Иван слушает жену и, болезненно вздыхая, дивится: откуда берётся в ней столько горечи, столько душевной накипи? Ведь за пять лет совместной жизни она до сего дня была терпелива, молчалива, а тут откуда у ней такая уйма слов взялась? И как это она всё припомнила?
— И вот придумала я, — продолжает Марья, — уйдём-ка давай от Михайлы, отделимся от него и от золовок. Встанем на свои ноги; в большой семье вся большина на Михайле, ни тебе, ни мне жизнь не впрок и работа не лежит близко к сердцу. Михайла большак, всё у него в руках, норовит дочерям в приданое; Енька, сынишка его, под носом ещё не высохло, а во все дела суётся. От укоров тётки Клавди кусок в горло нейдёт. Вот она и жизнь. Уйдём от них, Иван, лучше заживём.
— Подумать следует. Нельзя с бухты-барахты, — отвечает Иван на жалобы жены, — подумать надо, изба новая ещё не отстроена.
Но Марья не унимается:
— Наплевать, лето проживём, а к зиме и тепла в новую избу наживём. От вина тебе отвыкнуть надо.
— Это верно, — соглашается Иван, — пока не вижу проклятущей бутылки, вино на ум не идёт, а как увидел — затрясёт, ну, не жить, не быть, а смочить горло надо.
— И какой вкус в вине, не понимаю, — удивляется и негодует Марья, — горесть одна, а горести у нас и в жизни много, до смерти не прихлебать! А ты ещё как напьёшься, так и выкинешь несуразицу. Уж не обидься, прямо скажу: трезвый не умён, а напьёшься — так всем людям на смех. Вон елюнинские мужики тебя по всей волости просмеяли…
— Кто? — резко спрашивает Иван и сердито двигается в телеге.
— Николаха Караганов — вот кто, да не он, по правде-то сказать, а ты сам себя посмешищем делаешь. Весной дело было, — помнишь, в Николин день ты пьяный и мокрый весь приехал?
— Ну и что?
— Мужики-то и рассказывают елюнинские: спишь ты спьяна в телеге, а Бурко свернул к пруду напиться. Ты очнулся и заорал: «Перевозчик, подай паром!»; тут на другой стороне пруда Николаха Караганов стоял, он и крикнул тебе: «Езжай, Иван, вброд, река не глубока». Ты натянул вожжи и затесался в пруд. Хорошо ещё из телеги не вывалился, а то бы утонул, оставил бы меня вдовой.
— Вдовой, говоришь? Будет сказки-то рассказывать, гляди, куда мерин воротит, не опрокинь телегу в канаву.
Марья выправляет Бурка на середину дороги и снова, задумчивая, помахивая кнутом, идёт рядом с телегой по обочине. Иван долго молчит, потом, не поднимая головы, спрашивает:
— Слышь, а ты бы хотела быть вдовой?
— Не сладче и без тебя-то будет.
Она заглядывает ему в лицо, в мутные, полуживые глаза. И ей кажется, что за эту неделю в казематке Ивану заметно укоротили век.
— Боюсь и думать об этом, — продолжает она начатый разговор, — с мужем нужа, а без мужа и того хуже. Остаться вдовой — хоть волком вой…
— О разделе помышляешь, спишь и видишь себя полной хозяйкой в доме? Может, и надо мной хочешь хозяйкой быть?
— Ну и что? Разве я урод какой? Али дура? Почему я не имею права быть хозяйкой? — отвечает Марья, окончательно осмелев.
— Не бывать этому! Никогда ещё мужик под бабой не ходил. Если я встану на праведный путь, так не по твоему хотенью, а сам по себе. Твоего ума-разума не хочу, побереги для себя. Дело ваше бабье нехитрое: избу подмести, обед припасти, скот обрядить да детей народить… А в остальном мужик вывезет.
— Вот ведь ты какой, терзатель мой!
Так, то сердясь, то мирно разговаривая, супруги незаметно подъезжали к своей деревеньке Попихе.
Солнце поднялось на полдень и выглянуло из-за лохматых туч. Иван зажмурил глаза и, отвернувшись от солнца, пытался вздремнуть. Теперь только Марья заметила, что на ногах у него вместо сапог остались одни опорки.
— Господи! И голенища пропил?
— Нет, не открывая глаз, отвечает дремлющий Иван, — подменили. Кто-то надел мои сапоги, а опорки мне оставил.
— Несчастная ты головушка!
— Каюсь, жёнка, каюсь.
— Скажи спасибо, что деньги в ярмарку я у тебя отобрала.
Иван повернулся в телеге, привстал:
— Брату отдала кошелёк?..
— Не такая уж я дура.
— Где же тогда деньги?
Марья молчит, потом решается сказать правду:
— В пустоши за деревней под кочку спрятала. Станем делиться — пригодятся, там около полусотни рублей.
— Ишь ты! А что же я брату скажу? Обокрали, мол, — и делу конец? Да? Нет, это нехорошо. Придётся поделить.
— Ну, как хочешь, а только деньги под кочкой.
— Ладно, там будет видно.
До Попихи осталось проехать одно поле. Впереди лениво помахивает крыльями ветрянка-мельница, за ней, покосившись, стоит дряхлая толчея. Пастух, рослый парень Колька Копыто, босой, в кропаных портчонках, в выцветшей, без пояса, рубашонке, гонит прочь от толчеи стадо: он боится, как бы толчея не рухнула и не придавила телят. Поле пересекает речка Лебзовка. Змейкой извивается она по опушке еловой рощи, меж кустов, лугами выползает она на поле, к Попихе, и уходит дальше, в пучкаса. Днём Лебзовки совсем не слышно, а ночью она журчит по камушкам, как будто только и пробуждается, когда люди спят.
Большой бревенчатый завод-маслодельня на Лебзовке. Завод принадлежит богачу — сельскому старосте Прянишникову. Сорок окрестных деревень сдают ему молоко «под товар», и все сорок деревень всегда у него в долгу. У маслодельни на речке шалят ребятишки: одни купаются и ловят портками пескарей, другие строят плотины из камней и дерна.
— Глянь-ко, нет ли там нашего Терёшки? — интересуется Иван, с трудом приподнимаясь в телеге.
— Да вон тётка Клавдя нам его навстречу тащит.
— Иван да Марья, подвезите своего парня! Тяжелющий стал, от ребятишек отстаёт, а носить его — руки устали, — идя навстречу, верещит писклявым голосом Клавдя.
Терёша юркнул в телегу. Встретив неприветливый взгляд отца, надулся, и никак не поймёт он, почему отец стал такой хмурый, не похожий на себя, будто чужой.
III
В избе за верстаком сидит злой Михайла. Подмётывая к сапогу стельку, он сгоряча рвёт щетину и сквозь зубы ругается. Марья сама распрягает Бурка, а Иван, опираясь на поручень, медленно по взъезду поднимается в избу. Чувствует он себя тревожно, болезненно, стыд одолевает его. Он не знает, как взглянет в глаза брату, о чём и с чего начнёт с ним разговор. Зайдя в избу, он истово крестится на образа и нарочито бойким голосом говорит:
— Здорово ночевали, здравствуйте!
Михайла не отзывается на приветствие брата, молчит, сделав вид, что не заметил его. Енька тоже молчит.
— Вот как! — ещё громче говорит Иван, стараясь держаться непринуждённо. — Вот как! Хотите со мной в молчанку играть? Ну и чорт с вами!
После продолжительного молчания Михайла ехидничает:
— Здравствуй, герой с дырой, здравствуй…
— И на этом спасибо, — отвечает Иван.
Енька несдержанно смеётся.
— Чего ты гогочешь, сосунец?! — ворчит Иван на племянника.
— А ты не хорохорься, братец, — с напускным спокойствием говорит Михайла. — Не важничай. Подумаешь, какой князь!
Енька опять прыснул со смеху.
Иван ему на это резко:
— Молоденек подхихикивать! Знай своё дело, тачай сапоги, а не то ступай на улицу собак гонять.
Енька замолк. Он всегда злится, если ему шутя или всерьёз кто-либо предлагает заняться детскими забавами. Ему четырнадцать лет, а он считает себя взрослым, старается во всём подражать отцу: отец смеётся — и Енька улыбается, хотя бы и неизвестно над чем; отец сердит — и Енька дуется; отец ворчит — и Енька ему помогает; отец обворовывает соседа — и Енька учится прихватывать чужое; отец ненавидит брата — и Енька относится к дяде Ивану так же. Он видит, что рано или поздно Иван может вырвать из дому такой же пай, какой достанется и ему с отцом.
— Ну, что спину-то щупаешь? Садись да шей, — предлагает Михайла и с ненавистью смотрит на Ивана, — пора за дело браться, хватит, нагостился. Сегодня шей, а завтра косить пойдём, сначала в овины, потом на пустошь.
— Нет, брат, я пока не косец.
— Прикидываешься?
— Зачем прикидываться! Не могу.
— Крепко тебя измолотили?
— Дай бог тебя бы так, — отвечает Иван и, грустно усмехаясь, ходит взад-вперёд по избе. Уловив запах тёплых пирогов, он обращается к сестре: — Клавдя, накорми-ка меня, может, в последний раз…
Михайла настораживается и, как будто не расслышав; спрашивает брата:
— Чего, чего ты сказал, чего?
— Делиться с тобой хочу, вот чего.
Эти слова заставили вздрогнуть Михайлу. Он снимает очки, запутанные дратвой вокруг головы, молча кладёт их на верстак и долго и часто моргает бесцветными глазами.
— Так, так, братенёк! Хозяйство рушить? С кем же ты это надумал?
— Де-ли-ться?! — протяжно, чуть не со стоном спрашивает Клавдя, подойдя от печки к Ивану. — Да ты что, с ума сошёл?
— Может быть, и сошёл, но жить с вами вместе больше не желаю.
— Братец, слышишь? — говорит Клавдя, обращаясь к Михайле. — Это его Машка взбаламутила.
— Ну что ж, — стараясь казаться спокойным, решает Михайла, — делиться, так делиться. Только сначала отчитайся, сколько за сапоги на ярмарке выручено да сколько пропито — вычти из своего пая.
— Всё пропито, до копейки! — буйный огонёк сверкает в мутных глазах Ивана.
— Как так — до копейки?
— А так, как бывает: приятели помогли, — поясняет Иван, про себя подумав: «Ладно, позлись, скряга, деньги в сохранности и поделить их успеем, ежели заговоришь по-хорошему».
Михайла затрясся. Тяжело дыша, он встаёт со скрипучей табуретки, обитой старым голенищем. Глаза налиты кровью, в правой руке крепко зажата деревянная колодка.
— Всё, говоришь, пропил, цыган черномордый, всё?! — и налаживается бросить колодку в брата.
Иван поднимает с полу увесистую осиновую доску-крольницу и спокойным голосом предостерегает:
— Тише, братец, иначе тебе башку расколю.
Драки не произошло. Решимости у братьев на это хватило бы, но Иван, выпуская доску из рук, сознался, что он пошутил, что деньги Марьей сбережены от пропоя, никуда они не девались. Михайла сплюнул себе под ноги, положил колодку в угол, на кожаные лоскутья.