Der Tod und das Mädchen — страница 9 из 16

Оба варианта, предложенные Бродским, – свободное "Придет смерть, и у нее будут твои глаза" и вынужденное (метрикой) "Смерть придет, у нее / будут твои глаза" – превосходны, но оставляют чего-то желать. В принцип, ясно чего. Очень хочется убрать из строки слово "будут", лишнее как все модальные (по характеру использования) глаголы, тем более, отсутствующее в оригинале. Ведь avere – это не "быть", а "иметь". В то же время "Придет смерть, имеющая твои глаза" – ужасно.

В своем свободном варианте Бродский сохранил порядок слов оригинала (Verrà lamorte): "Придет смерть", а не "Смерть придет". Я не думаю, что он прав. Синтаксис, включая упорядочивание слов в предложении, – вещь скользкая и не всегда обязывающая. После долгих, очень долгих колебаний я решил поставить подлежащее перед сказуемым. Это, в русском варианте, больше соответствует как авторскому замыслу, так и просодическим установкам.

Увы, единственный известный мне полный русский перевод стихотворения (М.Сухотин), зияющий смысловыми дырами, вообще не предлагает собственной первой строки. Вместо этого он открыто цитирует Бродского ("Придет смерть, и у нее будут твои глаза"). Как ни странно, более плодотворным представляется уже приведенный выше чуть неуклюжий вариант А.Вильямсона: DeathWillComeandLookatMewithYourEyes. При всей своей условности этот перевод корректно обходит главный риф – заменяет "модальный" глагол во второй части предложения настоящим, живым. Если бы американский литератор сообразил убрать из стиха бесспорно лишнее atMe и оставил только DeathWillComeandLookwithYourEyes, налицо был бы лучший из известных мне английских переводов. Откровенно говоря, я тоже сочинил в свое время что-то в этом роде: "Смерть придет, сияя твоими глазами". В стихотворение эту строку не вставишь, в эпиграф – пожалуйста.

Тем не менее, и у последнего варианта есть недостаток, искоренить который мне не удалось. Оригинал, как я уже отмечал, содержит превосходное внутреннее созвучие verrà – avrà. Для полного счастья необходимо, чтобы два глагола, попавшие в строку, также были созвучны. Изобрести такую пару (во всяком случае, достойную) я не сумел. Поэтому и в полный перевод стихотворения, и во всевозможные цитаты у меня попало скромное "Смерть придет, и у нее твои глаза". После мучительных размышлений, испытаний и сравнений я предпочитаю именно его. Быть может, временно.

13

Пришло время вспомнить, что смерть – это соблазн. Для любого жителя Востока, для любого безнадежного больного, для нескольких моих покончивших с собой друзей, для большинства наслушавшихся музыки европейцев. Уж точно с точки зрения Павезе. Этот соблазн, попросту, влечение к смерти, раз воспринятое, нелегко побороть. Очень многим так и не удается.

Признаюсь: отношение Павезе к жизни и смерти мне близко и понятно; в молодости я его, пожалуй, разделял. Сегодня оно часть моего прошлого, заодно, вероятно, и моего будущего. От взгляда на смерть как на избавление (от старости, от бедности, от болезни; не сегодня, так завтра; не здесь, так там; всегда найдется, от чего) никуда не деться. Тем не менее, по утрам я весело над ним посмеиваюсь.

Начну с самого начала. С слегка завуалированной цитаты из немецкого источника, обильно попорченного древнегреческим.

Водораздел между двумя единственно возможными для европейца противоположными взглядами на смерть (в обоих случаях, как на соблазн) проходит ровно посередине между английскими глаголами tosuffer и toendure – с их сложной историей и этимологией. Совсем не случайно один из них (toendure) уже упоминался выше. Павезе, для которого разговоры о смерти, вернее, о самоубийстве были в течение десятилетий жизненной потребностью, как многие до него и после него, как всякий специалист по английской литературе, как серьезный поэт, как истинный романтик, наконец, молчаливо переадресовывал их Шекспиру. Соблазнительно пойти за ним следом. Тем более что в такой пестрой ситуации неизбежно приходится апеллировать к "Гамлету" как первородному выразителю определенной идеи. Как мы увидим, Павезе в течение многих лет так и поступал. Пока, в самом конце, не вспомнил о "Короле Лире".

Тот, кто боится смерти, обычно предпочитает о ней не говорить. Тот, кто не боится, но четко, по-военному осознает ее неизбежность (что непросто, ибо обязывает, самое меньшее, задуматься о механизме смерти; я как-то спросил у одного ученого врача: отчего, каким образом, собственно, мы умираем? – и не получил внятного ответа), находится в довольно странных отношениях с жизнью. Да и живет ли он вообще? Еще важнее помнить следующее: на протяжении тысячелетий люди, полагавшие, что в реалиях они искушены, абсолютно не понимали, что такое смерть8, зачем она нужна и чем отличается от жизни. Конечно, жизнь – это тоже совсем непросто, особенно для рефлексирующего человека. Тем не менее, стихийное ощущение жизни как движения, как преодоления, как процесса приобретения опыта позволяет самому требовательному интеллектуалу вообразить себя мастером темы. Со смертью все гораздо сложнее – к тому же, поди ее ощути! Немудрено, что философы-идеалисты всех веков и рангов обломали об нее зубы.

Всякая последовательная метафизика по своей сути, по своей природе отрицает смерть. Именно поэтому метафизика не способна убедительно объяснить, что такое смерть и для чего она придумана, вообще, малопригодна для обсуждения этой темы9. В отчаянии метафизика последовательно изобретает ад, рай, бессмертную душу, вечные наказание и награду – все, что угодно, только бы не сталкиваться со смертью всерьез. Смерть – из другой картины мира, она не только удобна, но и необходима материалистам, обитателям естественной истории; для них она – просто для жизни новой. Для всех прочих смерть, прежде всего, помеха в рассуждении, закладка в дневнике, палка в колесе. Осознание реальности и осмысленности смерти суть смертный приговор метафизике. В метафизических проектах (на их потребу) тем или иным образом заложена вечная (не слишком желанная, не непременно индивидуальная, но все же) жизнь. Она же надежда, наказание, неизбежность. Вечные муки в аду – замечательное алиби отвергающего смерть идеалиста. Итак, либо вечность, либо смерть! Если бы при этом метафизики хоть отчасти представляли, что такое время! Вечность – это гораздо проще и надежнее, тем более, что страх перед адом всегда сильнее, чем надежда на рай. Поэтому некая социально значимая книга прямо утверждает, что смерти нет. Другая, также неистребимая, столь же прямолинейно внушает, что рая нет. По сути, обе они признаются, что ничего разумного сказать о смерти не могут. Куда там! Даже Сократ, устами Платона, рассуждающий о смерти, впервые по-настоящему неубедителен.

Признаваясь в своей беспомощности, метафизика пытается смерть игнорировать, со смертью мириться, через смерть переступать. Еще одна возможность – с ней сблизиться. Смерть не страшна. Она не реальна. Она не цель, а средство. Особенно в руках слабого.

Это последнее утверждение нам, несомненно, что-то напоминает.

Разумеется, позывом к самоубийству по метафизическим мотивам никого уже добрых две с половиной тысячи лет не удивишь. Кроме эпикурейцев, разумеется, предпочитавших расставаться с жизнью по другим, мирским причинам. Через этот позыв с пифагоровых времен проходит почти каждый одаренный юноша (девушки – гораздо реже). С годами он обычно слабеет, хотя случаются рецидивы. Сенека, хоть и призывал возлюбить смерть, вскрыл вены лишь после прямого приказа Нерона, и то неохотно. Павезе, как свидетельствуют критики и очевидцы, упивался этим позывом едва ли не до самого конца. Смакование самоубийства как относительно легкого способа избавления от всевозможных болезненных проблем стало одной из его жизненных установок. Но избавление от проблем почти всегда не есть их решение! Как же быть с самими проблемами?

Павезе говорил о самоубийстве в своих ранних стихах ("ночь, когда последняя иллюзия и все страхи покинут меня"), в своих поздних стихах, в письмах, в дневниках. Вот примерная прозаическая цитата из эпистолярного источника: "Я постоянно живу с мыслью о самоубийстве в голове". Лайола много и подробно рассуждал на эту тему, именно ее он, прозрачным образом цитируя строку из переведенного выше стихотворения, вынес в заглавие своей книги о Павезе. Лайола без труда доказал, что таким интересным образом Павезе именовал то ли свою склонность к самоубийству – то ли свою тягу к смерти.

Чего Лайола не опознал – это литературных корней и того, и другого. И идиомы ("абсурдный порок"), и самой склонности. Корней чужеземных, английских. Но самому Павезе вполне родных.

Начну с идиомы. Честно говоря, ее английское происхождение было очевидно для меня с самого начала. К сожалению, до меня не сразу дошло, куда оно ведет. Будь я, как Павезе, специалистом по английской литературе, поиски стали бы короче и драматичнее. Увы, я уверенно пошел в неверном направлении; в итоге кипа книг на моем столе стала угрожающе высокой, а копание в них увлекательным и бессмысленным. Между тем, восхитительный ответ буквально лежал на поверхности. Полагаю, читатель сейчас весело надо мной посмеется.

Павезе с самого начала прекрасно знал, у кого похитил свое сокровище. Оно в течение почти трехсот лет единолично принадлежало Джонатану Свифту и было спрятано в последнем издевательском абзаце "Путешествий Гулливера". Даже в его последней строке:

"But the Houyhnhnms, who live under the government of reason, are no more proud of the good qualities they possess, than I should be for not wanting a leg or an arm; which no man in his wits would boast of, although he must be miserable without them. I dwell the longer upon this subject from the desire I have to make the society of an English Yahoo by any means not insupportable; and therefore I here entreat those who have any tincture of this absurd vice, that they will not presume to come in my sight."