День казни — страница 3 из 38

зря. Потому, что стоило мне увидеть во сне покойника, как назавтра случалась какая-нибудь беда. То по дороге на работу у нее в автобусной толчее выкрадут деньги из сумки, то тесть на ровном месте ногу себе подвернет, а то у сестры ее, моей свояченицы, в ванной колонка газовая взорвется. Однажды, до чего дело дошло, я утром за завтраком рассказал, что видел во сне покойного дядю Зульфугара, а через два часа позвонили из района и сообщили, что двоюродный брат жены погиб в автомобильной катастрофе. И все, как отрезало, с тех пор я перестал рассказывать свои сны, и сам стараюсь поскорее их забыть. Что-то в них роковое есть, в этих снах, ну их совсем. И постепенно получилось так, что я и снов толком не видел, а если и видел, то какую-нибудь чепуху: грудастую Саиду - продавщицу газированной воды в угловом киоске, итальянскую кинозвезду Джину Лоллобриджиду или товарища Такого-то, господи, помилуй, во сне у меня от страха чуть сердце не зашлось. Нет, что ни говорите, а нет худа без добра. От болезни мне уже то добро, что не зовут на совещание к товарищу Такому-то. Лежу себе в постели и глотаю свои лекарства. Ни сам не звоню, ни мне не звонят. А что может быть лучше сердечного покоя? Покойный дядя Зульфугар, наезжая к нам из деревни раз в месяц, все говаривал, дымя своей трубкой, постарайся, мол, поскорее, на пенсию выйти. Я смотрел на него удивленно, а он пояснял: "Покой - и ушам, и языку, и душе. Ни ты их не видишь, не слышишь, ни они тебя. Мир и покой".

Когда дядя Зульфугар умер, меня не отпустили на похороны. Дни стояли сырые, холодные, я подумал, может, и хорошо, что не еду, в такую погоду и простудиться недолго. В сельской местности поминки устраивают в шатре на улице, и ветер обдует, и дождь замочит. Я выразил свое соболезнование в телеграмме на имя его дочери и переслал с родственниками сто рублей. Жена не преминула тут же сказать, что когда с ее стороны умирают, то я и десятки не даю. Я было промолчал, но не выдержал, и сказал, что когда умру, они тоже не дадут. Спустя дней десять после смерти дяди Зульфугара из деревни приехал наш дальний родственник Махмуд, сельский фельдшер. Он рассказал мне подробности дядиной смерти, они меня так поразили, что снились потом всю ночь, и наутро я встал сам не свой.

Вот уже больше недели идут обложные дожди, и народ в деревне спит вполглаза, в страхе и беспокойстве, что Кура разольется. Дождит напропалую, но воздух при этом нагревается до малярийного зноя, кажется, что земля сейчас закурится паром. Еще день-два такого дождя и такой теплыни - и начнется половодье, с гор обрушится сель. А сели в здешних местах такие, что не только сады-огороды, дома с домочадцами сносит, двери и окна рвет напрочь. И ступай после этого обивать порог сельсовета, выпрашивать тесу да бревен на ремонт... И жди-пожди - дадут иль нет? Как же - держи карман шире!..

Собрали, говорят, с дома по рублю, снесли молле из ближнего шиитского села, чтобы помолился, отвел беду от деревни... Но и в эту ночь спали беспокойно, то и дело просыпались, поглядывали в окно, прислушивались к реке. Настороже были. Все, кроме, может быть, одного человека в деревне фельдшера Махмуда. Фельдшер Махмуд только что вернулся из районного центра, стянул с себя сапоги и пил стакан за стаканом боржоми, несколько бутылок которого прихватил из шашлычной, где он давеча ел и пил. Пили они не государственную водку, послали к армянину Григору купить три бутылки тутовки и вдвоем с "Райпо" Селимом ее выдули. Сейчас у Махмуда так горело нутро, что кажется, поднеси он ко рту спичку - огонь заполыхает.

Фельдшер Махмуд сидел, подпершись кулаком, и грезил о Москве, о гостиничном номере, о горячей ванне. Напустил бы полную ванну горячей воды, растворил бы в ней пенящееся мыло и влез: у-ухх! Славно! Ни тебе дождя, ни сырости, ни перегара...

Горячая вода все вмиг унесет... Вылезешь из ванны, вытрешься насухо махровым полотенцем, наодеколонишься и ляжешь в белоснежную накрахмаленную постель. Хочешь - позвони официанту, чтобы принес тебе в номер свежезаваренного чаю, а нет - полежишь, поостынешь, а потом приоденешься, принарядишься и спустишься в ресторан, закажешь коньяку с мороженым, послушаешь музыку, поглазеешь на танцующую публику. Приглянется официантка скажешь ей: "пойдем со мной", пойдет - хорошо, а не пойдет - черт с ней!.. Допьешь свой коньяк, доешь мороженое, поднимешься на лифте в свой номер, и спи себе до утра. Так сидел и грезил фельдшер Махмуд, потому что стоило ему опьянеть, как он в мечтах своих оказывался либо в Москве, либо в Киеве. Если и были у него веселые в жизни денечки, то лишь в этих городах - в Москве да в Киеве. Беззаботные счастливые денечки. В одном из этих городов фельдшер Махмуд просаживал в отпуск все свои годовые сбережения. Но по-настоящему счастлив он бывал там первые два-три денька. По истечении их ему, что ни ночь, снилась деревня, а дней через десять он уже тосковал по дождям и туманам, сырости и слякоти, и прямо-таки до почесухи томился по огненной тутовке армянина Григора. И жалел, что приехал один, без друга-товарища, доброго собутыльника и собеседника. Дотянув кое-как до конца отпуска, он возвращался в свою деревню и недели две был сам не свой, тосковал по гостиницам Киева и Москвы, пока не входил в прежнее русло. И тогда он принимал больных, лечил их, как мог, или направлял в райцентр и в любое время дня и ночи готов был отправиться по вызову с походной аптечкой в сумке через плечо.

Сейчас, пытаясь залить огонь боржомом и грезя о номере в московской гостинице и горячей пенящейся ванне, он уже знал, что если поедет туда летом в отпуск, то опять заскучает по летовью, где он с другом-чабаном, бывало, заполночь судил и рядил о судьбах этого бренного мира, а ночью во сне будет есть свежеиспеченный, пахнущий дымком, тендирный хлеб, и утром, встав ото сна, явственно ощущать во рту вкус этого хлеба.

Махмуд посмотрел на часы, они показывали без трех минут десять. Он лениво поднялся и выключил телевизор. Во всей деревне всего три цветных телевизора, один - у председателя колхоза, второй - у секретаря сельсовета, - молоденькая девушка, ходит павой, аж сердце в груди замирает, как увидишь ее, а третий - у Махмуда. В передачах из далекого Баку цвет барахлил, то желтит, то краснит, а то и вовсе все зеленое, поэтому Махмуд включил Тбилиси. Благо "Время" передают по всем программам, а Махмуд, если бывал дома, непременно смотрел "Время".

На экране показалась дикторша, и Махмуд громко сказал: "Опять в красном платье, ай, какая красотка, пострел тебя возьми!"

От холостяцкой жизни у Махмуда появилась привычка говорить вслух с самим собой. А что? В этом и преимущество холостяцкого житья, сиди себе, посиживай, хочешь, смотри телевизор, хочешь пой песни, хочешь, сам с собой разговаривай... И никто не скажет, эй Махмуд, ты что, умом тронулся, сам с собой разговариваешь?

Минут десять-пятнадцать Махмуд внимательно слушал передачу, узнал про почин, который поддержали магнитогорские металлурги, перевыполнив свой квартальный план на столько-то процентов, а дальше он уже слушал рассеянно, потому что никак не мог вспомнить, что означает слово "почин" и как это слово будет по-азербайджански. Думал, рылся в памяти, искал, но так и не нашел, и решил спросить завтра в школе учительницу русского языка. Диктор перешел к обзору международных событий, и Махмуд, выпив еще стакан боржома, стал слушать. Повсюду в мире стреляли. Показывали главным образом арабов и негров. У каждого в руках - автомат. "Интересно, - громко сказал Махмуд по своей привычке, - откуда эти сукины дети достали такие великолепные автоматы? Что за бестия эта Америка, гляди-ка, сколько у нее пушек-автоматов, весь мир снабжает оружием!.. И что это за мир, язви его в корень!"

Под самый конец показали международный конкурс моды в Будапеште. На экране заулыбались красивые манекенщицы в чудных платьях, и Махмуд заулыбался им в ответ и, прищелкивая пальцами, запел по-русски из "Аршин мал алана": "ах, ты моя дорогая, ах, золотая!.." Манекенщицы исчезли, и Махмуд стал припевать на тот же мотив: "Григор-киши, проклятье отцу твоему! Григор-киши, проклятье отцу твоему!"

Потому что у него в животе снова заполыхал свирепый огонь и, поднявшись вверх по пищеводу, застрял в самой глотке. Если бы не боржоми, он сгорел бы, не дожил до утра, подумал Махмуд, и стал ругать себя в душе: сколько раз говорил себе, не пей эту отраву, а пьешь, так пей как человек, сто граммов, ну, двести, не больше. Но вспомнив вкус и запах дивной бозартмы по-чабански приправленной отличным густым катыком с толченым чесноком, которую он ел в шашлычной Халила-даи, Махмуд сообразил, что тут никак не обойтись было двумястами граммов.

Ах, Халил-даи, не повар, а кудесник!.. Кормит так, что язык проглотишь, не то, что огненное зелье Григора-киши...

Дикторша в красном платье объявила спортивные новости, и Махмуд выключил телевизор. Мастер, который устанавливал у него телевизор, советовал включать его пореже и ненадолго, выпуск их ограничен, сказал он, такой телевизор не у каждого шаха есть. Махмуд взял шерстяную тряпку из тумбочки, протер экран, потом наклонился, подобрал с пола свои выходные туфли, аккуратно сложил их парой и задвинул под кровать. Потянулся разок-другой, выпил еще боржоми и сказал себе вслух: "Лягу-ка я спать, к утру, смотришь, и очухаюсь". Только стал расстегивать ремень, как в калитку заколотили и какой-то мальчик закпичал:

- Доктор Махмуд! Ай доктор Махмуд!

Махмуд узнал по голосу внука Зульфугара-киши - Мошу. Он живо подошел к окну, открыл створку и высунул голову.

- Айя, Мошу, это ты?

- Я, доктор Махмуд, - ответил силуэт во дворе.

- Что стряслось, сынок?

- Дедушке Зульфугару совсем плохо, зовет тебя, скорее, говорит, беги за доктором Махмудом, веди его к нам!

- Сердце, что ли опять?

- Не-ет... Побелел лицом... Помирать собрался. Помру, говорит, нынче ночью. Ему урядник во сне приснился.

Махмуд засмеялся.

- Какой еще урядник, айя, да построится твой дом! Прокурор, может быть?