День и час — страница 9 из 106

Ладони у них даже под пуховыми рукавичками, даже через шинельную драп-дерюгу твердые. Определенные. Средоточие нежности и — работы.

Солдаты шагают к танцплощадке строем, ткачихи летят к танцплощадке стаей.

«Чья-то светлая голова…» Забыл: чья? Позже, когда уже служил в политотделе, случайно на одном совещании узнал, догадался, к т о  на свой страх и риск распорядился строительство жилого офицерского городка начать с сооружения танцплощадки. Совещание было значительным, специально на него прибыл генерал из Москвы.

Приезжий генерал держал на совещании строгую генеральскую речь, в которой помянул между прочим и о том, что отпущенные на оборону Родины народные средства надо использовать только на предусмотренное дело, а не разбазаривать на сомнительные объекты, вроде всяких там танцулек — «как то было в прошлом году в вашем же управлении инженерных работ, когда некоторые присутствующие здесь товарищи допустили использование служебного положения и вмешательство в сферы, выходящие за пределы их компетенции. Забыли, что они всего лишь политработники, а не строевые командиры, принимающие единоначальные решения, да и то в пределах четко очерченного круга служебных полномочий».

При этом, оторвавшись от бумажки, генерал быстро, косвенно, но вполне определенно взглянул на сидевшего неподалеку от него, в президиуме же, подполковника Муртагина. Тогда-то ты и догадался, кому обязан своим появлением на свет «объект», функционирующий в Красных Сосенках. Чьей голове — темной, темноволосой, крепко сидящей на плечах голове подполковника Муртагина.

А что — голова ничего. «Еду-еду — не свищу, как наеду — не спущу…» А она даже бровью не повела. Как сидела себе, так и сидит, чертит что-то в записной книжечке. Конспектирует?

Стройка в Сосенках продолжается, домов все прибавляется и прибавляется. Они отстоят на приличном расстоянии друг от друга, и сооружают их, стараясь не повредить деревья. Сохранить сосенки. Люди как бы заселяют Сосенки, вьют среди них гнезда. Зато сбереженные красавицы сосны придают в общем-то унылым блочным пятиэтажкам хоть какое-то своеобразие. Офицеры, населяющие пятиэтажки, молоды, дворы полны детворы, и это еще более усиливает ощущение гнездовья.

Кто хоть когда-нибудь был строителем, тот знает, что такое стройка поздней осенью. Холод, грязь, уже схваченная льдом, но затем расквашенная сапогами и колесами, сквозняки. На строительстве этого дома работало много первогодков, и ты в том числе. Только-только закончился курс молодого бойца, «карантин», как его еще называют, — когда вы бегали кроссы, изучали уставы и стрелковое оружие, ходили строевым, без конца строились…

— Отрабатываем подход к начальнику… Подход к начальнику — это искусство, — наставлял нас старшина Зарецкий. — Своевременный отход от него, — добавлял после некоторой паузы, — талант.

С окончанием карантина по существу закончилась и ваша военная служба. Служба закончилась, началась работа. Стройка, которая для многих вовсе не была в новинку: среди новобранцев были и закончившие строительные училища или техникумы, были даже парни с высшим строительным образованием. Да и те, кто специального образования не имел, в мирной, гражданской своей жизни тоже, как правило, были связаны со стройкой или, по крайней мере, с конкретным, рабочим, мастеровым делом. Тут все были рукастые. Таких, как ты, безруких интеллигентов, «композиторов», как определил вас старшина Зарецкий, — раз-два и обчелся.

Да, был строгий распорядок, были даже политзанятия с изучением военной машины возможного противника и империализма в целом, было хождение строем в столовую и из столовой, на работу и с работы. Н а  р а б о т у  и  с  р а б о т ы — и военной в вашей службе была только форма, еще не обвалявшаяся, не пригнанная, мешковато сидевшая на вас.

По форме вы были военными, по содержанию вы были каменщиками, штукатурами, нормировщиками, землекопами — последние преимущественно из числа «композиторов».

А вообще, наверное, после войны это и были-то самые стратегические, самые военные войска — военные строители…

И вот в один из первых дней на стройке, холодный, неуютный, когда порывами — будто там обметали амбары, летевшая с неба пороша забивалась в пустые еще оконные проемы и во все щели, за ворот, в самую душу, казалось, надувало, — в такой день на стройку приехал Муртагин. По его распоряжению всем новобранцам велели построиться на улице перед домом. Строй получился неровным — не потому что, скажем, старшина Зарецкий был недостаточно ретив — ретив, еще как ретив! — или у вас так быстро выветривался карантин, просто какой может быть строй на строительной площадке? С ее ямами и горбами. И строй, как ни ярился старшина, получился с ямами и горбами. Возможно, старшина еще долго бы совершенствовал его, бегал из конца в конец, если бы подполковник не остановил его, сказав, что предела совершенству нет, а тут все-таки не плац, а стройка. Работа.

Он поздоровался с вами, вы по уставу ответили ему (и старшина, и командир роты остались довольны: ответ получился таким свирепо-дружным, как будто отвечали Чемберлену), и подполковник неторопливо пошел вдоль строя. Он подходил поочередно к каждому солдату, и цель столь тесного общения вы поняли не сразу.

Помнишь: стояли руки по швам, поедая глазами самое непосредственное (страшнее кошки зверя нет) свое начальство — старшину Зарецкого, — а Муртагин подходил к каждому из вас. Поднимал руку к твоей голове и проверял, как на ней, на твоей голове, сидит твоя солдатская шапка.

Перчатки он снял, и оказалось, что руки у Муртагина теплые. Повертел шапку на твоей голове и прошелся ладонью по шее. Сказал бы «по холке», будь на тот момент хоть малейший намек на холку. Какая холка на землеройных работах! Ствол, на котором еще ничего лишнего. Ладонь прошлась по нему, погладила, даже похлопала дружески: мол, расти большой, да не будь лапшой… Тебя этот жест, может, тронул больше, чем кого-либо другого. Безотцовщина — кто еще вот так, по-мужски, по-отцовски, как работник работника, похлопывал тебя: ступай, дорогой, такова наша мужская доля. Как хомут на ходу поправил…

Шапки сидели неправильно.

Цигейковые, с матерчатым верхом, они то ли от старости, то ли от плохого хранения скукожились, ссохлись и сидели как на свинье ермолка, мелко, на макушке, слетая при мало-мальски шальном порыве ветра, при резком наклоне кумпола. Накануне старшина выдавал шапки без примерки, по списку. Ты пробовал поменять свою не столько из-за того, что маленькая, сколько из-за ее неказистости: уж больно сморщенная, зализанная, даже обсмоктанная, звездочку на такую цеплять стыдно, но старшина легонько так взял тебя за плечи, развернул к двери и, посмеиваясь, выставил из каптерки:

— Носи, Гусев. В этой шапке не один воин помер.

Пошутил.

Подполковник Муртагин шел вдоль строя молча. Старшина Зарецкий первым смекнул, в чем тут дело. Он был смекалист, старшина Зарецкий. К середине обхода он, неотступно следивший за подполковником, вытянувшись во фрунт в хромовых, офицерских — не по уставу — сапогах, в теплом, на вате, бушлате, в шапке с хорошей пушистой цигейкой и суконным верхом (шапка тоже не по чину: офицерская), стал нездорово-малиновым. Так светится, накаляясь, чугунная плита. Темные крупные рябинки, усеивавшие лицо старшины, были как пятна бурой отслаивающейся окалины на этой рдеющей буржуйке.

Последним в строю стоял Абдивали Рузимурадов, узбек. Вообще-то в роте узбеков было много. В большинстве своем веселые, общительные, нежадные — им слали посылки, и они потрошили их прямо в казарме. Каждого оделяли непривычными гостинцами: сушеными, напоминающими слипшиеся сыромятные ремешки полосками дыни, урюком, желтоватыми, тоже липкими кусками, обломками не то сахара, не то засахарившегося меда. Надо сказать, даже то, что, в общем-то, было вам знакомо, в узбекском варианте оказывалось непривычным — непривычно сладким. Виноград — привяленный («На чердаках вялим, каждую кисть вешаем отдельно на ниточке и вялим. Э-э, дарагой, после этой армии приезжай ко мне кишлак, чердак ходить будем, там мно-ого чего есть…»). Но от привяленности гроздь, кажется, еще больше потяжелела. Полновесная, двух-, трехъярусная, с муаровым налетом, сообщившимся ей за те несколько дней, что она успела провести в темном, сдержанно-духовитом, прохладном таинстве восточного чердака, словно кутающаяся в черную, паутинной тонины шаль, кисть царственно хороша. И сладка! — так неожиданно, радостно, проникающе, от кончика языка до кончика пальцев. Так необычно сладка, медвяна, как, кажется, и не может быть сладким ничто живое, не химическое, растущее из грешной земли. Кишмиш — наверное, привялость и придает ему такую дополнительную колдовскую сладость. Заточение, выдержка на чердаке — это как продление вегетации, процесса накопления, добирания сахара или его перехода в другое состояние — в сверхсахар, в мед. Да что виноград — редька у узбеков и та оказывалась сладкой. Крупная, непривычно зеленая и — еще непривычнее — сладкая!

При всей общительности они все-таки больше держались друг друга. Землячества. И общительность была не столько каждого в отдельности, сколько землячества в целом. Довольно замкнутое сообщество, доброжелательно обращенное ко всем, кто его окружает. Рой. Они вообще любили кучковаться: в казарме, в уголке или в Ленинской комнате, обмениваясь полученными из дому письмами (им чаще слали посылки, нежели писали письма), живо и вместе с тем укромно обсуждая какие-то свои домашние новости. На стройке — где-нибудь в удаленном от начальства закутке. При первой же возможности разводят костер. Разживут костерок, соберутся в кружок и посиживают на корточках. Работники послушные, в меру старательные, правда, из всех работ больше всего любили ту, что у нас называлась «варить клей». Готовые квартиры отделывались обоями, для них нужен был клей, разновидность клейстера — его и варили. Точнее, растапливали твердые, окаменевшие куски этого клея в ведрах на костре. Работа плевая, одного человека для нее хватило бы за глаза, но ваши южане — так повелось, что варка клея сразу и без споров оказалась в их ведении, — всегда просились на нее скопом: по двое, по трое, а то и вчетвером. И привлекала их, думаю, опять же не столько легкость этой работы, сколько возможность вот так посидеть вместе у огня.