Депутатский запрос — страница 11 из 79

— Хорошо. Пусть так. Действительно, так. — Он говорил не поворачиваясь, и голос его, отражаясь от стекла, звучал глухо. — Я был инженером. Выкручивался, сочинял «липу», комбинировал… Знал: откроется — накажут. Но одно дело — быть инженером, другое — председателем исполкома. Начинается день — начинаются доклады: управляющий банком, прокурор, народный контроль, райфо, управление — и все с одним и тем же: воздействуйте! Ты пойми меня, мне не дано права отменять или изменять. Прикажешь закрыть глаза? А бумага? Ты знаешь, что бо́льшая часть нарушений и злоупотреблений вскрывается по жалобам и письмам трудящихся. За игнорирование сигналов с мест так взгреют, что родную мать не узнаешь. Рассуждать о философии, сидя на твоей горе, хорошо, а ты попробуй сесть в мое кресло.

— Понимаю, — проговорил Иван, закуривая.

Споры на эту тему затеваются везде, куда бы он ни приехал, они надоели ему, и надоели именно тем, что веет от них, в сущности, равнодушием. Да-да, равнодушием и бездеятельностью. Критикуют, чего-то требуют, а сами — ни с места, палец о палец не ударят, ждут каких-то указаний. Это-то вот более всего и удивляло его: что же это за явление, когда требуют перемен и ничего не хотят делать, чтобы перемены наступили?

— Понимаю, Петя, — повторил он. — И в то же время не понимаю. Ты говоришь, к тебе идут с докладами… Ты хоть у одного из твоих докладчиков спросил: а что ты как депутат — ведь они все избраны в райсовет — сделал, чтобы не нарушали? Ловишь, хватаешь за руку — и только? Информируют ли они каждый свое ведомство о положении дел? Нет, не сводку нарушений, — это-то они шлют наверх регулярно, — а анализ действительности и свои предложения? Ставят ли вопрос об устаревших правилах и инструкциях хотя бы перед исполкомом? Вот в чем вопрос: кто они — чиновники или граждане? Чиновник зафиксировал, доложил и считает, что свое дело сделал, а гражданин начинается тогда, когда пытается что-то изменить. Так вот Глыбин, по-моему, есть гражданин, а твои докладчики — не более как чиновники. И ты берешь их сторону. Что касается сигналов с мест… Ох, Петя, сигнал сигналу рознь, поверь мне, я не меньше твоего имею с ними дело.

Они посидели еще с полчаса, спорить больше не хотелось, да и странно как-то у них получалось: встретятся раз в году, поспорят о высоких материях, а поговорить просто, как родные, вроде бы и не о чем. Неужто так отдалились? Или это оттого, что их жизнь — это их дело и личное — всего лишь грань, оттенок того большого и сложного, чему они отдаются целиком, не разделяя себя и в себе?

Петр долго ворочался в постели. С первого этажа, из ресторана, проникали глухие, мерные удары барабана, долбили по голове, раздражая и мешая заснуть. Звуки раздражали именно тем, что ты был не властен прекратить или хотя бы уменьшить назойливое «бум-бум-бум…». Удивительно, что мелодия не доходит, не проникает сквозь бетон, хотя знаешь, что она есть, но ее не слышишь, только один доводящий до умопомрачения мерный, глухой, как из преисподней, звук: «бум-бум-бум…» А ведь в жизни тоже есть и мелодия, и барабан, и литавры, жизнь поет свою нежную, светлую песню, поет негромко, — может, потому не всякий и слышит ее, что забивает ее звон меди и удары барабана, но как тогда жить, если не слышать ни своей, ни чужой песни? Заглушить бы все литавры и барабаны, чтобы звучала только мелодия, только светлая, возвышающая душу песня!

И он услышал эту песню под утро, во сне. Он увидел себя на Игнатовом бугре, под могучим дубом, под синим небом, в котором пели жаворонки, а внизу, у подножия, рокотал трактор Василия, к которому он шел с обедом в узелке. Сейчас Василий передаст ему руль машины, и он потянет за собой широкую, как дорога, борозду на своем бугровском поле. А жаворонки пели, заливались в небе…

8

Стремутка приехал в Бугрово, когда над лесом занимался вялый рассвет, в деревне ярко горели окна и в избах топились печи. Он пошел не к калитке дома Глыбиных, а поднялся чуть вверх по склону бугра к родовой своей избе. Хотя и прибранная, починенная, под шиферной крышей, она все равно выглядела старой, осевшей и какой-то особенно печальной оттого, что не светились в ней окна и не вился дымок над трубой. Там стоял его стол, за которым он писал свои статьи и корреспонденции, когда приезжал в отпуск или мимоходом на день-два, как сейчас. Писал и кое-что другое, не на редакционный портфель, а на свой, как говорят газетчики, для себя. Вот уже год, как Иван Стремутка вынашивал замысел повести, он почти уже сложился, но в газетной сутолоке никак не выберешь времени, чтобы сесть за стол и писать. Нынче он еще не брал отпуска, отодвинул его на зиму и все больше склонялся к тому, чтобы провести его здесь, в родной избе, за старым столом. После разговора с братом он подумал, что конфликт в Вязниках, если разобраться в нем поглубже, может вписаться в замысел повести, и тогда, действительно, есть смысл брать отпуск и ехать в Бугрово. Поэтому он и подошел первым делом к старой избе, как бы спрашивая и советуясь, примет ли она его и даст ли сил и вдохновения исполнить задуманное. А задумано было немалое и непростое — попытаться ответить, почему не живется человеку на своей земле. Что срывает его с родного места и носит как неприкаянного по стране? Статистика ему известна, и от нее иной раз дрожь берет — двенадцать миллионов холостых или только оженившихся молодых людей мотаются по свету в поисках… чего? Рубля, квартиры, удачи, счастья?.. А на таких вон лысых буграх, отвоеванных предками у леса, распаханных и застроенных, осталось всего-навсего четыре мужика, и какого же хлеба ждем мы от этой земли? Мучают Ивана Стремутку думы, и не уйти ему от вопроса к самому себе: а что увело тебя? Неизбежность? Ладно, пусть так сложилось, что не ты решил, а за тебя решали, но потом-то, когда сам мог решать и выбирать, почему не вернулся? Подозревает Петр Федю Князева в каких-то кознях, ерунда это все, от воспаленного воображения, — вернулся он в Вязники, потому что потянуло. Был у них откровенный разговор, и признался Федя, что, когда засосало, заныло в душе, все переломил и повернул назад. И еще раз ладно: пусть не всегда в нашей власти распорядиться собой, зато и во власти, и в воле, и в совести нашей не делать зла земле своей. А что же делаешь ты, Петр, почему изгоняешь Федю? Во имя какого порядка ты это задумал?

Что-то стукнуло за его спиной, он обернулся, но сзади никого не было… Наверно, Лида или Василий вышли во двор, хлопнули дверью. Небо высветлялось, и бледнели огни в окнах. Стала видна поодаль еще одна темная, без света, изба, и Иван подумал, что не спросил у Петра о Николае Михайловиче Садовском, — это ведь его хата чернеет, — да едва ли Петр что-нибудь знает о нем, в его круг забот такие люди не входят. «Представлюсь своим и навещу Николая Михайловича…»

Лида топила печку, а Василий — вот небывалое дело! — нежился в кровати. Услышал голос, вскочил, облапил по-медвежьи: «Ух ты, надо же! Ну, Ванюха! Вот удружил!» Лида отстранила мужа: «Хоть бы штаны натянул, срамник!» — вытерла мокрые руки о фартук, обняла, притянула его голову к себе, погладила по волосам: «Белеешь, братушка, скоро совсем как Николай Михайлович станешь».

— Не уехал ли? Что-то огня в избе нет, — спросил Иван.

— Он поздно встает. Мы вон тоже сегодня… Василий со вчерашнего в отпуске, я у печки, и машины не слышали. Зови шофера-то.

— Машину я отпустил. На выходные приехал.

Василий вышел одетый.

— Меня, Ванюха, в санаторий хотели упечь — отказался, говорю, у нас в Бугрове свой не хуже. Вот и валяюсь. А признаться тебе, и дела-то настоящего нет. Собирался сегодня осоки на подстилку покосить. Не имеешь желания проехаться по лесу?

— Угомонись ты, дед Пантоха. Не слушай его, Ваня, надо ему осоку, как лешему карусель. Будет весь месяц колобродить, лучше б на курорт ехал.

— А что, сестра, — отозвался Иван, — пожалуй, и съезжу. Давно в лесу не бывал. По первому морозцу хорошо!

— Ну! О чем речь, Ванюха! Мигом! Коня запрягу — и на Лядину, хорошая там болотника. А может?.. С отпускных-то, Ванюха, за встречу, а? Ты ж, поди, выписался из секты трезвенников. Или пребываешь?

— Пребываю, Василий. Назад ходу нет.

Лида спросила:

— Это серьезно, что у вас там отказываются пить? Или разговоры одни?

— Серьезно, Лида. Не только у нас. Клубов трезвости теперь много.

— Хоть бы у нас нашелся человек, — вздохнула она.

Поговорили о домашних делах, о новостях деревенских и городских, но о ссоре с Петром ни Василий, ни Лида не обмолвились, и Иван не стал первым заводить разговор, время еще будет. Поехать же с Василием он согласился не без умысла: за работой скорее душа слова запросит.

Василий скрытничать не умел, но и суеты не терпел. Как всякий хозяин, он считал неудобным с первой минуты выкладывать перед гостем всякие там свои неурядицы. У каждого они случаются, и чего уж так сразу плакаться, это еще счастьем, коль привалило, позволительно хвастать, а беда иль невзгода не любят скоропалительности. Другое дело, вот так: сели рядком, ноги свеся, коня шагом пустили, дымком носы обогрели, можно и душу словом побаловать.

— Осоки-то, правду Лида говорит, не шибко и надо, сена вдосталь накосил. Теперь с сеном, Ванюха, нужды не знаем, не то что бывало, помнишь, как с болота таскали. Беремя навьючишь и ползешь, ни ног, ни головы не видать, будто копна самоходная сама на сушу прет. Теперь, пожалуйста, коси, не ленись. И скажи, как оно получается, иной раз раздумаешься, аж смех возьмет: сена-то оттого, что разрешили, не убавилось. И в совхозе больше, и у совхозников… Правда, это у нас, про других того не скажу. Солому видишь неубранную? Зачем бы мне по осоку ехать, нагрузили б мы с тобой возишко — всю зиму и стели корове. Этого-то вот и нельзя: солома забронирована. Дивишься? Объясню. В районе с кормами каждый год бедствуют, не одни, так другие обязательно проворонят, на моей памяти не бывало, чтоб все в зиму спокойно вошли. Ну район и бронирует, велит вроде резерва держать. Убрал не убрал, а до весны держи, мало ли что. Вообще-то сказать, оно и разумно, надо и о других погадывать, помнишь, поди, как один год даже в Поволжье отправляли. Но я тебе о другом хочу сказать. Такая штукенция недавно мне открылась, стороной узнал, не буду говорить от кого, факт, как говор