равда, ему бросилась в глаза какая-то сонливая вялость в конторе и вокруг нее. Мужчины и женщины, по внешнему виду непроизводственники, двигались размеренно, лениво, подолгу о чем-то толковали меж собой, но опять же нехотя, с кислыми выражениями на лицах, как будто и говорят-то они только потому, что молчком стоять неудобно и надо что-то произносить. Бросилось это в глаза, скорее всего, по контрасту с привычной городской сутолокой, а еще, мелькнуло у него, что не лето же на дворе, когда все носятся как угорелые, а осень — время размягченности и бумажной писанины. Но удивительно, как влияла атмосфера лени и апатии на человека! Стоило подышать ею несколько часов — и Ивану показалось вдруг свое намерение ненужным и бесполезным времяпровождением. Он был тут лишним, в нем никто не нуждался, и его интереса тут не лежало.
«Что за чертовщина, с чего это на меня нашло? То негодовал, раздражался, спорил, а то вдруг — ненужно, бесполезно и интереса нет. В самом деле, что-то вязкое и непробиваемое есть в этой атмосфере ленивой заведенности. Может быть, как раз это и имела в виду Ольга? По натуре-то она человек деятельный. Пусть непостоянный, но в энергии, если загорится, ей не откажешь. Да и Глыбин из того же теста, этот, правда, замешан погуще, в нем упорства на десятерых хватит, поэтому и скандалит без конца, возмущается, долбит стену, а стена-то… резиновая!»
Расслабленность прошла, и Иван Стремутка перешагнул порог кабинета Федора с твердым намерением добиться от него откровенности.
Князев сидел откинувшись в кресле. Куртка распахнута, руки на животе, взгляд отрешенный, поверх бумаг на столе, в пространство. Похоже, ему просто хочется спать. Наверно, только что пообедал. Ох, не знал Иван, как обманчив бывает вид вязниковского директора!
— Мне показалось, — начал он, поздоровавшись и опускаясь в кресло у стены, — что пастбище так выбито, что как ни навязывай коня…
И тут Федора будто подбросило, он резко вскочил и вдавил кулачищи в бумаги на столе.
— Какой еще конь, какое пастбище?!. Афоризмами, понимаешь, изъясняться научились. Вот где ваши афоризмы аукаются, — он похлопал себя ладонью по загривку, — на моей шее! Который день мылят! Ну что вам с Глыбиным надо? Звонили из управления: «Не будет на вас, товарищ Князев, приказа — работайте. Голоса депутатов за вас…» На черта мне такая самодеятельность!
Иван хотя и опешил от столь неожиданного взрыва всегда уравновешенного Князева, но быстро сообразил, что это с ним от растерянности. Да, он настроился уходить и теперь растерян: как, опять то же самое? Поэтому Стремутка, сделав вид, что нисколько не тронут его эмоциями, продолжал с усмешкой свое иносказание:
— Да, пастбище, на котором пасется конь, выбито ленивыми волами. Коню с ними не справиться. Тебя не столько инструкции ограничивают, сколько вот эта современная контора, набитая современными сонями. Они у тебя спят на ходу.
Князев отвел глаза и опустился в кресло, приняв ту же позу, как будто и не он только что сжимал кулаки и гремел негодованием.
— Прозорлив Стремутка-второй, разглядел-таки ленивых волов… Пойдем, тошно мне тут сидеть.
«А ведь он в самом деле издерган. Нервишки-то сдают… Жаль будет, если сорвется. Кажется, я начну сейчас утешать его», — думал Иван, пока шли от конторы до директорского дома.
В доме было намыто и прибрано. От неожиданности Князев приостановился на пороге, поглядел на свои грязные ботинки — разуваться было лень, и не разуваться нельзя: у порога чистый половик, в комнате постлан палас, с самого лета стоявший рулоном в коридоре. «Что-то на нее нашло, — подумал он о жене, — стих какой-то: за два часа свернула такую гору!»
— Проходи. — Он пропустил Стремутку вперед и, нагибаясь и кряхтя, стал расшнуровывать ботинки. У Ивана были на резинках, тот разулся скоро — нога об ногу. Разделись и в одних носках — тапок под рукой не оказалось — прошли в гостиную. — Это она, чтобы подсластить мне пилюлю. Домашний уют смягчает служебный стресс. Твоя как в этом отношении? Хозяйка или?..
— Не жалуюсь. Причин для разлада нет.
— Да причин-то и у меня нет. Мы ведь бугровские, Ваня. — Сказал и осекся: не любят его Стремутки. Виду не показывают, но и забывать не забывают. Стоит между ними тот давний-давний день, когда он… Только этого сейчас ему и не хватало — воспоминаний! — Садись где душе угодно, а я чего-нибудь поищу. Не махай, знаю. Не в одиночку ж мне… Одного не пойму — как это тебе удается? Встречи, приемы, разговоры… С тобой же без этого самого никто откровенничать не станет.
Говоря все это, Федор похлопал дверцами шкафа, холодильника, нашел нарезанную колбасу, лимон и бутылку коньяку, перенес на журнальный столик, наполнил две рюмки.
— Ладно, сделай хоть вид. Иллюзия, а все приятней. Видывал некоторых из вашего брата, наберутся с «подследственными» — души нараспашку, друзья по гроб жизни, а потом бабах статейкой, вот это, я понимаю, журналисты! А ты? Чем ты раскалываешь своих?
— Логикой, Федя. Здравомыслие сильнее хмеля. Припирает к стене намертво.
— Да уж вижу, как припирает. Бьешь в десятку. «Ленивыми волами» наповал сразил, аж сорвался, прошу прощения. Волы неодолимы — вот в чем трагизм положения! Особенно сытые, закормленные. Нет на них погонялки.
— Скажи, а тот агроном, которого ты пригласил, он действительно соглашался без оклада работать?
— И это знаешь? Хорошо, скажу: да, без оклада. На доле от урожая, от заработанного. И он бы не проиграл. Уверен в земле и в своем умении дело делать. Вот такие мне нужны. А его выжили. Ленивые волы не пустили в свое стадо. И главное — чем? Ты только вдумайся: законными правами на привилегии! Бей баклуши, годами, десятилетиями бей, только не бегай с места на место — и будешь иметь первоочередное право на блага. Здравому смыслу неподвластно сие. Логика твоя бессильна. А их не один-два, их три десятка — и все как на подбор. Это уже стиль, Ваня. Более того — способ существования. Но не мой стиль, не мой способ. Нам вместе не жить. Сколько бы Глыбин ни голосовал за меня, я все равно уйду. Так что передай ему: на данном этапе совпадают интересы Князева и Стремутки-первого… А между прочим, любопытная штука: не только на данном! Ты знаешь, Стремутка-второй, что мы с твоим братом, если оглянуться назад, ни в чем не расходились. Странно, ей-богу, до самого только дошло: думали-то мы одинаково с ним, а не с Васькой, Ваську все время куда-то относило. Или… Погоди! Может, не его — от нас, а нас от него клонило, а? Ну говори. Умолкаю и слушаю.
— Видишь, Федор, что бы я тебе ни сказал, ты настроен не воспринимать. Ты уверил себя — и не только ты, все вы, хозяйственники, страдаете этим, — что со стороны вам советчиков нет, не считая, конечно, начальства, перед начальством вы ухо тянете так, что на цыпочки приподнимаетесь. Между тем… Кто твой истинный повелитель, ты, надеюсь, убедился. А вот меня за советчика все еще не считаешь. Скажешь, не так?
— Ну-ну, давай дальше. Начинаю вникать…
— Не знаю, твоя ли вина или тут что-то общее… Во всяком случае, в твоей власти убрать стеклянную перегородку. Наверно, приходилось стоять у витрины магазина или перед закрытым окном вагона… Ты по одну сторону, кто-то по другую. Друг друга видите, губами шевелите, знаки делаете, а не слышите и оттого один другого не понимаете. Это вы с Глыбиным. Ты, директор, по одну сторону, Глыбин — по другую. А вот стеклянную перегородку, не знаю, сам ли ты соорудил или кто-то другой между вами воздвиг. Тут думай сам, тебе виднее.
— Ты умнее своего брата, Стремутка-второй, это я давно заметил. И потому умнее, что все берешь под сомнение. И это, между прочим, нехитрая штука. Сомневаться не делая — проще и легче, чем делать сомневаясь. Десять лет я сомневался, но делал, худо ли, хорошо ли, пусть другие скажут, а вот бросил сомневаться, поверил Стремутке-первому, что порядок незыблем, и делать перестал, не могу делать не сомневаясь. Понял мою путаную мысль? А если понял, прими. Стремутка-второй, от такой благодати отказываться…
— Отказаться-то в пользу ближнего своего, Князев!
— Вот черт! А ведь точно! Мой умный агроном — и я вместе с ним — отказался от особняка в пользу ближних своих, ленивых волов, и смотри какая благодать на душе! Аж кошки скребут, хоть на стенку лезь. Ладно, хватит мудрствовать, скажи, Садовский поднимется? Вот кого жаль… Такие люди всегда страдали, а мы умны задним числом. Если все обойдется и будет в моей власти — все сделаю, чтобы… Поклоняться его таланту — это поклониться своей земле, на которой живем. Хочешь — верь, хочешь — не верь, но сделаю. Искусство, Ваня, скорее всяких циркуляров растворит стеклянные двери, и человек услышит человека. Возвышенно, да? Ничего, не одним интеллектуалам изрекать возвышенное, пришло время и затурканным директорам изъясняться высоким штилем. Я тут перечитал кое-что… Были и до нас умные люди. Человека потому и легко затуркать, что неведомо ему, что было до него.
13
Садовского положили в палате на двоих, но вторая кровать пустовала, и Лидия Ивановна первые две ночи тут же, в палате, и спала. У Николая Михайловича шло на поправку, он уже говорил, правда не очень внятно, многие слова, мучаясь, долго вспоминал, но Лидия Ивановна понимала его, она старалась разговаривать с ним так, как говорят с детьми, у которых запас слов пока еще мал. Садовский упорно силился что-то вспомнить, он часто повторял фразу, которую Лидия Ивановна не сразу разобрала, а разобрав, никак не могла сообразить, что она означает.
— Мальчик принес обед пахарю…
— Вы хотите есть? Вам что-нибудь принести? — задавала она наводящие вопросы, но он хмурился, досадуя не на сиделку, а на себя.
Ему никак не удавалось вспомнить, откуда взялась эта фраза и почему живет в нем. Ее произносил чей-то очень знакомый голос, но чей, чего он хотел от него, художника? А то, что мальчик что-то требовал, это Садовский чувствовал всем своим существом. От него чего-то хотят он что-то обязан сделать, а что, кому — не знал, и оттого на лице его все время было беспокойное выражение, тревожившее Лидию Ивановну, — ей казалось, что ему больно, тяжело, он думает о том, как ему теперь жить, и, не дай бог, не радуется своему выздоровлению, и она утешала его: