В кабинете тихо, мертвая тишина. Я откашливаюсь и прислушиваюсь. Завтра похороны. Надо надеть темный костюм, в котором я был на вручении диплома. Давненько я его не надевал. Тогда я сказал себе, что пойду в нем только на свадьбу. Но Жофи не торопится замуж. Мол, я еще не трёхнулась. Женишься, наделаешь мне детей — и конец аспирантуре. У Жофи серьезные планы насчет науки. Жена — научный работник. Ее волнует судьба «ера» и «еря» в западнославянских языках. Невероятно важная проблема. От нее, мол, зависит будущее языкознания. А я говорю, что от нее зависит будущее человечества. Будущее нашей планеты. В конце концов я снимаю перед ней шляпу, и мы продолжаем жить просто так. Занимаемся любовью и ведем нескончаемые разговоры о важности ее «еров». «Еры» стали неотъемлемой принадлежностью нашего ложа. Порой я ревную к ним. А иногда меня охватывает такая ярость, что я с превеликим удовольствием передвинул бы их исчезновение еще на два столетия назад. Ну хотя бы на два столетьичка.
Я набираю домашний номер телефона.
— Жофи, ты меня слышишь?
— Да.
— В старом шкафу, что в передней, висит мой черный костюм.
— Ну.
— Взгляни, пожалуйста, не сожрала ли его моль.
— Сейчас, дорогой.
— Не вешай трубку, я подожду.
— Подожди.
— Ну?
— Я никак не могу открыть шкаф.
— Упрись коленом.
— Ага, открыла.
— Ну и что?..
— Кошмар.
— Ну что?
— Я говорила тебе — положи в этот шкаф нафталин!
— И что, здорово она его?..
— Вполне достаточно.
— Что поделаешь. Спасибо тебе.
— Не за что, дорогой.
Так мы перезваниваемся раза три за день. Ученые работают дома, это очень удобно. Позвонишь — и тебе всегда ответят. Телефон никогда не звонит в пустой квартире. Я молю судьбу, чтобы завтра пошел дождь, тогда можно будет надеть на похороны длинный дождевик и никто ничего не заметит. Но погода наверняка будет солнечной, иначе пропадет весь эффект от надгробной речи Кошляка. Если пойдет дождь или небо затянет тучами, его не станут слушать и все будут вздыхать из-за испорченных похорон: жаль, не повезло, красивые были бы похороны!
Раздается торопливый стук в дверь, и на пороге появляется Фиала. Длинные нечесаные волосы спадают на плечи, лицо почти целиком закрыто густой бородой, рта не видно.
— Говорят, вы больше не хотите нас печатать. — Он садится в кресло и протягивает мне свежий, еще не просохший номер своего журнала. — Посмотрите.
С обложки мне ухмыляется сенбернар.
— Посмотрите на это благородное животное!
— Я не смогу вам помочь. Для этого я слишком маленькая шишка.
— Любой культурный народ уважает…
— Внизу меня угостили вашей бормотухой. Господи, как вы можете пить такое!
— Любой культурный народ уважает…
— Совершенно напрасно. Есть вещи, которые, я бы сказал, находятся как бы между небом и землей…
— Помогите, прошу вас.
— Вас еще никто не выкидывал за дверь?
— Вы не думайте, будто наш журнал выходит в безвоздушном пространстве. В него тоже проникли процессы возрождения. Мы возрождаемся.
— Вы только посмотрите, ведь ваш сенбернар косит одним глазом!
— Что?
Фиала вытаращился на меня и поспешно спрятал журнал.
— Это исключено, — произнес он самоуверенно. — Он вышел победителем на трех конкурсах. Получил один наш и два международных диплома. И знаете, кто был в жюри?
— Об этом мы еще поговорим.
— Если б вы могли… Вы можете не сомневаться, я бы вас…
К счастью, Рената вызывает меня в секретарскую, и таким образом мне удается выдворить Фиалу из кабинета.
4
Похороны прошли точно в соответствии со сценарием. Обе речи произвели неотразимое впечатление и вызвали слезы. Раух и Кошляк обменялись рукопожатием и поздравили друг друга. Потом Раух дал могильщикам на бутылку. Вчера днем они битый час придумывали, как возместить этот незаприходованный расход. Наконец порешили на том, что Ренате выдадут вспомоществование, и тут же забрали его у нее. Рената — человек понимающий, она принесла эту жертву без колебаний.
— Только не воображайте, что я стану платить профвзносы с этой суммы, — деловито заявила она, и Раух уверил ее, что обо всем договорился с председателем завкома Борко.
Борко возил директора, он же чинил машину Рауха.
Сейчас мы втроем едем с кладбища. Борко из принципа носится по городу со скоростью 80 километров.
— У меня есть на это разрешение. — И он щерит пломбированные зубы.
На перекрестках он тормозит в последнюю секунду. Если не держаться, можно остаться без зубов. Борко неразговорчив, у него неподвижное, будто из жести, лицо. Оживляется оно лишь при виде знакомых регулировщиков. Тогда он легонько сигналит и отдает честь двумя пальцами.
— Домой? — обращается он к Кошляку, сидящему возле него.
— Ко мне. — Машина круто берет вправо, и Кошляк многозначительно добавляет: — У меня дома непочатый «Джонни Уокер». Надо ж и помянуть.
Мы с Раухом не возражаем. День такой, что просто так разойтись нельзя. Все мы ощущаем невыносимую усталость. Ноги у меня гудят, словно после длительного пешего перехода. Горло пересохло, в висках стучит. Как будто я только что пробежал бесконечную марафонскую дистанцию. У финиша я один, потный и грязный; вокруг меня открытое пространство, но никто меня не встречает. Ровное, как ладонь, пространство, и только два шеста, между которыми натянут плакат с надписью:
— У меня испорчен водопровод, так что умыться, к сожалению, нельзя.
Это голос Кошляка, который с сосредоточенностью хронометриста следит за показателем скорости.
— Тогда буду ходить грязный. Иногда хочется побыть грязным.
Виктор Раух тоже добежал и теперь пыхтит рядом на сиденье, которое попеременно превращается то в деревянную, то в каменную скамью, а то в обтянутое клеенкой сиденье, на которое наброшено темно-синее покрывало.
— Второй день мою руки минералкой.
— Я бы ни за что не стал так жить, — говорит Раух. — Это ужасно — то и дело все чинить самому.
— Нет, не скажи. А ощущение свободы, вольной воли!
И Кошляк машет руками, будто птица крыльями, собираясь взлететь.
Мы стоим перед домом Кошляка. Это старая роскошная вилла, окруженная живой изгородью и затененная двумя туями.
— Когда имеешь собственный дом, — продолжает Кошляк, — можно позволить себе все на свете.
Мы отпускаем Борко, и Кошляк ведет нас по дорожке, посыпанной гравием. Гравий хрустит, скрипит, как январский снег. Я знаю, что Кошляку вилла досталась дуриком. Не у всякого из нас есть бездетный дядя-архитектор, к тому же состоятельный. В свое время у Кошляка из-за этого родственника были какие-то осложнения с отделом кадров. Но дядюшка вот уже десять лет как приказал долго жить, и Кошляк сполна наслаждается всеми унаследованными благами.
— Содержание дома обходится недешево, — говорит Раух. — И кто нынче станет возиться с таким садом?
Кошляк — страстный садовник. Субботы и воскресенья он проводит, скрючившись над клумбами тюльпанов и георгинов. В его царство никто не смеет ступить. Даже собственные дети. От них он загородил клумбы проволокой. В распоряжении детей лишь песочница и качели, которые тоже обнесены проволокой, к ним ведет дорожка, выложенная плиткой. По гравию разрешается ходить только гостям, а семья пользуется мощеной дорожкой, огибающей тую возле песочницы.
Когда мы приближаемся к дому, Кошляк берет стоящие у ограды грабли, возвращается к калитке и заравнивает наши следы. Гравий снова сверкает, как хрусталь, слепя глаза.
— Не откладывай на завтра то, что можешь сделать сегодня, — произносит Кошляк. — Вот и весь мой секрет.
Меня это начинает потихоньку раздражать; зря я согласился на приглашение. Жофи, правда, я предупредил, что вернусь с похорон неизвестно когда, но не она меня беспокоит. Если Жофи не сидит над своими «ерами», то наверняка переводит шерсть. Я тщетно убеждаю ее бросить это занятие, она явно ни за что на свете не научится вязать. Когда у Жофи не получился ни свитер, ни шапка, она принялась за шарфы. Невероятно длинные, узкие, ни на что не годные шарфы, и стоит грянуть холодам, как мы с ней начинаем препираться, потому что она упорно навязывает мне свои изделия, напоминающие рыбацкие сети и совершенно не греющие.
У Адама Кошляка образцовая семья. Супруга встречает нас в халате и предлагает приготовить кофе на минеральной воде.
— Мне некрепкий, пани Эржика.
— Я ваш вкус знаю, пан заместитель.
Эржика уходит на кухню, а Кошляк усаживает нас в глубокие кресла в комнате. Кресла стоят полукругом перед камином; над камином — целый арсенал старых сабель. На дворе начало весны, но непривычно тепло, отчего интерьер с камином выглядит по-дурацки бессмысленно.
— Купил в аэропорту, — хвалится Кошляк, извлекая из картонной коробки четырехугольную бутылку с золотой наклейкой. — На аэродроме это обходится вдвое дешевле, чем в магазине.
— Надо бы серьезней… — произносит Раух, налив рюмки и собираясь сказать тост. — Но мне не хочется быть серьезным. К черту сентиментальность!
— К черту сентиментальность! — поддерживает его Кошляк. — Директор был и еще будет.
— Аминь.
— Да не пейте же как алкаши. — Адам достает из бара серебристую бутылку с сифоном. — Кто же пьет чистое виски! — Он нажимает рычажок, но в ответ раздается лишь урчание. — Ах черт, все выдули!
— Ладно, — машет рукой Раух. — Выпьем как алкаши.
Раух под парами уже с утра. Сперва хлебнул для храбрости перед речью, а после удачной речи тоже надо было пропустить рюмочку коньячку.
Я разглядываю черный книжный шкаф. Энциклопедия Отто[8]. Очевидно, тоже наследство. Множество брошюр. Кошляк у нас завзятый руководитель просветительской работы, он обожает проводить всякие там лекции или занятия. После садоводства его вторая страсть — лекции. Я сам два года посещал кружок, который он вел. Лекции Кошляка были неинтересными. Думаю, он просто читал нам по брошюрке, вл