Еще Лидия Ивановна думала о детях, второй месяц писем не шлют. О дочери-то беспокойства меньше — сама уже мать, а вот за сына все время сердце в тревоге: не в России служит — за границей, по радио только и слышишь о ракетах, о бомбах, о переворотах — неспокойно на Земле, ох неспокойно…
О погоде, о детях, о доме думы привычные, будто с ними и родилась. А вчера Вася рассказал новость — не знаешь, как и подумать. Казалось, все так хорошо сложилось, лучше и не придумаешь: Петю после института инженером в Вязники прислали, вскоре и Федя появился — директором, Василия в Совет стали выбирать, то в сельский, то в районный, а один раз даже областным депутатом был — получалось, что власть своя, деревенская, не из приезжих, и они настроили жизнь, наладили, люди видели их старание, и хотя, конечно, находились недовольные, жаловались, кляузничали — где без этого обходится? — но в общем-то все помогали, радовались за бугровских ребят, и у всех было настроение и желание работать.
И вот нате вам: Князева снимают! Не кто-нибудь снимает, а Петр Стремутка, вместе тянувший лямку, друг и приятель. Мало того, и Василию заявил: не нуждаюсь в вас больше. Что ж такое выходит: и деревня ему уже не своя, и совхоз не свой, и мы тоже? Повернулся же язык такое сказать! Что там с ним произошло, почему перестал нас понимать?
Лидия Ивановна отшагала бо́льшую часть пути, когда заслышала сзади машину. Она сошла на обочину, подальше, чтобы не забрызгало из-под колес, — молодые шофера гоняют лихо, — но машина почему-то не обгоняла, гудела рядом, и, оглянувшись, она увидела директорскую «Ниву». За рулем сидел Князев. В летней кепке, в кожанке, при галстуке — такой, каким привыкли его видеть зимой и летом, и на лице ничего особенного не отражалось, — полное, чуть-чуть флегматичное лицо знающего, уверенного в себе хозяина.
— Здравствуй, Лида. — Он остановил машину и распахнул дверцу: — Садись, подвезу.
Лидия Ивановна подошла, оперлась рукой о дверцу, кивнула на его «здравствуй».
— Знаешь ведь мое правило: кто больше ходит, тот дольше живет. Выйди-ка, а то лица не вижу. Спросить надо.
Федор Семенович выключил мотор, помешкал минуту, двигая что-то в салоне, и грузно выбрался из машины: был он высок и нездорово полн.
— Доконает тебя сидячая жизнь, — усмехнувшись, сказала она. — Хоть бы карета сломалась… Ну что?
Она поглядела ему прямо в глаза, пытаясь найти в них что-нибудь, что сказало бы ей о его досаде, волнении, растерянности, но он только пожал плечами, оставаясь невозмутимо спокойным, и как будто не понимал, о чем она спрашивает.
— Значит, уходишь… Сам пожелал или предложили?
— Какое это имеет значение, Лида? В частности, для тебя? Василия я еще понимаю, он правдолюбец, ради правды и за врага вступится, а тебе-то какая корысть?
«Наверно, поэтому на тебя и пишут, что не можешь не уязвить человека, обязательно заденешь в душе что-нибудь больное. К твоей бы умной голове да чуткое сердце» — так подумала она про себя, но говорить не стала: ему не раз говорено другими, и Петром и Василием, и он вроде бы понимал, соглашался, но понятия ему хватало ненадолго.
— Моя корысть, Федя, такая, как у всех людей: не мы для тебя, а ты для нас. По-моему, это твои слова, на первом собрании ты их сказал. Или забыл?
Их разделял капот машины. Князев сделал такое движение, будто хотел подойти к Лиде, но только перемялся с ноги на ногу, взглянул исподлобья и сказал, как обронил:
— Лозунги. В жизни всё не так.
Наверно, ему все-таки хотелось ее поддержки или хотя бы понимания, он подался к ней и поглядел прямо и открыто.
— Я устал от людской неблагодарности, Лида. От злобы, которая черт знает откуда берется. Чем больше для них делаешь, тем злее они становятся. И пишут, и пишут… Как только руки не отсохнут? Да что говорить, сама знаешь.
— Я-то знаю, Федя, — вздохнула она, и он не уловил в ее вздохе сострадания к нему. — Давно знаю. А ты… Больно скоро устал. Скажи, это Петя настоял, чтобы тебя сняли? Только — прямо, не юли.
— Надо ли… прямо?
— Надо.
— Он злопамятный, твой братец.
— Что же он тебе припомнил?
— Не будем, Лида. Это мужской разговор. Ты лучше вот что, скажи Василию, пусть не встревает. Утром я его видел, предупредил, но ты скажи еще раз: не его тут забота.
— Зря ты так… Василий худого тебе никогда не желал. А насчет заботы… Это еще как сказать, чьей тут заботы больше. Послушай меня, Федя, не бери еще один грех на душу. Я простила, люди не простят…
«Зачем же я так? — упрекнула она себя, глядя вслед медленно удалявшейся машине. — Подумает, что и я злопамятная. А, пускай… Если кто ему и должен, то не я. Нет за мной долга…»
В глазах защипало, и встало что-то в горле, стеснив дыхание, и она всхлипнула. «Вот еще, чего это я вдруг? Горе, что ли, какое?..» А ей было просто обидно. Обидно за человека, которого когда-то любила. Как просто отрекался он от всего, что ему уже не надо. От любви, от дела, от людей…
С почты Лидия Ивановна позвонила в райисполком Петру, но телефон не ответил, и она набрала квартиру. Невестка сказала, что Петя уехал в область и вернется к концу недели.
— Передай, что хочу его видеть. Пусть приедет в Бугрово. Ничего особенного, Аня, пустяки, семейное дело… Что? Он сказал, что поругались? А тебе это в новинку? Мало они ругались, потом обнимались — не забивай себе голову чем не следует…
На почте был «пенсионный» день — прислали пенсии, — Лидия Ивановна получила на всех бугровских стариков и старух, вернулась автобусом и до темноты разносила деньги и газеты. К ее приходу Василий был уже дома и прибирался во дворе.
4
— Поросенку дал, овцам положил. Корову подоишь, а я воды накачаю, — доложил Василий.
— Переоденусь — подою, — сказала Лида, проходя через двор к крыльцу. — Писем опять нет.
— Придут, если написаны. А не написаны — напишут. А не напишут — значит, писать нечего. Не переживай.
— Тебе все шуточки. Ох, Вася…
Двор у Глыбиных закрытый. Хлевы и сенник поставлены параллельно глухой стене избы; две калитки в тесовых заборах ведут на улицу и в огород; заборы и крыша сенника с козырьками, под ними поленницы желтых березовых дров, от которых во дворе светло и уютно, как в новой избе; у той калитки, что ведет на улицу, — колодец с двумя крышками, он как бы врезан в забор, воды можно зачерпнуть и со двора и с улицы: в Бугрове не принято прятать колодцы за заборы, мало ли прохожему захочется напиться или приезжему коня напоить — подходи к любому, ведро на крюке, колода перед срубом, так заведено издавна, даже в тех домах, где мужиков нет, правило соблюдается неукоснительно, старухи наймут плотника, но сделают, как должно быть. У Глыбина тоже и крюк есть, и ведро висит, но он им редко пользуется, у него в колодец опущен глубинный насос, нажмет электрокнопку — вода пойдет в бак на потолке, а с потолка по трубам в избу, в хлевы, в баню. По-научному эту систему называют локальными бытовыми удобствами, а в деревне проще — Васькиным водопроводом. По поводу названия Глыбин, как всегда, смеется:
— А что, и правильно. Патентов не выдают, наградных не сулят, пускай хоть в названии автора увековечат.
Глыбин бескорыстен. Голова у него сообразительная, и когда кто-нибудь из подражателей приходит посмотреть его систему, он надает кучу советов, причем с каждым разом его придумки мудрее и рациональнее. Нынче у деревенских трактористов в домах черт-те чего напридумано: и ванны, и теплые клозеты со смывом, и погрузчики картошки с огорода в подпол, и даже усадебные мини-самоходы, которые, правда, больше одного сезона не живут — но… живут же! — и во всей этой эпидемии по механизации домашности Глыбин выступает закоперщиком. Идеи из него сыплются, как горох из мешка. У него какой-то особенный глаз: поглядит на бросовую железину — и тут вам идея, куда и как ее приспособить. Петр Иванович Стремутка в бытность инженером в «Вязниковском» так аттестовал своего зятя: «Вас-Вас мыслит узлами, и я точно скажу, когда у него этот дар открылся, — когда в деревне появилась свалка». Трактористы, конечно, смеялись, но Стремутка в два счета доказал, что так мыслят конструкторы машин во всем мире. «Зачем придумывать колесо, когда оно давным-давно придумано? Или коробку передач. Бери готовые узлы и комбинируй. Не было в деревне свалки — изобретали велосипед, а теперь выбирай и маракуй…» А и правда, согласились мужики и стали донимать Глыбина вопросами: «Вас-Вас, подскажи — куда бы этот редуктор приспособить?» «Ты не находишь, Василий, что из этой штуковины, если дать привод, отличный получится измельчитель?»
С этой точки зрения неплохо бы рассмотреть всю глыбинскую усадьбу, для архитекторов и экономистов польза несомненно была бы, но на улице темень и всего не разглядишь, отложим до более подходящего случая, тем более что на крыльцо вышла Лидия Ивановна с подойником и повернула мысли Василия от хозяйственных забот совсем в другую сторону:
— О чем тебя просил утром Князев?
— В каком смысле?
— Насчет твоего выступления на сессии. Через меня велел передать, чтобы ты не встревал.
— Ишь ты… С чего бы это? Уж не нагрешил ли по-крупному?
— Может, все-таки не мешаться, Вась? Подумай…
Что Глыбину думать, ему давно все ясно. А если Федору неясно, то пусть он и думает. Вишь, через жену воздействует, надо же! Как будто чего-то боится… Утром разыскал в мастерской, отозвал в сторонку и давай укорять: «Зря ты полез на трибуну, в защите я не нуждаюсь и по-товарищески прошу: не заводи волынку. Мне здесь делать больше нечего». Что я должен был ему сказать? Что думал, то и сказал: «Вот когда откажем в доверии, тогда можешь убираться, а пока такого основания у нас нет, сиди и не капризничай». Усмехнулся и рукой махнул: «Неисправимый ты карась-идеалист…» Ладно, думаю, насмехайся, меня не убудет. А вечером опять подкатил — в глазах злость: «Глыбин, я тебя как друга просил, а ты? На кой черт вы с Никитой бумагу состряпали?» Ну тут и я разошелся: «Осведомителями обзавелся? Да, написали. В областное управление запрос послали. Никита — депутат областного Совета, я — районного, и ты нам не указ». Надулся: «Я думал, ты человек, а ты… циркуляр». Видали такого? Чего о нем думать, в какое такое положение входить? Набаловались, понимаешь: чуть не по вкусу — заявление на стол, прощайте, я вам не слуга. Сколько их, таких, мелькнуло — целая, поди, дюжина, считать неохо