День и час — страница 8 из 106

Он бы, может, и начал какой-то другой разговор, да сменявшиеся переводчики и переводчицы каждый раз уверенно, привычно толкали его на этот расхожий, никуда не ведущий путь.

На ужин в гостинице Сергей не остался. Там было кому остаться и без него. Но это уже дела не меняло. Не могло изменить. День был вытрачен, выброшен, домой он вернулся злым. Прошел на кухню, потребовал есть. Перед ним поставили  ч т о-т о  и бутылку кефира. Бывая не в настроении, он все женины блюда не из тех, что когда-то готовила мать — борщ, галушки, лапша, картошка с мясом, опять борщ, лапша, и т. д., — называл этим уничижительным прозвищем: «что-то».

Вот тут-то он и вспомнил о тушеной капусте. Она, кстати, была из разряда тех давних, материнских, основополагающих разносолов. Вот только обещал ли ему кто в действительности или он это выдумал, ляпнул вгорячах, следуя капризу своей гневливой фантазии? Он и сейчас, самому себе, не может ответить на этот вопрос со всей определенностью.

— Какая капуста? Ты что, в ресторане?!

Покажите, пожалуйста, ресторан, где подают тушеную капусту с салом. Чтобы она шкворчала, парила и разносила под праздными размалеванными сводами крестьянский, колхозный, работный дух…

Он отодвинул  ч т о-т о  от себя, а бутылку с кефиром швырнул на пол. Выматерился, вполголоса, неразборчиво, сквозь зубы, как матерятся или очень злые или шибко интеллигентные, обремененные детьми люди. Звучит это примерно так:

— сство… сство… сство…

Чтоб не разобрал никто из малолетних. Хотя для малолетних, пожалуй, важнее не слова — мало ли что они могут выражать, — а интонация. Она куда определенней и страшнее. Когда в дом входит, вламывается, как тать, эта интонация, малолетние, а их у него трое, печально — слава богу, что не пугливо, — жмутся по углам. Он замечает это, хотя и не может остановиться сразу, хотя подчас  э т о, как ни странно, распаляет еще больше, подстегивает, подзуживает. Распаляется, а у самого сердце тоже сжимается, печально и пугливо. У него-то — и пугливо тоже. У него-то оно обременено и другой памятью. В такие минуты он и себя-то слышит маленьким мальчиком. Маленьким, пугливо сжавшимся мальчиком — себя, взрослого, разъяренного, чужого.

Что замышляет в эти мгновения его старший, тринадцатилетний, безотрывно следящий за ним темными, пристальными глазами откуда-то от телевизора?

Даже в те мгновения, а не только позже Сергею бывает стыдно перед ним, особенно перед ним, всевидящим и пока молчаливым, пока  г р у п п и р у ю щ и м с я, — Сергей когда-то занимался спортом и знает, что такое сгруппироваться перед броском, но сладить с собой не может. Так глубоко отравлен. Порода…

— сство… сство… сство…

Детей в тот момент, слава богу, на кухне не было (может, случись на кухне Маша, ничего и не стряслось бы?), а жены в отличие от них прекрасно понимают все подобные аббревиатуры. Хлопнув кухонной дверью, Сергей ушел в спальню. Жена осталась на кухне. Одна. Он не знал, что осколком бутылки ей поранило ногу.

Теща, оказывается, весь день лежала в своей комнате. В комнате, которую она делила с Машей.

5

Помнишь, как ты впервые увидел Муртагина? Была поздняя осень. Вы работали на строительстве жилого офицерского городка в Красных Сосенках. Красные Сосенки — это название района в городке, где располагается штаб инженерно-строительного соединения. Название неофициальное, прилипшее само по себе. История его, рассказывают, такова. Городок старый, даже древний. Центр его, сердце составляет старинная ткацкая фабрика. Точнее, две фабрики: ткацкая и швейная, находящиеся практически под одной крышей: Ну, крыш-то много, потому что здания старые и разбросанные, автономные — мануфактуры ведь не знали конвейера, — а вот изгородь точно одна.

Капитальная, жженого кирпича — уж не в Батыевы ли времена зарождалась у нас легкая промышленность? — крепостная стена, сокрывающая такие же красные, цвета ржавчины, толстостенные, непробиваемые приземистые строения. Здесь и располагаются испокон веку ткацкая фабрика и небольшое швейное производство. По существу — цех при ней. В войну, говорят, выпускали портянки. Вещь и в мирной солдатской жизни, по себе знаешь, незаменимая, а уж на войне, наверное, тем паче: сухие портянки — походный солдатский дом. И греет, и лечит. Можно сказать, мы дошли до Берлина в энских фланелевых портянках. И текстильное, и швейное производство, разумеется, преимущественно женские. Так что фабрика и в этом смысле тоже — сердце Энска. Чувствилище, сотнями, тысячами женских тропок связанное с каждым домом городка. Дома в городе почти все одноэтажные, деревянные, потемневшие от времени и непогоды, что делает его еще более старозаветным. Если и не темное, то уж сонное царство. Сонное женское царство — благодаря производству, благодаря двум длинным, дощатым, довоенного кроя общежитиям и профтехучилищу, которое здесь называют бантохранилищем, хотя никаких бантиков пэтэушницы не носят, предпочитая ничем не взнузданные молодые гривы. Городок и впрямь юбочный.

Когда возникла нужда в гарнизоне, жилые дома для офицеров стали строить на окраине городка. Деревянные дома на улицах стоят плотно, как бревна в плоту, тяжелые, неразъемные, набухшие. С блочным, бетонным и все равно карточным по сравнению с этим вечным, фундаментальным деревом «небоскребом» в них не въедешь, не вклинишься. На окраине — то есть на пустыре, поросшем мощными, редкими, будто ненароком оброненными сеятелем соснами. Их и называют Красными Сосенками. Почему-то так, уменьшительно, с о с е н к а м и — это корабельные-то, в два обхвата, сосны, чтобы взглянуть на упершиеся в небо вершины которых, надо придерживать шапку на собственной макушке. Их, похоже, и впрямь когда-то сажали, и они когда-то были маленькими, махонькими сосенками. И привязанность к ним так и кочует из поколения в поколение: «сосенки». Почему красные? Их высокие, почти обнаженные тела (кроны — как до самой шеи задранные, приготовленные к снятию платья: осталось еще одно неуловимое движение) напряженно выгнуты, подставлены скупым северным ласкам и женственно смуглы. И только утром, на восходе солнца, и вечером, на закате, стволы нежно, стыдливо розовеют. Белый пуховый туман плавает на пустыре, под ногами соснового бора, пронзенный, потоптанный самим воплощением солнечных лучей — темные кроны в этот час как-то скрадены, и кажется, будто влажно-алые, женственные стрелы летят не с земли в небо, а с неба на землю. В землю.

Бор — нечто тайное, сумеречное, пугающее слышится в этом слове. А тут — свет, простор, нега. Может, потому  б о р о м  их никто и не зовет.

Строительство жилого офицерского городка в Красных Сосенках начали с танцевальной площадки. Да-да, не с бытовок, не с колерных, не с сараев, не с того рукотворного хаоса, который окружает и предваряет у нас пока любую мало-мальски значительную стройку, а с такой необязательной и даже странной, если не вредной в подобных обстоятельствах вещи, как танцплощадка. Чья-то светлая голова придумала: гарнизон, воинский постой сразу стал желанен в городке. По вечерам, особенно в выходные дни, когда солдатам давали увольнительные, потянулись к Красным Сосенкам от фабрики, от общежития, от ПТУ, от женского, девичьего сердца городка, да, считай, и от каждого его дома теплые, прочные — шелковые! — ниточки. Два сердца образовались в городке: одно — давнее, традиционное, — в центре, где фабрика, и другое — новое, упругое, молодое, веселое — в Красных Сосенках. Там, где посреди деревьев, посреди развернувшейся строительной площадки возник прочный, ладно и весело сработанный солдатами — чай, для себя старались! — дощатый настил с решетчатой оградой и с крытой затейливой эстрадой для оркестра.

Настил соорудили высокий, капитальный, с бетонированной подушкой, чтоб в любую непогоду танцплощадка не тонула в грязи. И она действовала, делала свое дело — в любую погоду. И еще как делала! За два армейских года ты на стольких солдатских свадьбах побывал, первые ниточки, узелки которых завязывались на этих вот капитальных, охрою крытых досках. В городке есть Дом культуры имени летчика Чкалова (вон как стонало женское сердечко по мужским фамилиям!), недавно появился и Дом офицеров, в фойе которого тоже пляшут по выходным. А все равно солдатская танцплощадка в Красных Сосенках самая популярная, притягательная. Похоже, она и разбудила сонное царство, действует даже зимой, в самые лютые морозы.

Солдаты приходят туда группками, вольным строем, в шинелях, стоящих колом, и в шапках-ушанках с поднятыми наверх «ушами». Вообще-то в такие морозы шапки положено опускать и даже завязывать на «поворозки» под подбородком, и офицеры, особенно пожилые, фронтовики, такие, как твой бывший командир части подполковник Каретников, строго следят за этим. И поначалу, от казарм, получивши увольнительную и должные наставления на плацу перед штабом, солдаты идут в полном согласии с требованиями устава и своего пожилого начальства, но при подходе к танцплощадке обязательно останавливаются и уши у шапок щегольски, молодцевато задирают наверх. Нарушают форму одежды — и многие из них потом, вернувшись с танцев, долго и решительно, с жалобными воплями бегают по казарме, по узкому проходу между двумя рядами хохочущих двухъярусных коек, зажавши ладонями собственные уши, колер которых колеблется от цвета кровельного железа до цвета гусиных лап.

Девчонки же в такие вечера приходят на танцы до бровей закутанные в пуховые, кроличьего или козьего пуха, платки. И в валенках. Валенок здесь не стесняются: городок-то, во-первых, рабочий, а во-вторых, северный. Зато как же они хороши, эти бойкие, окающие, пунцовощекие, осененные, опушенные (кристаллические реснички инея по краям платка, то есть совсем уж у самых бровей — и на бровях! — у щек, у самых губ — и на губах?) молоденькие ткачихи в коротких, теплых, уютных валеночках, на которые даже если и наступишь неуклюжим солдатским сапогом, то все равно не больно!

Руки, когда подходишь к ним, они держат, так мягко опустивши по швам и чуть-чуть развернув, раскрыв, заиндевевшие ладони — как и губы — по направлению к тебе. Вот она я вся — бери!