройдет туман, пока не разойдутся полыньи. Час стоял. И мы мерзли там, на ветру.
— Ты мог бы на лодке.
— Пока работаешь веслами...
Гладышев махнул рукой, кивнул на окно, точно на человека, который прятался за этими зелеными шторами:
— Слушал сейчас радио. Англичане продвинулись под Тобруком. Наступают. А немцы с итальянцами бегут назад. По пескам. А их там, может быть, львы да шакалы пожирают...
Он подмигнул, и Коротков не сдержал улыбки. Тобрук... Тот далекий и таинственный Тобрук. Он рисовался ему белыми очертаниями построек, синевой моря, желтыми песками. Там черные женщины с белозубыми улыбками; там пальмы и кокосовые орехи, финики и лепешки из какого-то тростника... А какого? Читал о нем давно. В книге о путешествиях.
Много он перечитал их, когда учился в Москве на курсах работников милиции. Ночь, все товарищи по учебе спят уже, а он листает потихоньку книгу про путешествия. Больше всего любил про далекие плавания, острова в океанах, джунгли, о пиратах, индейцах...
— Ну, немцы, что же, Порфирий Аниканович, словно и не бегали никогда? Вспомни-ка, сколько их били. В Польше их немало положили. И «Адмирал граф Шпее» затонул. А греки оборонялись в ущельях? Или норвежцы под Нарвиком? Помнишь, сколько дней шли бои... С месяц, наверное. Так ведь Норвегия. Там что — одна рыба да шхуны... И ружья-то, наверно, больше охотничьи, на тюленей...
— На тюленей, — усмехнулся Гладышев. — Скажешь тоже. Норвежцев вооружали англичане. Но все дело, конечно, в уверенности. И в самолетах. Есть самолеты над головой — головы не подымешь. Тут тебе и каюк, и конец войне.
— Это как сказать, — задумчиво и уже недовольно ответил Коротков. — Будут и у нас самолеты. Наладят производство. Американец подбросит. «Кобры» уже летают у нас. Сбивать побольше будем «мессеров». Так и сравняемся...
— И ладно тогда. А я вот что пораньше, — нахмурился Гладышев. — Грабежи идут на нашей стороне. Обирают квартиры эвакуированных и кто на фронте или на оборонительных работах. Вчера пришла женщина — Агеева. Под Москвой она копает рвы. Две недели. Муж где-то на фронте. Приехала побывать. А в квартире разгром. Унесли вещи. Вот список, — он пошарил в сумке, вытащил клочок мятой бумаги, шлепнул о стол, как наклеил. — Вещи кой-какие. Но не это разволновало женщину. Нашли у нее в комоде, под бельем, серебряный кошелечек старинный и еще жука. Золотого жука. Крылья у него растопырены, вместо кишок жемчуг вставлен, а на голове коронка из бриллиантов. Дорогая вещь. Досталась от родителей мужа. Они ювелиры были. Дорогая вещь, — повторил он задумчиво, может быть представляя этого жука.
Он заглянул в листок:
— А по брюшку жука вырезана дата: «25 октября 1876 года». По-немецки написано. Вот сколько годов жуку. Плакала очень она и просила найти эту вещь.
— Найти, значит, — прервал его Коротков. — Проще было спрятать подальше. А теперь ищи.
— И так запрятала, но шарили крепко. Видно, налетчики знают, что в квартирах надо все перетряхивать. Вот и нашли.
— Кто бы это мог, Порфирий?
— Вчера у Буренкова был какой-то парень. Невысок, в фуфайке, сапогах. Похоже, дезертир или с оборонительных. Спрашивал хозяина. Но соседи сказали, что еще нет с работы. Похож на Емелю.
Коротков прошелся по кабинету, взглядывая на Гладышева.
— Эксперт был в ограбленных квартирах?
— Следов нет. В перчатках работают. Профессионально. Полагаю я, что это старая школа.
Коротков понял, что имел в виду уполномоченный.
— Думаешь, что это Буренков? А данные?
— Данных пока нет. Но на нашей стороне не осталось уголовного элемента. Ни одного подозрительного. Подростки вряд ли догадаются шарить в комоде. Нет, это старая школа. Это почерк бывалых. А, кроме Буренкова, некому вроде бы.
— Доказательства где?
— Нет доказательств! — раздраженно ответил Гладышев. — Но два вечера не мог я застать его. Приходит поздно. А был случай, что и не ночевал. Где был? У Заваркиной не гостил — узнавал я. Так где он мог быть? В какой-то воровской компании, в шалмане?
Вошел Демьянов — и Коротков, и Гладышев поднялись. Демьянов стоял, он смотрел на Короткова неотрывно, точно не узнавал.
— Сейчас позвонили из дистанции тяги, — сказал он мрачно. — Пропал у них один кондуктор. Второй день не выходит на работу. Послали нарочного. Но дома нет. Нет и вещей. Он скрылся. Фамилия ему — Горожанкин, Василий Николаевич... Пойдешь ты, Петр Гаврилович, в дистанцию тяги.
— Хорошо, — сказал Коротков. — Я иду сейчас же.
— Но это еще не все, — все так же мрачно проговорил Демьянов. — Второе сообщение поступило из военизированной охраны. Там пропал стрелок Назаров Иван Иванович. На квартиру к нему отправились Кондратенко с Семиковым. Должны сообщить, в чем тут дело.
Он повернулся, вышел, какой-то странный.
— Ну, я пойду, — смахнул со стола листок Гладышев, с хрустом засунул его в карман. — Только что же мне делать с Буренковым?
— Поговори про Белешина. Понимаешь, я сам мог бы. Но он будет молчать. А ты как участковый больше имеешь права задавать вопросы. Спроси, знал ли он такого по Чухломе.
— Надо было раньше его в допрос, — упрекнул вдруг Гладышев. — Быстрее бы дело пошло.
Коротков пробормотал сердито:
— Ты думаешь, что это вроде картошины: сунул в землю — и через две недели зеленые росточки выйдут...
Он выругался про себя с яростью, так что Гладышев удивленно вскинул голову, из-под козырька разглядывая лицо старшего оперуполномоченного.
— Понимаешь, — заговорил, сдерживая раздражение, Коротков, — разный метод розыска есть. Сколько следователей, столько и путей. И я думал про Буренкова, когда возникло подозрение насчет чисто одетого. Но возьми его в допрос? Во-первых, может, тот, чистый, не имел отношения к Чухломе. Потом — мало ли певцов? Буренков мог показать совсем на другого, и мы бы запутались. Он мог бы отмолчаться, и скорее всего. Вряд ли такой налетчик в прошлом легко будет выкладывать о своих друзьях, пусть даже и стал на честный путь жизни. И наконец — это худшее. — Коротков помедлил. — Допустим даже, что он связан с Белешиным, что он орудует с ними. Значит, провал. Только и делов...
— Ладно, — вставая, сказал угрюмо Гладышев, — ты опять прав, я ничего не могу возразить. И я поговорю с Буренковым. Но при случае я арестую его.
3.
В этот день Буренков получил в пути по казарменному пайку килограмм трески. Он завернул эти две рыбины в обрывок газеты, а вечером, когда собрался домой, подумал, что есть причина побывать у Римки. Он принесет ей треску и скажет, что это подарок.
Мысль обрадовала его, и он заторопился домой, чтобы побриться и переодеться в чистое. Было уже темно и морозило, и над водой подымался пар, обещая скоро густой туман. Там, на пароме, переезжая Волгу, он еще ругался даже — как бы из-за этого тумана не сорвалось у него свидание. Но когда, открыв дверь кухни, ввалился в нее поспешно, то шатнулся назад. Посреди кухни на табурете сидел, распахнув по обе стороны хвосты шинели, сам участковый уполномоченный Гладышев. Вокруг него стояли все три старухи, слушая какие-то его, может быть, наставления и указания. Завидев Буренкова, все три шмыгнули по своим комнатам. Буренкову тоже захотелось так же бесшумно и быстро шмыгнуть на улицу и бежать этой грязной улицей куда глаза глядят. Он и впрямь было двинулся, но тут Гладышев спросил:
— Отработал?
— Отработал, — ответил, глядя на уполномоченного.
Что значит это спокойствие и кислое лицо? Что в нем?
Он прошел к дверям, достал ключ, хрустнул замком, не оглядываясь назад. И все ждал каких-то слов, вроде — «ну, рассказывай, Буренков».
— Вы ко мне? — спросил он, теперь оглянувшись, и удивился, что лицо Гладышева все так же спокойно. И сам успокоился.
— К тебе, — ответил Гладышев. — Приглашай в гости.
— Хоромы у меня не для гостей, — пошутил, — но вы заходите, гражданин оперуполномоченный.
Соседи стояли у дверей. Он слышал скрип досок и тихий стук. Так стучат лбы о дверь. Они стояли и, наверное, глядели в замочные скважины: и Ефросиния Ивановна, и Калерия Петровна, и Анна Кирилловна.
— Меня хоромы твои не интересуют, — ответил Гладышев, входя следом за ним в комнату. Постоял, глядя, как тот снимает ватник, как устанавливает керосинку на табуретке, чтобы зажечь ее.
— Да вы садитесь, гражданин оперуполномоченный, — попросил Буренков, доставая спички. И все ждал. Он ждал, когда зажигал фитиль керосинки, когда сел на кровать, глядя на коптящее пламя, от которого сразу пошло тепло.
— Через неделю можно будет ходить по льду, — сказал Гладышев, присаживаясь на стул, скрестив руки на груди, как китайский божок. — Последние рейсы пароход делает. Туманы и холод вон какие стали.
— Пожалуй что, — согласился Буренков.
Он сходил в кухню, принес чайник, поставил на керосинку, намереваясь подогреть кипяток.
— С чем чай пьешь? — спросил Гладышев.
— Да когда с чем. Выдали глюкозы, ландрин есть, тоже по казарменному пайку. А сейчас вот трески. Хотел было в город своей знакомой отнести.
Буренков опять присел на кровать и хотел спросить: зачем ты пришел, Гладышев? Ведь не так просто пришел.
— У меня дочка большая уже, а от этой глюкозы без ума. Отколет кусок и грызет. А я терпеть не могу, приторно очень. Как поем, так потом под ложечкой сосет. Ну, у меня ведь язва давнишняя. Заработал, когда от колхоза строили дорогу на Рыбинск. Был десятником. Приходилось самому с утра и до вечера вкалывать, жил где ни попадя. Бывало, у дороги так и уснешь в валежнике.
— Сам строил, — припомнил Буренков. — Знаю, каково это. Тоже едва ноги до барака дотащишь.
— Схватишь кусок. А то и напьешься из реки. Речки там родниковые. Может, и оттого. А может, и потому как нервов много убил.
— От нервов, — согласился опять Буренков. — И сейчас ноет?
— Бывает иногда, — ответил как-то охотно и вроде радостно Гладышев.
Он качнулся, вынул руки и протянул их к оранжевому пламени под пузатым чайником.
— Но привык. Говорят, пчелиным пометом хорошо. Меду со сливочным маслом натопить и есть с белым хлебом. Да где его теперь взять. Вот кончится война, как вышвырнем фрица, так и лечиться будем...
— Фрица не так легко вышвырнуть, — не удержался Буренков. — Вчера эшелон пришел на товарную, пробитый весь, как решето. Очередями поливал немец, живого места на вагонах нет.
— Ну, мы и пулей кончим немца, — спокойно ответил Гладышев. Но вдруг насупился: — Два вечера поздно приходишь. Где бываешь?
— А работаем долго. Спросите у нашего околоточного мастера, у Чурочкина. Теперь война, и все на товарной станции работают по десять да по двенадцать часов. И мне не уйти, потому как у меня весь инструмент.
— Не ночевал один раз.
«Всё сообщили, — подумал Буренков о соседках. — Ничего не держится за зубами».
— У Фадея Груздева ночевал, задержался, — признался он. — Заходил выпить стопочку по старой памяти. Знакомы с ним по Чухломе... Живет он у монастыря, над речкой. Можете узнать у него.
— Тебе по Чухломе и Белешин был знаком, — сказал тут Гладышев, трогая бока чайника ладонями, как грея их. — А теперь вы вместе сошлись.
— Это что за Белешин?
— Илья... Илья Андреевич Белешин. Пел он хорошо, плясал. В ночлежке вы встречались с ним.
— А-а, — протянул Буренков, настороженно глянув на оперуполномоченного. «Вот оно — ищут, значит, Муллу. За что только? За колбасу, за спирт? За бриллиант? Значит, в бегах Мулла, а след к нему, к Роману. Но почему к нему? Может, видели в кладовке?»
Он попытался улыбнуться, хотел сказать: нет, не знаю. Никогда не встречал такого. Мало ли тогда гнали этапников отовсюду. Но сказал другое:
— Илью-то я знаю одного по Чухломе. Фамилия только неизвестна. Мы под фамилиями под разными жили. Один мой напарник десять фамилий переменил.
— Ну, и что этот Илья?
— Он кондуктором работает, а где — не знаю. Заходил один раз в кладовку ко мне.
— А больше не встречались?
И опять мелькнула мысль: «Может, и на кожевке видели? А может, все знают из допроса? Может, Антоныч все доложил уже... Или Иван Иванович?»
— Не знаю, кого вы имеете в виду?
— Белешина, — уже нервно прикрикнул Гладышев. — Он здесь по фамилии Горожанкин Василий Николаевич. Под чужим документом, как выяснилось.
— Ну да, если это кондуктор, то был я у него. Пригласил посидеть. Дом — у кожевки. Антоныч там хозяин. Квартирант у него Иван Иваныч, стрелок из военной охраны на железной дороге. И еще один — Кореш. Этого я не знаю.
— Кореш, — разогнул спину Гладышев. — Не слыхали мы о таком.
Он глянул на Буренкова и улыбнулся. Улыбка была недобрая, и голос какой-то торжествующий.
— Какой ты, оказывается, правдивый. Можно теперь выкладывать о дружках, которые все исчезли куда-то. Вчера были наши у кожевки, но не нашли ни Ильи, ни Ивана Ивановича, ни Кореша. Один хозяин дома, который ничего не знает. И ты, конечно, не знаешь, куда они скрылись?
— Нет, не знаю, — выдавил мрачно Буренков. — Сказал же я. После канала не врал милиции.
— Пока ладно.
— Правда, гражданин оперуполномоченный. А откуда мне знать, коль посидел да ушел.
— Здесь на этой стороне грабят квартиры.
— Я не слыхал. Никто не говорил об этом. Даже мои соседки-бабки, которые везде выслушивают.
Гладышев оборвал его:
— Конечно, откуда знать. По радио, что ли, извещать вместе со сводкой. Но это те, твои дружки, а может, вместе с тобой...
— Может, и они, но не со мной, — хмуро отозвался, следя за пламенем керосинки, втягивая носом горечь сгоревшего керосина.
— Это выясним, — пообещал Гладышев.
Буренков ничего не ответил, он снял чайник, поставил его на стол. Достал два стакана из стола, посыпал немного чаю из пакетика в чайник, сказал угрюмо:
— Мне нельзя молчать, я это понимаю.
— Хорошо, что понимаешь.
Гладышев качнулся, точно собрался встать, но все сидел и смотрел внимательно, как раскалывает Буренков глюкозу на кусочки, как наливает слабо заваренный чай в стаканы.
— Чай еще есть. А откуда?
— От сестры, — пояснил. — Нашел в шкафу под днищем ящика пакетик с остатками. Вот и завариваю по крошке. Сам хозяин. Хочу — побольше положу, а то и поменьше. Из Гжатска в эшелоне ехал, — вспомнил он, ставя к локтю Гладышева стакан, — так там жены начальников, похоже, смывались из Латвии. Такие белокожие да глазастые, все по утрам кофий делили. Все спорили, а то и вцепятся, как кошки. Хватили шилом патоки...
— Неужели из-за кофе?
— Всего было, — ответил Буренков, отхлебнув из стакана.
— А тебя что, радовало это? — угрюмо, но вежливо спросил Гладышев.
— Не радовало, жалел. А иногда вдруг вспоминал свою жизнь под звон ключей...
— Они ведь агентов не пыряли ножом.
Буренков зло сверкнул глазами, откинулся, а Гладышев все не вставал, точно сидел и ждал здесь кого-то.
— Они по вине врага такой жизни хватили. Ты — по своей.
— Моя жизнь — это моя жизнь. И стал я таким тоже по чужой вине.
Гладышев пронзительно глянул на него и обернулся резко к окну. Там шелестел ветер. Но вот сквозь ветер послышалось шарканье по карнизу. Буренков насторожился и даже подался в сторону, как ожидая выстрела из окна. Все сегодняшнее вспомнилось вдруг с такой отчетливостью, что он вздрогнул. Может, это они, Иван Иваныч, Илья с Корешом. И Гладышев пришел, конечно, не случайно. Он тоже почуял, что кто-то может прийти. Сбежал Мулла, может прийти к Роману.
В стекло окна постучали, послышалось приглушенно:
— Ромка, выдь-ка...
Буренков шатнулся в сторону, невольно с каким-то отчаянием глянул на Гладышева. Тот приложил палец к губам.
— Сиди тихо, — шепнул и выхватил из кармана наган. — И чтоб ни звука, понял!
— Нет, — сказал твердо Буренков. — Я выйду. Если это мои дружки, как вы говорите, они могут быть со шпалерами. Вас пристрелят, а я отвечай за все. Выйду и узнаю, что им надо.
Гладышев вскинул голову, смотрел на Буренкова, а сам все слушал.
— Ладно, — согласился он. — Ты выйди и узнай все.
Буренков надел ватник, кепку — вышел в коридор. Здесь постоял немного, услышал шаги в кухне. Гладышев шел следом. Тогда Буренков вышел на крыльцо, и тут же из-за угла вывернула темная фигура, подошла ближе и остановилась.
— Не ждал?
— Здоров, Мулла, — сказал Буренков, заметив на Илье шапку-ушанку с длинными вязками.
— Идем с нами, Роман, — как приказал Илья. — Половить рыбки хочется. Есть динамит, а обращаться не умеем. А ты ведь подрывник.
— Подрывник. Но я не пойду с тобой, Мулла.
И, увидев, как Илья глубже запустил руку в карман, предупредил:
— В доме «борзой»[10]. За спиной моей.
Илья отступил, вот он рыскнул назад за угол, и тогда дверь на крыльцо распахнулась, выскочил Гладышев.
— Стой! — заорал он на бегу. — Стой!
Буренков привалился к двери. Размахивая наганом, Гладышев пробежал мимо.
— Стой! — снова закричал он уже за углом. — Стой, тебе говорят!
Грянуло два выстрела, и все стихло.
Буренков вернулся в комнату. Сел на кровать и оцепенел. Он слышал, как ходили в кухне старухи, скреблись мышами у его двери. Керосинка все горела, и пламя оранжевое трепетало, качалось в дуновении ветра. Послышались шаги, влетел Гладышев с наганом в руке, облепленный грязью, дышащий тяжело, с озлобленными глазами, так что Буренков встал без команды.
Гладышев закричал, вытянув наган:
— Руки! Руки вверх!
Когда Буренков поднял руки, он обыскал его, не сводя нагана с головы. Только после этого сунул наган в карман и сказал хриплым голосом:
— Я с самого начала чуял, что ты неспроста здесь. Чай будешь допивать завтра в горотделе. Ничего не попишешь. Идем!
— Треску бы отдать соседкам, — попросил Буренков, глядя на хвосты рыб, свисающие со столика. — А то пропадут, крысы здесь водятся.
— Хорошо, — пообещал Гладышев. — Это будет сделано.
Он взял со стола рыбу, сам потушил огонь керосинки, закрыл дверь на ключ, а ключ положил в карман. Потом постучал в дверь Калерии Петровны, отдал ей треску, что-то сказав негромко, а выйдя, толкнул в спину легко Буренкова.
— Я ничего не знаю, гражданин оперуполномоченный, — печально проговорил Буренков. — Мне нельзя темнить...
Он хромал впереди темной улицей и чувствовал смертельную усталость и тоску, ту самую тоску, которую уже испытал однажды в Вологде, где услышал высший приговор себе. И ему захотелось даже заплакать, как когда-то в детстве в конфетной мастерской от побоев хозяина или там в Москве, когда был впервые арестован...
4.
Всю дорогу — на том берегу, на барже, возле крестьянских подвод, в городе — Гладышев ни о чем не спрашивал, только все курил — нервно, жадно, с кашлем. В горотделе милиции, оставив арестованного в дежурке, ушел куда-то.
Вернулся вскоре и велел идти вперед по коридору. Остановился возле двери с надписью: «Начальник оперативной части» — и стукнул в нее согнутым пальцем. Не дожидаясь ответа, толкнул дверь. В узком, слабо освещенном настольной лампой кабинете сидели трое: прямо, за столом, крупный мужчина в синем кителе, с тяжелыми плечами; сбоку, у окна, — высокий парень в очках и плаще, с сумкой через плечо и возле дверей — Коротков. Этой встречи Буренков больше всего боялся. Он уставился в пол, держа руки за спиной.
— Садись, — сказал человек в кителе, похоже, начальник.
Буренков шагнул к стулу, сел неловко, попытался было закинуть ногу на ногу, но не смог. Ногу сковало вдруг, как колючей проволокой, он тихо охнул и потер колено.
— Он не знает, куда девалась банда, — сказал Гладышев, присаживаясь сбоку. — Хотя к нему заходят, вызывают. Он встречается с ними у кожевки и не знает их.
— Да, я не знаю.
— Встречал их раньше? — спросил в очках.
— Только Илью. И то так, по соседству, на нарах лежали в ночлежке в Чухломе, выпивали вместе.
— Не скажешь, — проговорил опять в синем кителе, — пойдешь под трибунал. А там дело недолгое.
— Это я знаю, — устало сказал Буренков. — Скрывать мне нечего. Я не имею дел с Ильей. Я не знал об их делах. Я думал, что он «завязал». Он же кондуктором.
— А может быть, они диверсанты и ждут момента, чтобы в спины красноармейцам стрелять, — сказал снова в очках.
— Может, и так. Но я ничего об этом не слыхал от них. Да и был с ними всего ничего. Мне нельзя долго сидеть по вечерам, комендантский час...
— Почему приехал сюда в город? Знал, что Белешин здесь? — спросил в кителе.
Буренков потер затекшие руки:
— Зря вы меня принялись перекрестным стегать. Все, что знаю, я сказал...
— Так, — сказал в кителе. — Напиши нам все, что ты знаешь об этих людях.
— Это можно.
Тогда в кителе велел пересесть ближе к лампе, положил на стол лист бумаги, ручку:
— Пиши!
Буренков быстро написал показание. За это время, пока он писал, в кабинет приходили сотрудники горотдела, они оглядывали его, и он чувствовал себя зверем в зоопарке. В очках ушел, незаметно исчез и Коротков. Он даже слова не сказал и ни о чем не спрашивал. Кончив писать, Буренков отложил показание, и начальник оперчасти, взяв лист, прочел его быстро. Спросил:
— Больше ничего не можешь добавить?
Буренков не ответил. Он сцепил пальцы на коленях и закрыл глаза. Он задыхался в тяжелом табачном дыму кабинета, и хотелось пить. Но не осмелился попросить, только облизывал губы и сглатывал слюну — слюна больно обжигала горло. Он не слышал, как вошел какой-то человек в шинели и велел встать. Его снова повели по коридору, от стен которого тянуло сыростью и кислым запахом овчины. Они спустились в подвал, широкий и освещенный тусклой лампочкой. Здесь, в тесной камере, на нарах лежали трое пареньков. Они встали при появлении новичка. Дверь защелкнулась за ним, и, кажется, впервые за сегодняшний вечер, мог вздохнуть с облегчением и впервые обо всем подумать. Прошел к нарам, сел, видя на себе взгляды ребят. Трое, и все в одинаковых серых пиджаках, в солдатских ботинках, и все трое с серыми, как пиджаки, лицами.
— За что здесь?
Один из них — белобрысый и длинный — ответил:
— Военное белье стырили из вагона. Кителя, гимнастерки, простыни.
— Продавали, что ли?
— Продавали, — ответил уже другой, косой на левый глаз. — На том и завалились. На толкучке всех троих замела милиция.
Буренков лег на нары, спиной на холодные доски. Взгляд упал на узенькое окошечко; там, где-то высоко в небе, плыли тучи и поблескивало, — наверно, луна. У ребят проще. Хотел бы он на их место. Им дадут по году отсидки в колонии, и они снова станут вольными.
— А ты, дядя, за что? — потолкал его белобрысый.
— Скандал устроил в квартире.
— Ага, — засмеялся косой на левый глаз. — Хулиганство. Я уже попадал сюда за хулиганство. В саду железнодорожников в прошлом году у пьяного брали деньги, а он заерзал. Ну, набили... Поймали и сюда. Привод записали.
— А ты просись на войну, — тихо посоветовал третий, маленький и толстый, с румяными щеками, вроде как случайный здесь посетитель. — Они берут. На войну много надо.
— Много надо, — согласился Буренков, устраиваясь с краю. — Так я посплю, ребята.
— Валяй, валяй, — ответил белобрысый, видно, главный. — В тюрьме не больно поспишь, как загонят в камеру, где десять человек.
— Бывал, что ли?
— Не раз, — усмехнулся тот, кривя рот, сплевывая себе под ноги. Он оглянулся на «глазок», вытянул из штанов карты.
— Видал, — похвастался, — пронес. Обыскивали, а не нашли. Теперь есть чем заняться.
Буренков спросил:
— Значит, и другое можно пронести?
— Пронести трудно. Шарят здорово, нет ли пилки. А тут торопились, постукали только по карману.
Буренков подумал: «Торопятся. Война потому что, немец прет, и где там шарить по карманам у пацанов». Он перевернулся на бок, сказал:
— Валяйте, играйте.
И быстро заснул. Проснулся уже на утре, толкал выводной:
— Буренков!
— Он самый, — поднялся. — Что, уже понадобился?
— Не разговаривай! На допрос!
Буренков накинул ватник, оглядел ребят, они сидели на нарах с желтыми и еще более вытянутыми лицами. Смотрели на него. Третий, тихий, сказал вслед:
— Просись на войну, да и все. Героем, может, станешь.
Выводной оглянулся на него, погрозил. В коридоре буркнул:
— На войну тоже не так-то просто попасть. Заслуги надо иметь... Не уголовники же будут побеждать врага.
— Меня, что ли, имеешь под глазом? — спросил Буренков злобно. — Прежде бы в гальюн свел да помыть рожу.
— После зайдешь.
Он привел его уже в другой кабинет, где за столом, покуривая папиросу, нахохлившись, сидел Коротков.
— Подожди за дверью, — сказал он выводному. Тот кивнул, подстукнул каблуками и, выходя, покосился на арестованного, хотел что-то сказать.
Оставшись вдвоем, они посмотрели друг на друга. В глазах Короткова было сочувствие, и Буренков, вздохнув, отвернулся.
— Подняли в такую рань, — сказал он. — Как положено законом, в гальюн водят, кусок хлеба с кипятком дают. А тут сразу на допрос. Новая мода вышла. Или тоже спешите?
— Спешим, — устало сказал Коротков. — Спешим, потому что люди в городе прячутся с оружием. Где они?
— Все тот же вопрос?
Буренков зевнул, поерзал на стуле. Подумал: «Сейчас будет молчать и спрашивать, молчать и спрашивать».
Вошел тот, в очках, присел сбоку, тоже казался невыспавшимся. Поди-ка, гоняют по всему городу, трясут всех блатных. Всех проверяют. Работы много.
— Ну, будет говорить? — спросил в очках.
Ответил Коротков резко:
— Вряд ли. Он такой же, как и вчера.
В очках сразу встал, сказал угрюмо:
— Попал бы к фашистам — заставили бы говорить. Подвесили бы за пятки к потолку.
Он шагнул к двери; выходя, сказал Короткову:
— Ладно, давай его пока в Софийку. Пусть там сидит, там будем допрашивать.
Коротков кивнул и снова посмотрел на Буренкова. Вдруг улыбнулся и сказал:
— Вот вспомнил тот вечер на станции. Тепло было, и сирень цвела как раз, помнишь, Роман Яковлевич?
— Нет, вы ошиблись, спутали, — проговорил Буренков. — Было это осенью уже.
— Да, — сказал, усмехнувшись, Коротков, — ты можешь давать правильные ответы, значит, Роман Яковлевич. Верно, было это осенью. Ты был тогда курчавый, волосы зачесывал чубом на левый глаз...
— Ишь ты, — подивился Буренков. — Верно ведь.
— На тебе был клетчатый пиджак, высокие сапоги, а на голове вроде картуза что-то. Какой-то челпак зеленый без козырька.
— Верно, — удивился снова Буренков. — Это я снял с одного старикана. А чтобы не опознали, содрал козырек.
— Ну, вот видишь, как можешь ты говорить. А о тех людях? Где они?
— Я их не знаю. И не тяни время, гражданин начальник. Мне толку от этих разговоров — как припарка помершему... Вы же доверили мне жить здесь, и я вам от всего сердца. Не знаю, куда они могли деться. А знал — сказал бы.
Коротков щелкнул пальцами, в его глазах появились тепло и мечтательность:
— Давно это было. И у меня была пышная прическа. С девушкой гулял тогда.
— Не надо тянуть, начальник, — попросил. — Мне в гальюн да кусок бы хлеба.
— Это будет, — пообещал Коротков. — Только вот еще о чем хочу сказать, Роман Яковлевич. Заменила тебе Советская власть вышку на десять лет. Работал ты на канале, и хорошо работал. Получил значок и грамоту даже...
— В делах есть об этом? — поинтересовался Буренков.
— Как же. Есть и об этом. Потом тебе дали возможность работать. Просто работать.
— Я работал, на совесть работал.
— Вот-вот. И ты не забывай об этом. Тебе за бандитизм — жизнь и работа. Хорошее вознаграждение — не так ли, Роман Яковлевич? Ты даже познакомился с женщиной.
Буренков вдруг улыбнулся — грустно и тепло:
— Добрая она, Римма Федоровна. Душевная. Больше и не увижу ее...
— Это почему? — быстро перебил его Коротков. — Я дам тебе свидание с ней. Пойду тебе навстречу. Хотя так быстро подследственным свиданий не даем. Но и ты бы пошел нам навстречу.
Буренков двинулся, он с отчаянием взглянул на Короткова.
— Где бы мог быть Илья? Разве что в Чухломе. Разговор с ним только о прошлом был. Кореш молчал. Иван Иваныч, тот сидел в лагере за тряпку в пюре... Будто вместо поваров его посадили.
— А Антоныч!
— Антоныч мне метлы привозил в кладовку...
— Это мы знаем... А Груздев... Фадей Фомич?
Буренков вспомнил дом старика, наливку.
— У него ночевал один раз, стопку вина выпил.
Вошел Гладышев, присел к столу и выложил на него деньги, сверху — сберегательную книжку, протокол обыска.
— Вот нашли под досками на койке.
Коротков ощупал деньги, полистал сберкнижку.
— Деньги заработаны, — глухо и со злобой сказал Буренков. — Там в книжке все указано.
— Деньги можно украсть, а прикрыть кражу сберкнижкой, — вставил Гладышев.
Буренков повернулся к нему. Он увидел непримиримый взгляд — как дуло револьвера, только бы еще выстрел. Нет, он ничему не верит. И плохо твое дело, Роман. И Коротков, наверно, не верит.
— А что, — сказал Коротков, отодвигая деньги, — похоже, что его деньги, Порфирий. Зря это ты так.
— А ты все еще веришь ему! — выкрикнул Гладышев. — Мало тебе приказа начальника. Это волк... Волк, понимаешь...
И он вышел, четко стукая каблуками.
— Верно, — сказал Коротков, — мне объявили выговор за то, что я разрешил тебе остаться в городе. Выходит, что ты подвел меня.
— Я ни в чем не виноват. Илья сам зашел ко мне. Я думал, что он, как и я, «завязал».
Коротков вздохнул и спросил то, что они приберегли для допроса:
— Заходил к тебе в ватнике, плотный, невысокий... Как-то вечером. Тебя дома не было. Кто это?
Буренков пожал плечами.
— Может, это Белешин? — спросил Коротков.
— Нет, он высокий и в ватнике не ходит. В шинели железнодорожной, шапка с желтыми вязками.
— Тогда Кореш?
— Может, и Кореш. Но я не ждал гостей, гражданин начальник, поверьте. Может, из пути, из рабочих кто.
— Кто поедет за Волгу, да и кто тебя знает так хорошо, чтобы в такую темень искать твой дом.
— Это верно, — растерянно сказал Буренков. — Значит, и Кореш, а может, и Антоныч. Он в ватнике.
— Тот, что был у тебя, — молодой.
— Значит, Кореш.
Коротков согласно кивнул головой.
— Барков! — крикнул он, открыв дверь в коридор. — Отведи подследственного на место.
И когда Буренков встал, спросил еще, как бы между прочим:
— Там в разговоре Кореша не называли Емелей?
— Нет, не слыхал такого.
— Можешь идти.
Его отвели назад.
Он сидел целый день, спал ночь, а на следующее утро вызвали снова. Он ждал встречи с Коротковым, но увидел за столом в комнате женщину с пепельными от седины волосами, пишущую что-то. А еще — сидящего в стороне на стуле Антоныча. Антоныч, глянув на него, отвернулся. А женщина, подняв голову, сказала:
— Садитесь, Буренков. Посмотрите на этого гражданина.
И опять стала писать бумагу, точно позабыв о присутствующих.
Буренков посмотрел на Антоныча, а тот, дернувшись, сложив руки на коленях, возмущенно сказал:
— Гражданин следователь, что́ я — клоун в цирке или слон, чтобы на меня глядеть!
Следователь не ответила, она все писала, и Антоныч отвернулся к окну, закрытому решетками.
Наконец она кончила писать.
— Кто это перед вами, Буренков?
— Это Антоныч, — ответил, — хозяин дома у кожевки. Он метлы вяжет. Мне привозил в кладовую.
— А вы его знаете, Георгий Антонович Шумков?
Антоныч покачал головой:
— Мало ли у меня в доме бывало мужиков да баб. Всех не упомнишь.
— А метлы привозили в кладовую?
— Не запомню я. За пятьдесят уже, памяти нет. Так что не знаю я его, гражданин следователь.
— Ну, напишите в показаниях, что не знаете Буренкова, — сказала следователь.
Она вызвала выводного, и Буренков снова вернулся в подвал. В нем он сидел до вечера, а к вечеру, в наступающих сумерках, милиционеры повели его в городской изолятор вместе с пареньками, с каким-то пожилым мужчиной, с женщиной, хрипастой, закутанной в платок. Ветер с поземкой стегал его по ногам, летели последние листья в лицо, лепились на щеки.
Пожилой мужчина толкался рядом. При виде монастыря он впервые проговорил:
— Вот и показалась святая обитель...
Буренков глянул на него. Шляпа странная, небритое, одутловатое лицо, брюки в гармошку, пальто-плащ, под ним клетчатая рубаха.
— Ты кто такой? — спросил он.
— Взят за перепродажу. В который раз уже берут за рваные ботинки.
Семенящие сзади пареньки засмеялись. Один сказал:
— Все равно ты спекулянт, дядя.
Хрипло отозвалась женщина:
— А меня за папиросы-самоделки. Гильзы набивала. Папирос нет, а курить надо. Меня вот за самоделки! — угрюмо уже выкрикнула она.
— Помалкивай! — обернулся милиционер. — Разберутся, кого за что.
Буренков снова взглянул на пожилого, на его темное лицо, и горечь охватила его. Сколько раз ходил он так под конвоем! И такие же вот были его соседи — помятые, сонные, опухшие.
— Тебя-то выпустят, — сказал он. — Как звать?
— Меня зовут Арнольд.
Они завернули за угол, и впереди встали серая стена и монастырские ворота, на которых сиял, как звезда, шестиугольный герб.
В темном проходе, под воротами возле караулки, ожидали долго, пока проверят документы на приведенных. В какой-то момент ожидания этот Арнольд успел шепнуть на ухо Буренкову:
— Болтаешь ты много, мужик. Возьмут на хомут[11], смотри.
Буренков вздрогнул, уставился на небритое лицо, а тот отвернулся к стене и сказал:
— Вот мне так не о чем говорить... Молчать могу сколько хошь.
— Проходите, — сказал милиционер, махнув рукой, и вся колонна втянулась в ворота мимо вооруженного винтовкой часового. Второй, с кобурой на боку, разглядывал каждого вошедшего.
— Ага! — крикнул он, увидев Арнольда. — Снова к нам. И опять за спекуляцию. Или за рваные ботинки?
— Опять за рваные ботинки.
«Ясно, что его научил Антоныч. Антоныч дал этот наказ. Значит, они знакомы — Антоныч и Арнольд. Такие штуки не доверят блатные первому встречному», — так подумал Буренков и, услышав за спиной лязг засова на двери ворот, привычно заложил за спину руки.
5.
Демьянов отложил заявление и зевнул, и этот зевок не обидел Короткова. Он подумал о вчерашней ночи под городом, возле дорожного моста на левом берегу Волги. Здесь Демьянов и оперуполномоченные ночь напролет, под ветром и снегом, ожидали прихода к складам преступников, повадившихся еще с осени. И взяли все же двоих юнцов. Теперь после этой ночи у него мешки под глазами, как у пьяницы, хотя всем было известно, что начальник не выпивает: сердце. Оно работало у него «на треть мощности», как любил говорить он сам. Он часто тер глаза. Тереть глаза от сонливости средь бела дня не такой уж добрый призрак. Об этом Демьянов сказал сейчас Короткову:
— Это я зеваю не оттого, что спать хочу, Петр Гаврилыч, а сосуды требуют кислорода и сжимаются, а от сосудов какими-то путями через нервы рефлекс на челюсти... Ну, сейчас будем работать по новому распорядку: с десяти до пяти, с пяти до восьми обед, и работа с восьми до пяти утра. От этого распорядка зевать не придется.
Он посмеялся, но, заметив, что Коротков не улыбнулся даже, а сидит все такой же мрачный, рассердился:
— Ты уж не первый раз суешься с этим заявлением.
— Пора, значит, решить положительно.
— Значит, на фронт? Ты узнал, что Гладышеву пришла повестка из военкомата и что он через два дня уходит с дивизией под Москву. Вот потому и ломишься ко мне с заявлением.
— Может, и поэтому.
— А скорее всего — ошибка с Буренковым выбила тебя из колеи, Петр Гаврилыч. Ты обиделся на мой приказ, хотя сам понимаешь, что я должен судить ошибки своих подчиненных.
— Может быть, тут и есть ошибка. Есть тут и недосказанность. Но могло же и так быть, что Буренков встретился со старым приятелем по уголовному миру. Даже выпивал с ним или остался ночевать, но почему после этого сразу же его надо записывать в соучастники? Где те данные?
— У него, у Буренкова, — отчеканил жестко Дмитрий Михайлович. — У него. Но он молчит. Еще бы он сказал, бывший рецидивист, лагерник. Нет, приказ я правильно отдал. В назидание на будущее. А тебе заявление не подпишу. Иди и ищи этих мануфактурщиков. Они с оружием...
— Но у меня ничего не получается. Я растерял все это дело...
— Ты так говоришь? — заметил недовольно начальник, потирая левую сторону груди. — Будто ты ничего не делаешь. Но ведь ты сделал многое за это же время.
— Было, конечно, — согласился Коротков, — одно раскрытие убийства на Черной речке чего стоило нам всем.
— Ну, то-то и оно-то... Политрук заходил утром, советовался, кто бы об опыте работы рассказал на занятии по краткому курсу истории ВКП(б). Я назвал тебя. Он найдет тебя сегодня...
Демьянов протянул Короткову заявление, но тот помотал головой, и тогда начальник совсем рассердился. Он даже стукнул кулаком по столу и приподнялся, в упор глядя на Короткова:
— По законам военного времени не хочешь за дезертирство в трибунал?
Коротков скрипнул зубами.
— Свет сошелся?
— Сошелся свет, — проговорил Демьянов, впихивая заявление Короткова в руку ему. — Иди, полдня даю тебе отдохнуть. По улице погуляй, успокойся. Тихо стало, — кивнул он головой на окно, за которым уже ложился снег. — Полюбуйся... Правда, любоваться где там. Вчера прибыли к нам из Калинина шестеро милиционеров во главе с начальником. Последними уходили из города. Немцы били по ним из пулеметов. Так что сведения совершенно точные насчет Калинина. Бои идут на улицах. А если возьмут Калинин, значит, смотри, Москва охватывается в кольцо.
— Может быть всякое.
— Конечно, может быть.
Демьянов взял папиросу из портсигара, кивнул головой:
— Иди, Петр Гаврилович. Иди и думай, как найти беглых. Сам понимаешь, что они могут натворить, появись немцы на улицах города...
Он потер покрасневшие глаза, и Коротков подумал, что сейчас опять скажет о рефлексе на челюсть из-за нехватки кислорода. Но начальник сказал угрюмо:
— Война войной. И Калинин — наша печаль. Но нам надо делать свое дело. Поэтому иди и думай...
6.
Коротков вышел на улицу. Мягкий снег влажно лип к ногам. Несло холодом с Волги.
Он, не торопясь, прошел улицу до перекрестка. Редкие прохожие взглядывали на него, дивясь его спокойному и безмятежному виду. Идет вразвалку, курит, пуская кольцами дым.
Возле кинотеатра, в садике, присел на скамью. По соседству два старика с гладко выбритыми лицами, одетые аккуратно. Как бывшие военные. Они вели оживленный разговор. Один — в серой каракулевой папахе — тонким голосом:
— Я до революции каждое лето выезжал в Испанию — в Биарриц. У меня связи были в Министерстве путей. Виза просто, всегда пожалуйста вагон, международное купе. Лечил там печень превосходно. После революции о каком Биаррице разговор мог быть?
Второй — сердито:
— Попробовали бы попроситься в Биарриц, особенно в тридцать шестом, когда в Испании шла война с фашистами.
— Да, и не говорите. Но вот сейчас война, а боли стихли. Чем это объяснишь?
Оба засмеялись.
«Они ждут немцев, — подумал Коротков. — Ждут, чтобы снова ездить на курорты. Какие-то бывшие: нераскрытые ротмистры, или же коллежские, или из купцов. Они рады будут ездить по заграницам».
Он отбросил окурок, прошел мимо стариков, и те, увидев его глаза, осеклись сразу, выкатили грудь, как перед командиром, а на лицах умиление и почтение, подобострастие, которое впиталось в них за годы Советской власти.
Коротков быстро вышел из садика и направился к вокзалу. Посудомойки Заваркиной не было на работе. Застал он ее у дома, каменного, трехэтажного, по соседству с железнодорожной больницей. Она сидела на скамейке, слушая печальный разговор женщин, одна из которых все плакала и терла лицо.
— Заваркина — это я, — ответила она на вопрос Короткова. — А что вам?
Коротков отвел ее в сторону и попросил, чтобы она свиделась со своим знакомым Романом Буренковым, который задержан по одному делу и находится в изоляторе.
Она покраснела вдруг и тут же нахмурилась. Голос стал злым и нервным:
— С какой это стати? Я встречалась с ним всего два раза. Нелегкая меня связала. Я тысячу раз корю себя за это. И не впутывайте меня больше.
— Но он вас вспоминал по-доброму.
Она отвернулась. Она даже сделала шаг в сторону к тем женщинам, которые, бросив разговор, уставились на них с любопытством. Даже плачущая затихла.
— Вот он бы к вам пришел, случись беда.
Она не попрощалась даже. Но, когда шел от дома, сзади послышался легкий топот. Он оглянулся и увидел ее смущенное лицо.
— Извините меня. Опомнилась. Просто это какое-то дело неожиданное.
— Он под следствием. Еще не ясно, имеет ли он отношение к преступлению. Это надо выяснять.
Она закивала быстро-быстро и опять покраснела:
— Когда это надо будет?
7.
Камера была большая и холодная. В коридоре топили печь, в щели сочился синий дымок. Целыми днями он лежал на нарах и смотрел в кусочки неба за решетками. А то вскакивал и принимался ходить по камере. Он ждал, что его скоро вызовут, скажут о суде. А если суд, то статья ему уже готова — ранее судим за бандитизм, теперь связь с уголовным миром.
Ночью не спал, ворочался: и ночью ждал вызова. Его долго держать не будут, дело требует следствия.
И правда, его вызвали однажды, провели в маленькую комнатку, и здесь он увидел Римку. Она встала со стула и пошла к нему, прямая и молчаливая. Он усмехнулся и даже подался назад, оглянулся, ища глазами Короткова, — конечно, это его работа. Он так и спросил:
— Тебя Коротков назначил ко мне?
— Он самый.
Она взглянула на него, и в глазах он увидел искреннее сочувствие и даже жалость. И это обрадовало его, и сжало сердце волнение: смотри-ка, значит, есть еще кому о нем думать.
— Вот смотри ты, — проговорил он. — Как жил на Севере, сеструха ни разу не побывала и ни одного письма не прислала, а написала только, когда вышел на волю. А ты, гляди-ка. Ну, спасибо тебе.
Он подсел на стул, притянул ее к себе, и она не сопротивлялась, как-то вяло и мягко опустилась рядом на стул, склонила голову.
— Жалеешь меня?
— Конечно, — ответила она. — Еще бы. Не чужой ты мне.
— Ты все твердишь это, — резко оборвал он ее, — а сама с тем.
— Ничего с тем нет у меня, — ответила она и глянула на него широко открытыми глазами. — Он добрый к ребятам.
— Ну уж от меня ты не дождешься этой доброты теперь.
Он отвернулся и стиснул зубы, и весь мир как бы качнулся, навалился ему на грудь этими решетками и заплесневелыми стенами старинного монастыря. Он кулаком постучал в грудь, она заметила, спросила:
— Болит, что ли?
— Сердце, — ответил. — Последние деньки, может, стучит оно.
Она не удивилась этим словам, и он вдруг решил, что Коротков, конечно, доложил ей все, что ждет его. И сказал шепотом:
— Меня, может, и не будет, Римма. Это ладно. Но вот готовил я деньги для семьи. Деньги пропали теперь. Милиция взяла. Мои деньги, а думают, будто я кассу где очистил. Обидно. За жизнь за свою не было так обидно. Значит, сколько вор ни работай, его всегда будут вором считать... Все его деньги — ворованные деньги.
— Да зачем нам эти деньги, Роман? — сказала она. — Что на них сейчас купишь? Обойдемся и без них.
Он засмеялся вдруг. Подумать только, она ничуть не думает о статье для него.
— Мне не выбраться, Римма, чувствую по всему.
— Как же так, — возразила она, — если за тобой ничего нет. Коротков говорит, что все еще неясно. Тебе просто надо верить в себя, доказывать и не скрывать ничего.
Ага, вот он Коротков! Вот она затея свидания.
— Ты играешь в невинную, Римма, — сказал он, пытаясь улыбнуться, но улыбка не получилась. — Теперь мне ясно, что Коротков надеется вытянуть из меня кой-какие секреты. Но их у меня нет. И ты можешь это передать ему. Он тебя спросит. Нет у меня секретов. Как на духу я перед тобой.
— Я клянусь, Роман, чем хочешь, хошь ребятами своими, — и заплакала. А его опять охватило волнение и тепло к этой потянувшейся к нему женщине. Он обнял ее и покосился на решетчатую дверь, у которой стоял спиной к ним милиционер. Может, и подслушивал, но был далеко, и стук шагов по коридору арестованных и грохот дверей вряд ли давали возможность услышать тихий голос Буренкова.
— Это ничего, — сказал он. — Коль выйду, заработаю новых денег. Может, и побольше. Я же подрывник. Пойду на какой-нибудь канал. Денег много будет... Оденем ребят как следует, выучим их.
Она вытерла сухие уже глаза, и в них он снова увидел жалость. Нет, даже канала ему не видать.
Милиционер постучал, и гулко задрожала дверь. Буренков вздрогнул — точно это выводной на допрос или же к стенке. Помнится, так вот выводили: короткий стук шагов, рука на плече соседа, хриплый вскрик. И уходили в ночь, и нет их, не встречал более. Какие-то лица, улыбки, а то и смех, и плач, и свистящий ветер за стенами, в проволоке, в вышке часовых и замирание сердца, как на качелях: твой черед, Буренков, — а в сердце яростная тоска по жизни. Прошло такое чувство — и вот оно снова. Она, Римма, принесла с собой ту тоску по жизни.
— Ладно, иди, — попросил он.
Милиционер вошел с какой-то нетерпеливой настойчивостью, постукивая каблуками. У него было квадратное лицо и крупный пористый нос.
Роман остановился подле него, попросил:
— Отвернуться, гражданин начальник, нельзя?
Тот осклабился и нехотя повернулся, а Роман взял за плечи Римку и мазнул губами о щеки. Она как-то пугливо отстранилась, и он помрачнел.
— Пугаешься? — хрипло спросил он. — Ну да, падали всегда боится человек.
— Зачем так-то? — проговорила Римка.
Но тут милиционер снова постукал каблуками, махнул уже требовательно.
Он шел по коридору, заложив за спину руки, и все видел это пасмурное лицо женщины с раскосыми глазами, единственной на этой земле, которая пришла когда-то к нему, пила чай с глюкозой. Ему мучительно захотелось глянуть на нее, он шатнулся было даже к коридорному узкому монастырскому стеклу, сквозь которое сыпалась снежная пыль. Но милиционер царапнул кобуру, и он усмехнулся:
— Не бойсь, не выпрыгну.
— От вашего брата всего жди, особенно от тяжелых.
Тяжелый, значит. И он, милиционер, знает это. Ноги стали ватными. Он с трудом дошел до своих нар и лег. Подсели пареньки: на лицах удивление и любопытство.
— С воли приходили? — спросил старший.
Он кивнул головой, отвернулся к стене. Ребята отошли, сели снова играть в серебряные полтинники. Так он пролежал до полудня. В полдень повели на чистку параши. Он понес ее, зловонную и тяжелую. Возвращаясь, в коридоре столкнулся с мужчиной в ватнике.
— Дай помогу, — сказал напарнику и, ухватив ручку параши, спросил:
— Кто к тебе приходил?
— Жена...
— У тебя ведь нет жены, — угрюмо шепнул мужик, и левый глаз его набряк, — тебя спрашивают, шалава. Что ты наговорил?
— Опусти парашу, гад, — попросил Буренков, останавливаясь, и тот выпустил ручку, встал:
— Ну, смотри, клеймо на тебя положили уже...
Буренков шагнул к нему, тот отступил.
— Эй, псих, что ли? Балдоху[12] крикну...
— Эй-эй, вы там! — закричал дежурный в коридоре, застучали его сапоги, и Роман снова потянулся к ручке параши.
В камере, сев на нары, стал оглядывать своих соседей, пытаясь поймать взгляд каждого.
«Клеймо» — это тоже из блатного жаргона, «Клеймо» — это, значит, могут и убить! Этот мужик получил сведения. От кого только? Может, от Арнольда? Есть еще кто-то? Кто? Может, в его камере, может, этот парень, худой и длинный, или тот, с копной светлых волос. Его перевели к ним сегодня из соседней камеры. Он сам напросился. У него длинные руки, и он посматривает, разгуливая по камере. Он не заговаривал ни разу, но Роман видел на себе его пристальный взгляд. Может, ему дано задание удавить Романа. Удавят средь ночи — так обставят, что будто сам, сидя на койке, свил веревку из простыни и удавился. И никто не будет разбираться, никакой следователь. Какое дело им до Буренкова: уголовником меньше. И жутко стало. Нет уж, лучше от властей получить пулю, чем эти урки, забравшиеся в тюрьму от войны, удавят его ночью.
Он встал, прошел по камере и толкнул парня, тот прошипел:
— Позвольте, милый, я же не шмара, заигрывать со мной неча...
И зуб его короткий, «фикса», блеснул, словно лезвие ножа. Отвернулся, не говоря больше ни слова. Конечно, он знает о нем все.
Роман снова сел на койку и стал тупо следить, как опять летают полтинники в руках пареньков.
Выделялся среди них этот белобрысый, быстрый, ловкий, нахальный. Напомнил он Колючку. Такой же был белобрысый и верткий. Всех вел за собой. И его повел из колонии, тринадцатилетнего Ромку. Теперь ему тридцать пять — и только четыре года человеческой жизни. Эх, кабы не война.
— Эй, — махнул он белобрысому. Тот поднялся, подошел, остановился у нар.
— Чего тебе?
— Ты сам-то фартовый, видать, — положил ему руку на плечо Роман. — Тебе уж так, видно, выпала судьба, крест, что ли, — по «коробочкам», по шалманам, по судам. А ребятишек-то ты бы оставил, они смирные.
— Ты кто такой? — окрысился подросток. — Иль воспитатель? Так я их послушал немало в колонии.
Он встал, снова вернулся, что-то сказал приятелям — те недовольно посмотрели в сторону Буренкова. Ну да, сейчас они храбры, жизнь для них потому что стоит на одном месте. Что скажут, когда будет тридцать пять и будут вот, как он, лежать на нарах в камере, а впереди, где-то совсем недалеко, приговор суда. Он снова вспомнил Колючку. Он встретил его на Севере. Его привезли откуда-то с юга в одной партии с таджикскими басмачами — шел в легком пиджачке и тонких затертых брюках. Увидев Буренкова с бикфордовым шнуром на шее, удивленно разинул рот и приподнял кепочку, и в улыбке — не понял Буренков — то ли презрение, то ли почтение и уважение. Он больше его так и не видел. Стройка была велика, на сотни верст. Где был Колючка, кем работал — мало интересовало тогда. Это было его мрачное прошлое — этот маленький человечек с юрким лицом и острыми глазками, кривой ухмылочкой.
Сейчас захотелось узнать все про Колючку. Интересно, кем он вышел на свободу, где он сейчас?.. Подсел сосед по нарам, молодой мужчина с неприметным лицом, шепотом спросил:
— Тебе не было еще суда?
— Нет, не было.
— Меня на завтра обещали. Или фронт или десять лет.
— По какой статье?
— Убийство, неумышленное, — мужчина посмотрел виновато. — В поезде мужик стал спихивать меня с подножки. А я сапогом его в голову. Как думаешь, что дадут?
— На фронт пошлют, — ответил равнодушно. — Мужик ты здоровый. Почему не взяли раньше?
— На броне был.
— Ну, прощай бронь, только и делов. Не бойсь...
Он похлопал по плечу соседа, и тот, криво улыбнувшись, встал с койки. Отходя, точно спохватился:
— Тебе тоже суд будет?
— Что ж мне, манная каша, что ли? — ответил зло.
Он подошел к окну, оно сверкало крестами решеток. Туда пробивался свет дня, брезжил. Значит, там, на воле, было солнце. Здесь — один электрический свет. Достать бы до решеток. Сзади в двери щелкнул «глазок», и он понял: за ним следит милиционер.
До вечера его не покидало ощущение приближающейся опасности. На ужин выдали привычное — крутой ячневой каши, по кружке кипятка. Каша была без соли, кипяток горяч. Во время еды то и дело били зенитки неподалеку. Всю ночь он ворочался, старался не заснуть. И под утро, когда встал тот, с копной волос, он выкрикнул:
— Эй ты, разобью башку!
Парень остановился возле его койки, помедлив, пошел к параше. В руках у него ничего не было. Но назад пошел уже с другой стороны. Значит, надо ему было пройти мимо Буренкова. Сегодня, Роман, победил ты сон, а вот завтра... Завтра будешь спать, как нанюхавшись кокаина. И тогда они подойдут к тебе бесшумно.
8.
— Я так и знал, — пробурчал Буренков, вваливаясь в комнатку, ту самую, в которой недавно сидел с Римкой. — Так и знал, что опять будет допрос.
Коротков взял портсигар. Он сделал вид, что не расслышал слов.
— Закури. Садись и закуривай!
Буренков сел, осторожно вытянул папиросу негнущимися пальцами, сунул к губе. Закурив, уже мирно спросил:
— Надеетесь все же вы, что я темню, гражданин начальник? Вот безвинно я влип, ей-богу.
— Верю я тебе, — отозвался Коротков.
Буренков похмыкал уже смущенно.
— Получили мы дело, — заговорил Коротков. — Познакомился я. Ну и цепь, целая цепь...
— Ошибки молодости, — сказал, склоняя голову. — Значит, война, а дело мое берегут? Выходит, что надо беречь.
— В Тамбове был?
— Было такое дело. Там две кассы. Мелочь одна...
— В Харькове?
— Сейф.
— В Твери?
Буренков вспомнил гостиничный номер: темная мебель, ковры, люстра и чемоданы какой-то важной семьи.
— Да, там мы совершили кражу в гостинице.
— Поезд Москва — Ярославль?
— Это артельщики ехали с деньгами. Взяли деньги на «экс»[13]. Прыгали на ходу...
— А что до этого?
Буренков оторопело глянул на него. Он поперхнулся дымом.
— Ну да... Был же ты когда-то просто рабочим. Этого в деле нет. В графе профессия — «конфетчик».
— Я даже и не помню того времени. С двенадцати лет в колонии. За бревно. Хотел продать на жратву. Стащил в Москве на станции. Попал в облаву...
— А раньше?
— А раньше и верно конфетчиком был. В Ярославле у конфетчика Култышкина. Вертел конфеты. Черное житье было. Хозяин выгнал меня, потому как сыну нащелкал. Лез все ко мне, смеялся, щипал. Взял я мутовку для масла и нащелкал. Хозяин меня выгнал. Осенью было. До полуночи сидел в сарае, потом по улицам бродил. Приютил сосед, накормил, дал денег на дорогу. Тогда я и уехал в Москву. А в Москве знакомый отца по Чухломе в газетчики устроил. Может, до сего бы к типографии прилип, а тут война да голод. Тогда-то и бревно спер. Будь оно неладно, попало на глаза. С бревна все пошло... А что это вас заинтересовало? — удивился вдруг. — Никогда меня про это не спрашивали. А только — как взял сейф да с кем был...
Коротков засмеялся, закачался на стуле. В решетках окна заплясали солнечные блики.
— День сегодня какой, — проговорил он. — Как начало осени. Не подумаешь, что уже ноябрь.
Буренков покосился на окно, сказал тихо, печально:
— Погода мне нипочем. Мне одна погода:
Сырая камера тюрьмы.
Поют решетки, точно струны, —
пропел он негромко. Вдруг вздрогнул от выстрелов зенитки, пожаловался:
— Ночью не спала вся камера. То и дело лупят зенитки. Самолетов нет, а лупят...
— Значит, были самолеты. Разведчики шли. Высматривают, фотографируют. Неизвестно, что будет. Могут на нас прямым ходом пойти немцы. Вчера ушла под Москву целая дивизия из области. С ней Порфирий Аниканович Гладышев, наш оперуполномоченный с левого берега. Не забыл его?
Буренков подвигал скулами, злые огоньки блеснули в узких глазах:
— Он мне едва пулю в висок не пустил. Нет добра в нем.
Коротков покачал головой:
— Провожал я его вчера на вокзале. Вспоминал он тебя. Сказал, чтобы выяснили мы все о тебе точно, чтобы не было ошибки. А ты говоришь...
— Потому что под пулю, может, идет, — задумчиво сказал Буренков. — Может, гибель почуял.
Коротков вздохнул глубоко, не зная, что ответить на эти слова. Где-то там, под Москвой, уже идет осенней грязной дорогой Порфирий Аниканович.
— Идет сейчас навстречу войне и думает о нас с тобой.
Буренков зло хохотнул, но осекся, замолчал.
Коротков встал, прошелся по комнате, слушая тяжелые шаги в коридоре выводного.
— Вот судьба тебе выпала, Роман Яковлевич. Ехал бы дальше с эшелоном, — и не встретил бы Белешина. Жил бы, работал.
— Сеструха у меня здесь, — хмуро ответил. — Думал, застану.
— Ну да еще Груздев. Может, из-за Груздева? Есть, где выпить?
Буренков потряс головой:
— Нет, об этом я не думал. Вспомнил уж потом, как-то после бомбежки.
— Дорогу-то, выходит, знал?
— Сестра говорила. Шила у Евдокии, жены Фадея, девчонкам пальтишки.
— Портниха?
— Перешивает из старого. Хорошая портниха. Сестра хвалила ее.
Коротков прошелся по комнате уже быстрее. Он заложил руки за спину. Жена Фадея — портниха. Что она шьет, из чего шьет? Она — из Чухломы. Белешин — тоже чухломский. Ах, черт возьми! Может, тут связь? Может, Белешин и Емеля ей несли? Портнихе. И она шила на продажу? Как все это будет просто тогда...
Он взглянул на часы.
— Ну, кончаем.
Буренков сам встал без команды.
— Поговорили, значит? Только за тем и вызывали?
— Да, это важный разговор.
— Покурить бы еще.
Коротков достал портсигар.
— Бери больше.
— Вот удивляюсь. Такую беду я принес вам, а вы угощаете папиросами.
— Я скажу надзирателю, что дал папирос.
Буренков шагнул к нему:
— Я хотел бы попросить, нельзя ли в другую камеру. В этой много блатных, не по душе мне это.
— Хорошо. Я прикажу надзирателю. Он переведет.
9.
Коротков вернулся из поездки. На перегоне немецкие бомбардировщики разбили эшелон с эвакуированными. Бомбы буквально разорвали состав. Вагоны рассыпались по откосам, лежали вверх колесами, вспыхивали и горели факелами. Люди разбегались, падали, прошитые очередями пулеметов, их крики доносились, как рассказывали ему, до ближних деревень. Когда он приехал, на станции уже было тихо.
Видел он и вагонетку, на которой, один к другому, лежали те, кто вчера еще были живы, мечтали о чем-то, спали под стук колес, смотрели на небо, на солнце. Вчера еще живые с утра, сейчас, в полдень, — на вагонетке. И подошвы, подошвы, ботинки, туфли, сапоги, просто босые ноги, детская пятка, черная от мазута...
Он вернулся в горотдел разбитый и усталый, и чувство тоски и раздражения заставило отмолчаться перед товарищами. Прошел прямо в кабинет к Демьянову, и тот, увидев его, вскинул радостно брови.
— Страшное дело! — проговорил Коротков, присаживаясь к столу. — Прямое попадание бомб.
— Да я уж знаю, — вздохнул Демьянов. — Но что делать. Война...
— Война, — повторил Коротков.
— А тут дела, — проговорил нетерпеливо Дмитрий Михайлович, и его брови вскинулись опять радостно. — Наконец сработала засада возле дома Груздева. Ты прости, думал, пустая затея твоя поездка в Чухлому, а тут выгорело дело.
— Это что же?
— Семиков и Кондратенко накрыли Груздева на кладбище. Нес бидон, а в нем не молоко, а чистый спирт. Авиационный, что из цистерн. А старик нес разбавлять и приторговывать на базаре вместо водки. Сейчас в предварилке. Признался, что спирт ему принес Илья Белешин. На кладбище, в сарае за церковью, сделали обыск. Нашли тайник: два парабеллума, лимонки, обоймы, еще консервы рыбные и мясные, крупа, сахар. И вот еще что... Кусок мануфактуры. Выяснили, что она украдена до войны.
— Ну, а старик что? — обрадованно спросил Коротков.
— Сказал, что не знает откуда. Взяли в допрос его жену. Та в слезы и сразу все рассказала. До войны еще принесли мануфактуру Белешин Илья и какой-то мордастый парень, видимо Емеля. Она шила детские юбочки, платья. Часть сама продавала, а часть брал у нее Курочка с Каменного острова. Он знаком нам давно. Он по деревням менял на продукты это шитье.
— Может, у него Белешин и его дружки?
— Мы тоже так решили. Звонили Ковригину на остров. Говорит, не видел пока подозрительных. Будет еще звонить.
Демьянов подтянул к себе листки бумаг, заговорил, поглядывая на них, читая написанное:
— Ну, а этих мы проверили тщательно. Так и не знаем пока, как Белешин появился здесь. Ориентировки о его побеге из лагеря не было. Начальник кадров, допустивший промах с документами Белешина, получил строгача. А Иван Иванович сидел пять лет за аферы в торговой сети в Москве. Антоныч, тот похоже из бывших офицеров, участник мятежа в восемнадцатом году. Во всяком случае сидел в чека, был выпущен за недоказанностью. Похоже, все они поджидают прихода немцев, чтоб счеты сводить.
— Может, и так.
Вошли Семиков и Кондратенко. Семиков обратился сразу к Короткову:
— Ну, слыхал?
— Да, большое дело вы тут сделали, — похвалил Коротков. — А куда они ушли, не сказал старик?
— Нет, не знает...
— Про Буренкова что-нибудь говорил?
— Ты знаешь, — удивленно развел руками Семиков, — об этом я в первую очередь спросил старика. Только выпивал да спал. И все, а больше ни в чем не замешан... А, может, и не говорит.
Коротков глянул на Демьянова. Тот опустил голову, стал писать что-то. Тяжелые отекшие пальцы даже побелели от натуги.
— Суть дела тут ясна, — заговорил Семиков, оглядываясь на Кондратенко. — Старик Груздев сообщил на кожевку о том, что милиция разыскивает Белешина. Белешин, Иван Иванович и Кореш сочли, что попалил их Буренков. Нервы не выдержали, и они сорвались...
— Значит, Буренков как бы помог даже нам, — вставил Коротков, опять кося глаз на Демьянова. Тот все писал что-то.
— Да, можно и так считать, — согласился Кондратенко, расстегивая пуговицы тяжелого, из брезента, плаща. — Останься они, а старики Груздевы отмолчались бы, — ну, и походили бы мы еще кругами.
Демьянов отложил лист бумаги, стукнул ручкой о стол. И так знакомо потер глаза: опять одолела сонливость.
— Суть дела выясним, — сказал он сердито, — когда перед нами будет сидеть вся эта банда. Вот так.
— Воздвиженская взяла дело с Груздевым? — спросил Коротков Семикова.
— Да. Она будет завтра вести допрос. А нам надо искать эту святую троицу.
— Нет следов?
Семиков пожал плечами:
— Думаем, что подались они в Овинники, где прошлым летом был Емеля. Или же идут к Каменному острову. Через линию фронта они не рискнут: опасно. В городе тоже не останутся: надо жратву где-то искать, да и патрули на каждом шагу. Они уходят в леса... Вот ждем сообщений Ковригина. Туртанкин там с опергруппой уже, из Переборов давал знак.
— А ты, Петр Гаврилович, слышал новость? — вдруг обратился Демьянов. — Что взят нашими войсками Ростов-на-Дону?
— Нет, не слыхал.
Все в кабинете так и заулыбались.
— Войска Харитонова... — начал Кондратенко.
— Стремительным ударом... — добавил Семиков.
Демьянов снова:
— Бывал я там в гражданскую. Местность ровная. Тяжело там воевать. Все как на ладони. Хорошо еще, балки да рощицы. Так что молодцы наши красноармейцы. Трудную задачу выполнили.
— А дальше что? — так и подался вперед Коротков. — Наступают ли дальше?
— Вот как, — подмигнул Демьянов Семикову и Кондратенко, — подай ему сразу прорыв до самой границы. Дальше пока нет сводок. Ждем.
Позвонил телефон, и было видно, как вздрогнул даже Дмитрий Михайлович от неожиданности. Он слушал, повторяя только монотонно и вместе с тем оживленно: «Так, так, так...»
Повесив трубку, оглядел сотрудников:
— Всем пообедать и сюда! Звонил из Переборов Туртанкин. В пяти верстах от Переборов у левого берега причалила лодка. Какой-то парень в ватнике высадился и ушел в лес по направлению к Овинникам. Туртанкин с опергруппой вышел уже на место.