Так, первоначально Демон (этот образ – константа повествования) соблазняет не восточную княжну, а монахиню. Соблазнение бесом обитателя монастыря – традиционный сюжет, хорошо знакомый читателю средневековой литературы. В древнерусской книжности такого много, например в «Киево-Печерском патерике».
В ходе дальнейшей эволюции поэмы девушка остается монахиней (сила литературной традиции!), но получает углубленную историю, превратившись в монастырскую жительницу после потери возлюбленного по вине Демона. То есть «монахиня» перестало быть для нее единственным определением, а на первый план выдвинулось другое – княжна. Мотив тоже узнаваемый, в «Повести о Петре и Февронии Муромских» жена князя Павла страдает от внимания змея (одно из демонических воплощений в литературе).
Вот привычная нам картинка знакомства с главным героем:
Печальный Демон, дух изгнанья,
Летал над грешною землей,
И лучших дней воспоминанья
Пред ним теснилися толпой.
А вот как Лермонтов знакомит нас с Демоном за десять лет до этого, в четвертой редакции:
По голубому небу пролетал
Однажды Демон. С злобою немой
Он в беспредельность грустный взор кидал,
И вспоминанья перед ним толпой
Теснились.
Почти то же самое, но не совсем. Поздний Демон – уставший от всего пенсионер («и зло наскучило ему»), а ранний еще дышит злобой и далек от выгорания в совершении своих демонических дел. Но с этим Демоном в ранней редакции соседствует голубое небо. Это странно. Во-первых, определение банальное. Оно еще в фольклорных песнях такое. Во-вторых, небо – естественная среда обитания не демонов, а ангелов. Поэтому, совершенствуя текст, Лермонтов показывает нам Демона на фоне земли, на которой тот и резвится.
А вот образ воспоминаний как толпы Лермонтову представляется уместным, он сохраняется до самого финального варианта. Это что-то вроде толпы докучливых людей-просителей, собравшихся вместе в тесной приемной у высокого чиновника или богатого человека.
Что еще потерялось по ходу развития вертикального сюжета? Вплоть до третьей редакции Лермонтов повторяет определение Демона, которое звучит как «беглец Эдема», но затем от него отказывается:
В полночь, между высоких скал,
Однажды над волнами моря
Один, без радости, без горя,
Беглец Эдема пролетал.
В полночь, между холодных скал,
Однажды над волнами моря
Один, без радости, без горя,
Беглец Эдема пролетал.
Тут только скалы из высоких стали холодными. Так мир, в котором перемещается Демон, становится менее уютным.
А в третьей редакции изменения заметнее:
Однажды, вечером, меж скал
И над седой равниной моря,
Без дум, без радости, без горя,
Беглец Эдема пролетал
И грешным взором созерцал
Земли пустынные равнины,
И зрит: белеет под горой
Стена обители святой
И башен странные вершины.
«Беглец Эдема» – сейчас так уже не говорят, потому что имеется в виду «беглец из Эдема», то есть из рая. Но старое употребление глагола «бежать» и его производных допускало отсутствие предлога, как у Пушкина: «и тленья убежит».
Отсюда же и прилагательное «центробежный», то есть «бегущий [от] центра».
И еще одну деталь может заметить современный читатель в этом фрагменте из раннего варианта «Демона», строчку «над седой равниной моря», которая отзовется в «Песне о Буревестнике» Горького:
Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный.
Лермонтов понадобился Горькому потому, что у обоих речь идет о могучих бушующих силах, новый текст подкрепляется мощной традицией, опирается на нее. Но Горький берет не привычного «Демона», а раннюю редакцию, как раз чтобы избежать той самой затертости, с которой мы начали.
Как в «Слове о полку Игореве» есть выделяемое при чтении место, которое порой выносят в отдельное произведение, «плач Ярославны», так и в «Демоне» есть его клятва, чеканный стих которой производит особенное лирическое впечатление, затертость которому не грозит, несмотря на необходимость заучивать на уроках литературы:
Клянусь я первым днем творенья,
Клянусь его последним днем,
Клянусь позором преступленья
И вечной правды торжеством.
Клянусь паденья горькой мукой,
Победы краткою мечтой;
Клянусь свиданием с тобой
И вновь грозящею разлукой.
Клянуся сонмищем духов,
Судьбою братий мне подвластных,
Мечами ангелов бесстрастных,
Моих недремлющих врагов;
Клянуся небом я и адом,
Земной святыней и тобой,
Клянусь твоим последним взглядом,
Твоею первою слезой…
Сходный по лирическому напряжению и перекликающийся с клятвой тематически текст – это надпись над вратами ада из «Божественной комедии» Данте («Ад», песнь третья):
Я увожу к отверженным селеньям,
Я увожу сквозь вековечный стон,
Я увожу к погибшим поколеньям.
Был правдою мой зодчий вдохновлен:
Я высшей силой, полнотой всезнанья
И первою любовью сотворен.
Последняя строка широко известна в другом переводе: «Оставь надежду, всяк сюда входящий».
Эти тексты перекликаются, так как в них обоих речь идет от первого лица, и лица адского: у Лермонтова говорит Демон, а у Данте вещает сам ад. Но есть и пересечения в деталях: «вечной правды торжеством» – «Был правдою мой зодчий вдохновлен»; «ангелов бесстрастных» – «вечные созданья»; «первою слезой» – «первою любовью». Наконец, Демон у Лермонтова клянется адом – тем самым, которому дано слово у Данте. А так как это стихи, важно, что и первые строки рифмуются между собой:
Клянусь я первым днем творенья…
Я увожу к отверженным селеньям…
Загадки поэмы
Иногда поэму Лермонтова называют загадочной. Почему? Что в «Демоне» непонятно?
Главная неясность (намеренная) в том, был ли у Демона злой умысел погубить Тамару. Обманывает ли герой, произнося свою клятву? Если да, то Ангел в финале предотвращает преступление против невинного создания. Но если нет, то получается, что намерения Демона были чисты, а Ангел творит несправедливость.
Если следить за развитием замысла от редакции к редакции, то этот вопрос только усложняется. В ранних версиях автор исходит из логики противостояния Ангела и Демона. Эта логика очень простая, прозрачная. Ее легко просчитать, предсказать. Ангел – добро, Демон – зло. И никаких клятв коварное зло не произносит.
Но затем происходит усложнение. Ангел из схемы выводится вовсе. Демон остается один на один со своей скукой и сражается с ней, то есть с собой.
В финальном варианте хорошо читается, что Демон давно мертв (про человека мы бы сказали «мертв в душе», но есть ли у Демона душа, доподлинно неизвестно). Его существование блеклое и безрадостное. Он вспоминает про прошлое вместе с ангелами, может быть, не столько потому, что тогда жил добром, сколько потому, что ему были доступны эмоции:
Когда сквозь вечные туманы,
Познанья жадный, он следил
Кочующие караваны
В пространстве брошенных светил…
Мифологические представления рисуют жителей загробных миров такими высушенными и лишенными настоящих ощущений. Чтобы снова ощутить жизнь, этим мертвецам нужно напиться теплой крови.
В литературе этот мотив тоже есть. В «Острове пингвинов» Анатоля Франса пребывающий в загробном мире Вергилий говорит: «Я никогда особенно не верил тому, что сам рассказывал обо всем этом в “Энеиде”. Воспитанный философами и физиками, я предчувствовал, каково истинное положение дел. Жизнь в преисподней чрезвычайно ограниченна; здесь не испытывают ни радости, ни страдания; существуют как бы не существуя. Мертвые обладают здесь только тем бытием, каким их наделяют живые. И все же я предпочел остаться здесь».
В книгах отечественного фантаста Сергея Лукьяненко о дозорах воплощена концепция реальности как системы слоев (они называются слоями Сумрака), по которым могут путешествовать сильные волшебники (Иные). На шестом слое находится загробный мир, который изображен схожим образом:
– Разве тебе не нравится рай, который ждет Иных после смерти?
Вместо ответа я нагнулся, сорвал травинку. Сунул ее в рот, прикусил. Травяной сок был горьким… вот только немножко недостаточно горьким. Я прищурился и посмотрел на солнце. Солнце сияло в небе, но его свет не ослеплял. Хлопнул в ладоши – звук был самую малость приглушен. Я вдохнул полной грудью – воздух был свеж… и все же в нем чего-то не хватало. Оставалась легкая затхлость, будто в покинутой квартире Саушкина…
– Здесь все чуть-чуть ненастоящее, – сказал я. – Не хватает жизни.
Эту приглушенную «ненастоящесть» испытывает и Демон. Именно с ней он борется в поздних версиях поэмы, а не с враждебными ангелами.
Кому должен сочувствовать читатель: Тамаре или Демону? От этого зависит, счастливым мы считаем финал поэмы или печальным. С одной стороны, хочется, чтобы героиня осталась на стороне добра, с другой – судьба, которую ей обещал Демон, тоже по-своему привлекательна.
На этот вопрос у автора нет ответа. Само по себе балансирование, подобно канатоходцу, на тонкой опоре – это важный шаг в литературной эволюции, которая обогащает читательский опыт, двигаясь от черно-белых оценок к серой зоне неоднозначных выводов. Этот путь начат Мильтоном в его поэме «Потерянный рай», в ней тоже есть свой Демон – Сатана, который должен быть плохим, но только вот читатель почему-то смотрит на него с сочувствием.