— Но дальше им пришлось бы идти через вашу.
Барон осадил лошадь и резко повернулся к инвестигатору.
— На что вы намекаете, господин коллежский — как вас там — адъютор? Что они рассчитывали на содействие моих людей?
— Ваша милость… — Гренцлин примирительно поднял ладонь.
— Я знаю тут всех! Всех до последнего подпаска! — Колючие глазки Морбонда горели яростью. — У каждого знаю всю подноготную! Никто, слышите, никто из моих людей не стал бы помогать врагам короля! Мы все тут стоим за его величество! Даже во времена Контроверсии мы сохраняли верность короне! За каждого слугу, каждого кмета я ручаюсь как за себя!
— Прошу прощения, если я неудачно выразился, ваша милость… — Гренцлин перевёл дыхание и заставил себя говорить медленнее, отчётливее. — Клянусь, я ни секунды не имел в виду усомниться в верности его величеству вас и ваших людей.
Барон кивнул.
— Не стоит извиняться, сударь. Это я прошу меня извинить за чрезмерную горячность. Едемте дальше.
У башни сидел перед костерком караульщик-пастух, похожий на ворох грязной косматой шерсти — словно весь он состоял из тулупа мехом наружу, папахи и бороды. Из-за спины торчало раструбом дуло охотничьей пищали-тромбонета. Пастух вскочил и поклонился барону, тот ответил милостивым кивком.
— Вы так и оставили тела в башне? — спросил Гренцлин.
— Да, разумеется. Разве кто решился бы прикоснуться к этому… созданию? Балош, привяжи коней! — велел Морбонд сопровождавшему гайдуку и принялся спешиваться.
Вход в Летнюю башню был с севера, с теневой стороны. Здесь лежал длинный язык снега, начинавшийся от самого входа. Гренцлин слез с седла и прошагал по снегу, такому слежавшемуся, что ноги почти не проваливались. Двери не было. Сугроб обрывался у прямоугольного проёма в валунной кладке. Инвестигатор подошёл к проёму и остановился как вкопанный.
Почти сразу от входа начиналась длинная крутая лестница, и на нижних ступенях, головами к дверному проёму, лежали двое, сплетенные в объятии — человек и нечеловек.
— Любезный, — обратился Гренцлин к баронскому гайдуку, — подай мне седельную сумку. Я буду диктовать. — Он распахнул епанчу и присел на корточки.
Человек лежал на спине, упираясь подвёрнутой головой в истёртый камень нижней ступеньки. Полушубок из грязной овчины был распахнут, рубаха разорвана на груди, из-под затылка застывшие потеки крови тянулись вниз по ступени и впадали в застывшую же неровную лужицу у подножия. Лица не было видно — только тёмные с проседью волосы и посиневшее оттопыренное ухо.
Лицо было скрыто головой огромного металлического насекомого. Всё его серебристое тело покрывала тонкая изморозь. Грудной сегмент покоился у человека на груди, округлое брюшко величиной с новорожденного младенца — на животе; пара рук, похожих на клешни богомола, охватывала плечи мертвеца, длинные скаковые ноги почти непристойно оплетали таз, а мелкие ходовые ножки впивались в бока в отвратительной пародии на объятие.
— Сударь! — Гайдук протянул ему кожаную седельную суму.
Гренцлин взял её. Достал лакированную шкатулку фтегмографа и выгнутый вопросительным знаком рупор. Открыл крышку — проверить, на месте ли вощёный валик. Вставил рупор в паз до щелчка, завёл рукояткой пружину, повесил прибор за ремень себе на шею и поднёс ко рту раструб рупора.
— На месте происшествия обнаружен труп мужчины возрастом около пятидесяти лет, — размеренно произнёс Гренцлин. Пружина внутри фтегмографа тихо жужжала, игла царапала воск крутящегося валика. — И алмеханическое самодвижущееся устройство. Машина-палач. Автокат. — Он провёл по выпуклой пластине затянутыми в чёрную перчатку пальцами. В очищенном от изморози окошке уменьшенно, искажённо отразилось его бледное лицо и чёрная двууголка с торчащим пером фазана. — Автокат холоден, трансмутация в атаноре полностью остановлена.
Вокруг тел поблескивало крошечными кристалликами бледно-жёлтое с прозеленью пятно, переливавшееся со ступени на ступень, более обширное, чем застывшая лужа крови; граница между исчерна-багровым и жёлтым была размыта. Гренцлин потер кристаллики, и под его пальцем они засветились тускло тлеющим светом.
— Что это? — приглушённо спросил Морбонд.
— Похоже на осадок философской соли, но надо проверить.
Гренцлин извлёк из кармана сюртука люциометрический счётчик — свинцовую луковицу на цепочке, похожую на часы без циферблата. Завёл несколькими оборотами ключа. Внутри зажужжал вращающийся диск, зашелестели контактные щётки. Гренцлин отодвинул заслонку над слюдяным глазком. Послышались неравномерные щелчки разрядов, озарявших счётчик изнутри холодными вспышками искр. Инвестигатор поднёс счётчик глазком к жёлтому пятну. Разряды часто застрекотали, вспышки заморгали, сливаясь в почти непрерывное бледно-голубое свечение.
— А это ещё что?
— Кристаллы испускают электризующую люцию. — Гренцлин закрыл счётчик, убрал в карман. — Так и есть, это философская соль. Автокат слил трансмутирующий рассол из атанора. Чего, насколько я понимаю, сделать не мог… это не для протокола. Сначала вытекла кровь, а потом рассол, и растёкся по уже застывшей крови, иначе они смешались бы полностью…
Он всмотрелся в две пары глаз на телескопических стебельках — бронзовые трубки с линзами и лепестковыми диафрагмами.
— Дневные глаза закрыты полностью, ночные на три четверти. Вероятно, всё произошло в полнолуние… — Гренцлин сам не заметил, как перешёл от диктовки к размышлению вслух. — Фасетки ночных глаз очень чувствительны, их слепит даже полная луна, особенно если лежит снег. Сейчас новолуние… ergo, время происшествия — около двух недель назад.
Осторожно ступая по желтой сыпи высохшего рассола, Гренцлин обошёл тела. Следы каблуков загорались тускло-золотистым блеском и сразу гасли. Нижний конец продолговатого брюшка автоката был заострён, как у осы. Гренцлин наклонился, присмотрелся, поднял брови.
— Ваша милость, отошлите слугу. В этом деле, как вы понимаете, секретно всё — но то, что я сейчас скажу, секретно в наивысочайшей степени… Жало не выдвинуто, — сказал он, как только убедился, что гайдук отошёл далеко. — Автокат не совершил казни. Не выполнил своего прескрипта.
Он снова обошёл тела, присел на корточки и осторожно взялся за голову машины. Как видно, в шейных шарнирах замёрзла смазка. Они туго, со скрипом и скрежетом, поддались, когда Гренцлин попытался приподнять голову автоката от человеческого лица.
Он был уже почти уверен, чьё лицо увидит, и когда оно открылось — посиневшее, с крупным носом, косматыми бровями в густом инее, с глубокой складкой между бровей — губы инвестигатора изогнулись в слабой улыбке.
— Погибший опознан мною как доктор Арродес, — сказал он в рупор, — persona extra jure, враг государства. Приговорённый к смертной казни посредством автоката согласно чрезвычайному ордонансу его величества.
Эти уродливо оттопыренные уши, этот простецкий нос картошкой, эти гневно взъерошенные брови, разрезанные морщиной посредине, эти сощуренные глаза, полные ума и огня, Гренцлин впервые увидел в пятнадцать лет — гравированный портрет на фронтисписе толстого фолианта «Theatrum naturae». Гренцлин, тощий и прыщавый школяр, отличался таким усердием в учёбе и таким благонравием, что сам отец схолиарх в виде исключения дозволил ему работать в зале запрещённых книг. Знаменитый трактат Арродеса был первым, на что Гренцлин набросился — и был поражён тем, что не нашёл в нём никакой крамолы, ничего еретического. За что запретили это учёное сочинение, не касавшееся ни политики, ни вопросов веры?
Гренцлин стал искать ответ в биографии Арродеса, но не нашёл и там. Знатный вельможа и богач, Арродес посвятил жизнь наукам. Он основал Вольное философское собрание, куда привлёк всех видных учёных королевства; он на свои деньги основал обсерваторию, кунсткамеру, анатомический театр и богатейшую в стране библиотеку, но не ограничился меценатством, а самолично предался учёным изысканиям. Он добился докторского звания, презренного в светских кругах, и носил его с гордостью, вопреки насмешкам других нотаблей. Он не занимал государственных должностей, но был принят при дворе, и не приходилось сомневаться в его благонадёжности. Почему же была запрещена его книга?
Отец Мерцедоний, наставник Гренцлина, рассеял его недоумение. Он рассказал, что во времена публикации «Театра природы» естественными науками можно было заниматься свободно. Но затем в стране появились алмеханики. Никому неведомо, откуда они пришли, но знали и умели они безмерно больше, чем Арродес и всё его Вольное философское собрание. Оказав неоценимые услуги короне, Гильдия алмехаников добилась монополии на любые промыслы алхимические (то есть сопряжённые с трансмутацией философских солей) и собственно алмеханические (то есть относящиеся до умных машин). Всем, кто не принадлежал к Гильдии, исследования сих предметов были запрещены, и книги о них изъяты, в том числе и трактат Арродеса, ибо он содержал чертежи счётных машин и рассуждения об электризующем действии смоляной обманки. Оставалось только гадать, как смотрит на всё это сам Арродес. Во всяком случае, он не протестовал открыто. Вольное философское собрание было официально распущено.
Живого Арродеса Гренцлин увидел только через четыре года. Юный выпускник схолариума прибыл в столицу на крыше казённого дилижанса, в своём единственном залатанном кафтане, сгорая от жажды служить королю и отечеству. Благодаря прекрасным рекомендациям от теосевитов его охотно приняли на службу в Тайную коллегию. Но, к величайшему разочарованию, назначили на самую жалкую и недостойную его способностей должность — простым филёром. Сменяясь с другими такими же бедолагами, Гренцлин должен был днём и ночью шляться по столице и следить за Арродесом. Да, именно за ним.
В первый же день Гренцлин узнал об этом человеке больше, чем из всех его опубликованных биографий. Прежде всего выяснилось, что Арродес — враг короля. Нет, он был по-прежнему принят при дворе, удостаивался высочайших аудиенций и даже приглашений к ломберному столу его величества — а за этим столом сходилось самое избранное общество в королевстве. И всё-таки весь город откуда-то знал, что король Вратислав ненавидит Арродеса — ненавидит как никого другого. Собирание слухов (как и распускание оных) принадлежало ведению Тайной коллегии, а слухи твердили, что Арродес был одним из последних фаворитов стареющей королевы-матери Роксандры, и что имел нескромность всё разболтать друзьям, за что и навлёк её смертельную ненависть. Что королева-мать, будучи родом с Солёных Озёр, свято чтила тамошние обычаи мести за оскорблённую честь. Что по этим обычаям женщина не могла мстить сама, а должна была поручить эту обязанность ближайшему родственнику-мужчине.