— Его дед Кондрат звать, — напомнил мальчик.
— Ну, вот… Он не только, оказывается, ногу отрастил, но еще и имя успел поменять! Течет время! Ой, неравномерно течет, брат Коля! А небо-то, погляди, над Бугаевском в алмазах?
— Не знаю, — не зная, что ответить, ответил мальчик.
— Ба! А это никак мой молочный брат Джузеппе Спиртуозо идет! Или мне опять неправильные выписали пенсне?
— Да Ванюшка-грузин это! — с досадой воскликнул Коля. — Они баню у нас шабашкой строят.
Впереди, подняв воротник телогрейки, уныло загребая пыль кирзовыми сапогами, глаза опустив долу, брел очень печальный человек.
— Вот он-то мне и нужен! — обрадовался Пепеляев. — Вот его-то я и ищу по всему Бугаевску!
Они быстро догнали телогрейку. Человек был худенький, маленький, но с пожилыми усами.
Пепеляев оскорбительно-вежливый предпринял разговор.
— Будьте любезны, скажите, пожалуйста, если вас не очень затруднит, как мне в магазин пройтить?
Мальчик испугался таких жутких слов и заплакал:
— Не надо, дяденька! Я сам покажу!
Усатый мальчик посмотрел на Пепеляева скорбно. Заупокойным голосом ответил:
— Пойдем вместе, дорогой. Я тоже туда иду, — и вздохнул: — Вах!
— А скажите, пожалуйста, — продолжал Вася, — если, конечно, это не секрет… Не шибко ли вам тепло в телогрейке?
Усатый посмотрел еще печальнее.
— Что жара, дорогой? Тьфу! — хотел в подтверждение плюнуть, но передумал и вздохнул снова: — Вах!
Пепеляев не унимался.
— А еще мне скажите, пожалуйста. Прям страсть, как интересуется общественность: как нынче Фенька поживать изволют?
— Плохо Фенька изволит. Плохо, дорогой. На, прочитай! Вслух поймешь. Как я, вздыхать будешь… — И он протянул Василию смятую синюю телеграмму.
Там рукой телеграфистки было написано: «Чертовецкая область, Бугаевский район, строитель-шабашка Вано Дурдомишвили слушай что родители говорят последний раз отец мать предупреждают не будь ишак не позорь отца убьешь мать никто руки не протянет».
— А ты говоришь «жарко», дорогой! Тут — жарко! (Ванюшка ударил себя в грудь.) Тут — горячо! Как огонь горит! (Он стукнул себя по голове.) Сейчас вина выпью, храбрый стану, пойду в речку топиться. Сразу прохладно станет.
Он забрал телеграмму, опять сжал в комок, сунул в карман.
— Ты, парень, не это… — забеспокоился Пепеляев. — Не достанешь ведь вина. Даже и за грузинские деньги…
Ванюшка небрежно махнул рукой.
— А-а! Ребята рассказали. Хороший человек приезжал — совсем как ты, тельняшка, — народ научил… Этот… чистим-блистим покупай в магазине, пей на здоровье, голова как у барана будет!
— Господи! — вскричал тут Вася с неподдельным возмущением. — Да знаю я этого «хорошего человека»! Вредитель он! Он соседскую собаку и жену родную Лидку очистителем этим в одну могилу загнал! Он Антантой подкуплен, я знаю, по России ездить и дураков к «Блику» приучать!
— Блик! Правильно говоришь! Лучше, чем коньяк. Голова как у барана становится.
Пепеляев продолжал орать:
— Да ты знаешь, Ванька, что этим самым «Бликом», когда чистить нечего, поля опрыскивают?! Сорок три года земля не родит после этого — ни травиночки, ни букашечки! Ты (уж если решил) вот как делай: напиши записку, шваркни пару пузырей этой гадости гербицидной и просто так помирай, в страшных муках, без всякого утопления!
Тот необыкновенно обрадовался:
— Спасибо, дорогой! Хорошо научил! Никому не скажу, а тебе скажу: боюсь топиться. Плавать не умею… Так и сделаю. Записку только писать не буду (плохо грамотный, смеяться будут). Телеграмму прочитают и так поймут. Два пузырька (нет, четыре!) выпью, глаза закрою, Феньку вспоминать буду, умирать буду. Спасибо, дорогой!
Пепеляев сразу повеселел. Не любил он, признаться, когда в его родной красавице Шепеньге посторонние люди топятся.
Николай Николаевич, забытый мальчик, брел за ними, отставая на пяток шагов, — в жгучей надежде, что они все-таки заблудятся и полосатый дядя снова призовет его на помощь.
Не сказать словами, как нравился ему этот поднебесно-длинный, с пузатыми ногами, с лицом, как у доброй, немножко пьяной небритой лошади, весь в костях и болтающийся на ветру, как чучело на огороде. У него даже в скулах кисло стонало, так нравился он ему!
Куда там отцу, который, кроме: «Ну что, сволочь? Вверх растешь?» — ничего и не знал.
Однако они не заблудились. В магазин вошли, вышли и пошли в «Свежий воздух». За ними поплелся и мальчик. За мальчиком неспешной бандитской походочкой двинулись и пятеро собак, которые случились в это время возле магазина и видели, как их кормилец Вася Пепеляев в магазин вошел, вышел и куда-то опять пошел, конечно же неся в карманах несравненные ананасные вафли с олифой.
Ванюшка-грузин и Пепеляев сели в тенечке, под деревцем, к которому было приколочено: «А ты не забыл плёвку?» — и молча начали пир.
Собакам раздали вафли. Дали и мальчику. Он съел одну, его с непривычки вырвало, он тут же вспотел и заснул.
Псы, крохоборствуя, услаждались вафлями. Взрослые ахали, крякали и содрогались в борении с «Бликом». А мальчик уже спал.
…Он спал благодарно и легко, весь подавшись лицом в предвкушении снов, и полупрозрачная тень листвы осторожно пошевеливалась на его щеке. У него были светлые, почти добела вытравленные солнцем волосы — жесткие, коротким торчком, как щетинка, — хранившие гнусные следы от неумелых, тупых, пренебрежительных бабкиных ножниц, придававшие его голове какой-то очень уж вшивый, беспризорный вид; у него был нос — уже вполне определившейся бульбочкой, носопырками бодро вперед, весь засыпанный конопушками, и, должно быть, так нещадно сжигаемый изо дня в день солнцем, что слупившаяся кожица не успевала нарастать и от этого имела вид малиново-воспаленной, болезненной на посторонний взгляд ссадины; под носом, как полагается, нежно-салатовая подсыхала сопелька; губы — поскольку он ими почти неслышно, но натужно попыхивал — были отклячены и будто бы сказать кому-то хотели «бу», толстоватые, никакой формы, с янтарной корочкой заеда в уголке, они хранили, казалось, всегдашнюю готовность к обиде, к горьким слезам, которых немало, видно, проливал за день этот человек, если судить по черным потекам на щеках, шее и даже за ушами.
Он был облит загаром, как глазурью. Будто его, осторожно держа за пятки, к примеру, аккуратно обмакнули в шоколад, подержали, дав шоколаду стечь, и не вполне обсохшего снова пустили играть в пыльные, соломенные детские игры. Он был одет в голубую когда-то, а теперь до грязного бела выгоревшую маечку, аккуратно заштопанную на боку (что казалось странным, учитывая его захолустный, беспризорный вид), и черные, видимо отцовские, сатиновые трусы, которые выглядели на нем, как коротковатые штаны. Ноги его были обуты в круглоносые кожимитные сандальи, верх которых, как водится, был мелко, клеенчато растрескан, мысы нещадно облуплены, подошвы же казались сделанными из гладко полированного, неимоверно скользкого дерева. На одной ноге был надет носок.
Он лежал на боку, вытянув вдоль головы руку — в позе стартующего бегуна, — вокруг него бережно, взволнованно трепетала полупрозрачная зеленоватая дробная тень листвы, и — странно — казался почему-то тихим костерком, вокруг которого присели, притомившись, собаки и люди, и к которому, отдыхая, невольно обращались их взоры, становившиеся вдруг задумчивыми.
Ему было пять с чем-то лет, но он умел уже считать до девяти.
…Ему снилось, что он мальчик из мультфильма и его усыновила стая. Он, маленький, устал и спит, а старая добрая собака лижет ему лицо и говорит: «Спи, маленький…» Она лижет ему лицо и рассказывает, что лучшая жизнь — это собачья жизнь, и в подтверждение этого в золотой пыли улицы появляется велосипед дяди Славы, сам по себе. Крутит плавные восьмерки, круги и зигзаги, катит на заднем колесе — на седле у него серебристый колокольчик играет музыку, и велосипед сам под свою музыку танцует, никто ему не нужен… Потом музыка кончается, колокольчик кашляет и утробным голосом говорит: «Раз-два-три-четыре-пять. Вышел зайчик погулять. Проверка…» А потом голосом Ванюшки-грузина начинает вскрикивать:
— Правильно говоришь! К дяде Самсонию поеду! Все расскажу! Какая Фенька замечательный расскажу!
Мальчик открыл глаза. Старая добрая собака спала вместе с ним, дышала в лицо.
Взрослые сидели уже обнявшись, драться не собирались. Скоро, наверное, будут песни петь, успокоенно подумал мальчик.
— Самсон, точно, поможет! Самсон — эт-то с большой буквы! — раскачивался, как на ветру, Пепеляев.
— На русской тоже женат, — подсказал Ванюшка и клюнул носом.
— На русской, — согласился Пепеляев. — С большой буквы. И поэтому! Чтобы у тебя, Ваня, все было тип-топ! Я делаю тебе царский подарок! Как русский человек… Сейчас, Ванька, я иду и (только без паники!) — сам, безо всякой милиции — бреюсь на-го-ло!! Чтобы у тебя с Феней все было в полном порядке. Обычай такой. Исполком веков. Понял?
Ванюшка понял, кивнул, но после этого головы поднять не сумел. Пепеляев ему помог.
— Пей посошок, Ванюшка, и пойдем! Посошок — это тоже такой обычай. Чтоб короче к могиле был путь.
И вдруг запел на пронзительной ноте: «Быстры, как волны, дни нашей жизни!»
От посошка (но, может, и от песни) Ванюшка упал, но Пепеляев этого не заметил.
— Теперь требуется — что? — продолжал он. — Теперь — сремянная. Это, когда тебя, Ванюшка, демобилизуют из общественной жизни на бой с кровавой гидрой, а Фенька тебя, к примеру, провожает… Ты, конечно, на лихом коне, свежевымытый в бане, с огнестрельным ружьем. И тут Фенька должна тебе поднести стремянную, понял? А без этого и война не война.
Однако приятель Василия уже окончательно выпал из седла. Пришлось Пепеляеву все проделывать самому. Глотнул, тронул шпорами ретивого коня, потихоньку поехал воевать кровавую гидру…
Отъехав, однако, не шибко много, он лошадь вдруг притормозил:
— А теперя — забугорная! Это, Ванька, когда за бугром тебя неучтенная жена дожидается, тоже со стаканом. Ты — молодожен, я тебе не позволю адюльтерами заниматься, ну а мне — можно. Мне сам бог велел. Велю, говорит, раб божий Вася, вовеки веков пить забугорную! Я говорю: слушаюсь! Но