— У нее, может, тоже ученье, зачем настроение портить?
— Какие у нее могут быть учения, дома сидит.
— А ты думаешь, Лидунь, дома не бывает учений-мучений? Может, заочно… Курсы кройки и шитья. А то курсы шоферов… Женщины теперь, знаешь, и руля не доверяют, сами мужей возят. Тебя вот никак не научу, а то глядишь бы…
— Понятно: адъютант нужен, — усмехнулась жена. — К Петру не заезжал?
Он нахмурился и покачал головой. Лида спохватилась: зря спросила, не стоило бередить.
— Ладно, уладится. Обещал же Ване, что приедет.
…Приехал не Петр, а Федя Князев. Один, без Ольги. Сказал Ивану, что обиделась на него за какую-то грубость. Князевы тоже частенько приезжали к Глыбиным побаниться — случалась такая необходимость и у директора совхоза, — Ольга в таких случаях составляла компанию — дирижировать, как она говорила, у самовара. Сегодня вот не пожелала.
— Нашло на меня что-то, Федя, — виновато сказал Иван. — Передай супруге мои извинения.
Разговора, на какой рассчитывал Иван, с Федором не получилось. Князев на этот раз почему-то не захотел откровенничать.
— Знаешь, — говорил он Ивану, охлаждаясь после парилки в предбаннике, — директор совхоза похож на навязанную лошадь. В деревнях сейчас лошадей одна-две, так их не пасут, а навязывают, она и ходит по кругу. Выест круг — кол на другое место перенесут. Я, как тот конь, хожу по кругу. И хороша трава рядом, да не дотянешься, привязь не пускает, а оборвешь — на собственной шкуре испытаешь, что за это бывает. Так что не пытай, Ваня, ума, все ты знаешь не хуже меня.
— То, что я знаю, относится к общей обстановке, у тебя же помимо общего есть свое, чисто вязниковское, обстоятельство, — пытался разговорить директора Стремутка. — Как ты объяснишь странную назойливость анонимов? Один ли пишет или многие? По характеру писем все-таки можно судить.
— Характер может быть один, а авторов много. Подсказчиков.
— Какой в этом смысл, по-твоему? Личность директора не устраивает или порядки?
— Видишь ли, я считаю, что порядок уже говорит о личности. Одно вытекает из другого.
— Позволь, но ты же не смиряешься с таким способом пастьбы лошадей. Натягиваешь-натягиваешь веревку да и рвешь ее. Я тут недавно доказывал одному стороннику неизменности… Корневая суть инициативы состоит в разрушении порядка. Согласен?
Князев усмехнулся:
— У нас на озерах рыболовы приловчились ловить на резинку. Знаешь такой способ? К грузилу привязывают резинку, чтобы не делать каждый раз заброса. Неплохо бы и коней на резиновые веревки навязывать. Забил утром кол — сиди чаи распивай, на день коню хватит.
— Понимаю иносказание так, что инструкции хозяйственникам должны быть резиновыми.
— Гибкими. Подвижными. Это точнее.
— Понятно. Жесткие конструкции чаще ломаются. Но все-таки, какой смысл преследовать директора анонимками?
— Не знаю.
Замкнутость Князева огорчала Ивана. Все он, конечно, знает, но не хочет откровенничать. Зачем тогда приехал? Уклонился бы от встречи. Предупрежден? Возможно. Иначе откуда бы Ольга могла знать о его приезде? А зачем она приходила? Не салоном же похвастать… Нехорошо получилось, грубо. А все от рассказа Садовского. Перевернул ему старик нутро. Надо же: подозрение во взятке, иск на расторжение… Даже в баню не пришел, расстроился. И ведь уедет, бросит все и уедет…
— Дело твое, Федя, — заговорил Василий, видя, что контакт у собеседников не налаживается, — но я на твоем месте не стал бы скрытничать. Как ни вертись, а уехать тебе не удастся. Это я точно говорю. Никто из трактористов руку не поднимет.
— Какую… руку?
— А любую, хошь правую, хошь левую. Проголосуем — и будь любезен подчиниться.
Князев засмеялся.
— Не смеши, Васьк. Ты хоть и Глыба, а объехать тебя не составляет труда. Какое еще голосование?
Василий откупорил бутылку, разлил пиво в две кружки: Иван даже пива не потреблял. В предбаннике натоплено было жарко, они сидели завернувшись в простыни, рыхлый Князев сильно потел.
— Выпей холодненького. — Василий подал ему кружку. — Какое голосование? Обыкновенное. На предмет подряда: переходить или не переходить? Мне скрывать нечего, мой расчет на этом. Поэтому и говорю: не отвертишься. Никто приказа на тебя писать не будет.
— Не понимаю.
— В том и дело, что не понимаешь. Нас отвык понимать. Переход на подряд — это что, линия? Вот нам и скажут: мужики, берите землю на подряд. Мы ответим: согласны, если директором будет Князев. Куда ты денешься? Назови мне начальника, который подпишет на тебя приказ. Петр Иванович Стремутка? Если б он не горячился, я ему объяснил бы, и никакого запроса не надо было писать. Вы думаете, так вам все и будет сходить, тет-а-тет поговорили, ручки пожали — дельце сделано. Нет, Федя, не получится. Головы у вас с Петром умные, только одного не учитываете: не тот вас ставит-снимает, кто бумагу подписывает, а тот, кто молчит. Согласны — молчим, а если уж не согласны — найдем способ свою власть показать.
Федор от растерянности не находил слов. Вот что, оказывается, задумал землячок, та-ак… А черт, и ведь действительно поставят условие…
— Это, Глыбин, называется демагогией, — бухнул в сердцах Князев.
— Демократией это называется, Федя. Народовластием.
Василий откровенно наслаждался растерянностью Федора. Он все-таки не вытерпел, высказал то, о чем до поры до времени не хотел говорить. Уж больно задела его фасонистость Князева. Коня, видишь ли, стреноженного изображает! А что других стреножит, это ничего. Единоначальник… Люди ему не указ…
— Я тебе зла не желаю, не думай, — смягчился Глыбин. — Но пойми же наконец и ты: если я не ушел из Бугрова, значит, и я чего-то хочу. Вы думаете, только тот ищет чего-то, кто уходит, а остаются, мол, от безвыходности. В том и беда ваша, руководителей, что не понимаете нас. Ты много сделал в совхозе, это видим и ценим, так зачем же нам другого? Надеюсь, популярно объяснил.
В избу после бани Князев не зашел, уже садясь в машину, сказал Ивану:
— Если ты официально, поговорим в кабинете. Машину пришлю…
Иван попросил Лиду постлать ему на диване в прирубе — там было не так душно, как в избе, да и не хотелось ему сейчас вести утомительные разговоры с Василием, надо было спокойно осмыслить, что же такое в конце концов этот вязниковский конфликт. С одной стороны, кто-то донимает директора анонимками и в союзе с ревизорами добивается его отстранения. С другой — депутатский запрос, который, надо думать, Василий с Никитой писали не без поддержки трактористов, поэтому он так уверенно и заявил, что никакого приказа не будет. Пожалуй, и в самом деле не будет: не проголосуют за подряд — и любой начальник пойдет на попятную. Не кроется ли ответ в словах Василия, что их, оставшихся, никто не спрашивает, чего они хотят? Газетные страницы пестрят статьями о молодежи, и в каждой в той или иной форме вопрос: что надо для того, чтобы молодые оставались в деревне? Глыбины же, считаем, ясны как стеклышко, податься им некуда, дайте сносный заработок, сена на корову да огород под картошку — и все вопросы сняты. А когда сталкиваемся с каким-нибудь феноменом, размажем на целую страницу что-нибудь паточно-шоколадное под названием «зов души» или «власть земли». Конечно, у Глыбина есть и «зов» и «власть», да только все это хорошо, когда есть п о р я д о к. За порядок он и бьется и изводит себя, но получается странная вещь: Глыбиным недовольны, от него отмахиваются, на него сердятся, а на голос анонимов без промедления спешат комиссии, берут под сомнение дела хозяина, потому что «телега» продиктована защитой якобы государственного интереса. Какая, в сущности, несуразность! И каким примитивным приемом гипнотизируют нас мнимые радетели: копейка, истраченная на дело, но не по регламенту, непременно несет ущерб государству, а тысячи, вбуханные в несостоятельный, но заверенный печатью прожект, — неизбежные и потому простительные издержки. И другая сторона дела — ту копейку истратил работник-самовольник, а те тысячи пустил на ветер управляющий: второй с первого спросит, первый со второго — увы… Пружина вязниковского конфликта тут, но привела ее в действие какая-то другая сила, не та, которая руководит Глыбиным, не та, которой руководствуется аноним. Есть третья сила. Но какая? Как называется? Кто носитель?
11
За ночь сильно потеплело. Снег, припорошивший было пожни и огороды, растаял, кора на деревьях отпотела, и над окрестными лесами стоял белый пар.
Глыбины после завтрака собирались пойти на кладбище, но случилась беда. Лидия Ивановна вдруг забеспокоилась, почему не пришел Садовский. Обычно он приходил пораньше, чтобы выпить парного молока, а сегодня уже два часа прошло, как она подоила корову, а его все нет. Встревоженная, она взяла кринку и заторопилась к Николаю Михайловичу. Двери на внутренние запоры у него никогда не запирались, только на защелку, Лидия Ивановна вошла в сени и постучала… «Не ушел ли куда?» — подумала она и, не дождавшись ответа, отворила дверь в избу.
— Николай Михайлович, вы дома? — окликнула она. — Я вам молока принесла.
Печка не топлена, на столе холодный самовар, со вчерашнего не убранная чайная посуда. Ей вдруг стало боязно. Она не решалась заглянуть в запечье, где на топчане обычно спал неприхотливый в быту художник. Потоптавшись у стола, она все-таки прошла в угол, отдернула занавес и увидела на смятой постели неподвижного старика. Глаза его были закрыты, седая лохматая голова чуть запрокинута, рука свесилась с постели. За руку она и схватилась, поспешно пытаясь нащупать пульс. Биение пульса не улавливалось, и, уже не пугаясь, а торопясь поскорее предотвратить беду, Лидия Ивановна откинула одеяло и припала ухом к груди старика. Звук был слабый и неровный — сердце трепыхалось. По опыту она знала, что шевелить в таких случаях больного нельзя, только поправила легонько его голову, чтобы не так запрокидывалась, прикрыла грудь одеялом и побежала домой. Через минуту со двора Глыбиных вырвалась машина и на предельной скорости помчалась в Вязники.