Тихо. Слышно, как в затянутом тиной пруде квакают лягушки.
— Смотри, парень! Моё дело — сторона, а распускать язык я тебе не советую, — говорит пономарь Чеботарёву и не сводит глаз с ясного неба.
Наступает неловкое молчание, которое погодя решается по старшинству нарушить Вася Сухарь.
— Нашему брату пикнуть нельзя. Нет, ты вспомни-ка, что библия говорит, — обращается он к пономарю: — «И увидел я всякие угнетения, какие делаются под солнцем; и вот слёзы угнетённых, а утешителя у них нет; и в руке угнетающих их — сила». И ещё сказано в библии: «Лучше бедный, но умный юноша, нежели старый, но неразумный царь, который не умеет принимать советы. Ибо тот из темницы выйдет на царство, хотя родился в царстве своём бедным».
— Мудрые слова, их понимать надобно, — добавляет от себя Сухарь и многозначительно обводит всех старческими глазами. — Смутное время наступает, и всё это давным-давно предсказано, и вот погодите…
Сноса тишина. Лишь льётся певучая речь старика, познавшего древнюю книжную премудрость.
Вечереет. Звеня колокольчиками, вереницей возвращаются сытые и усталые коровы. Позади стада, с длинным хлыстом в руке, вяло шагает утомлённый пастух Копыто. С другого конца деревни в широко раскрытый отвод ватагой идут с Лебзовки ребята и девки.
Три гармониста от плеча и до плеча растягивают золочёные мехи тальянок, играя незамысловатый, залихватский турундаевский «марш под драку»; другие, приплясывая поют:
Мне не в старосты садиться,
Не оброки собирать,
С горя пьяному напиться,
Да до зорьки погулять.
За ребятами в нескольких шагах, ухватившись за руки, цепочкой поперёк всей улицы плавно выступают девахи, плечистые, круглолицые. Одеты они в простые длинные платья: ситцевые, ластиковые, кашемировые, канифасные — всех цветов и красок. На разные голоса они вытягивают, не уступая ребятам:
По селу девчонка шла,
Прокламацию нашла.
Не пилось, не елося,
Почитать хотелося…
— Вишь, какие песни-то нынче; пожалуй, мне пора домой собираться, — озабоченно говорит пономарь.
И, озираясь в сторону подгулявших ребят, он опирается на клюшку. Простившись с попихинским народом, уходит.
— Чего доброго, эти псы подшутить над стариком могут, — говорит он опасливо, глядя на молодёжь.
Вслед за пономарем поднимается из толпы Иван Чеботарёв и обращается к соседям:
— Если кто, мужики, даст мне телегу напрокат, так я пономаря-то, пожалуй, отвезу в приход на своём Бурке.
— Это можно, — сразу же одобрительно отзывается один из братьев Менуховых, — возьми мои дроги и, вези на здоровье.
Пономарь снимает старую, выцветшую шапку и, кланяясь, благодарит:
— Спасибо, мужички, спасибо. Только ты, Иванушка, в Елюнинский пруд меня не завези, — шутит он, искоса поглядывая на Ивана.
Чеботарёв разводит руками и, будучи трезв, смущённо говорит:
— Удивительно: вся волость знает; людская молва — что морская волна…
…Угомонилась Попиха, притихла после праздничного дня. Белая летняя ночь окутала деревню сизым туманом. Где-то вдали, за полями, в болотах и лесах, дымят пожары. Лёгкий ветерок приносит запах торфяной гари. Из перелесков слышатся вечерние переклички кукушек, коростелей и зычный крик филина.
Спит Попиха. Лишь в крайней, ещё недостроенной избе настежь раскрыто боковое окно. На лавке у окна в белой кофте сидит, ожидая мужа из села, Марья. Зажмурясь, она гадает: сводит и разводит руки, стараясь свести указательные пальцы: «Пьяный ли? Трезвый ли? Эх, Иван, будто без него некому пономаря отвезти?».
Спит Попиха. Одна Марья не спит — ждёт мужа.
«Пьяный ли? Трезвый ли?» — снова гадает она и снова прислушивается, высовывая голову в раскрытое окно.
Тишина. Тяжело вздыхая, Марья отходит от окна прочь, к соломенной постели, раскинутой на полу, где, в одной рубашонке, полуголый, спит Терёшка, любимый сынок. Она осторожно и бережно прикрывает его от мух домотканным пологом, целует нежно в лоб — и снова к окну. Слышно, как журчит речка Лебзовка. Ещё глуше стало издалека доноситься уханье филина, даже коростель-невидимка — и тот умолк. А Ивана всё нет и нет. Разные нехорошие думки лезут в голову Марье: уж не угодил ли опять в кутузку? Не пригревает ли его, пьяного, вдова-шинкарка?
Марья отходит в избяную полутьму, роется в стареньком сундуке и с бумажным свёртком в руках идёт к окну, к свету. Она развёртывает бумагу, приближает к глазам затасканную фотографическую карточку. На ней Иван, молодой ещё, с подкрученными усиками, стоит, облокотясь на плечо своей первой жены Ольги, в девичестве Бобылёвой из деревни Полустрова. Вот уже десять лет, как хранит Иван этот снимок подальше от посторонних глаз: как бы соседи, не высмеяли его за то, что у фотографа тогда он допустил ошибку, себя унизил, — надо было жене стоять, а ему сидеть.
Марье взгрустнулось:
«Кто знает, не я у него первая, может не я и последняя. Эта вот, говорят, родов не вынесла, умерла, а меня, кажись, горюшко заест…».
Она торопливо прячет снимок на дно сундука и ложится рядом с Терёшей, обнимает его, силясь заснуть. Несколько минут она лежит, ворочаясь с боку на бок. И вдруг настораживается, заслышав раскаты тележных колёс.
«Он. Никто другой в такую пору…».
С пригорка от ветряной мельницы к Лебзовке по ухабистой дороге во весь дух несётся Бурко. Прыгая по буеракам, гремят дроги. Не мог Иван угодить в отвод, сплоховал вожжой, задел трубицей заднего колеса и разворотил изгородь.
Марья притаилась за косяком, следит исподтишка. Иван неловко спрыгивает с дрог, шатаясь, идёт к крылечку и стучит в незапертые ворота:
— Эй, ты! Отпирай!..
Видит Марья — пьянёшенек муж. Выглянув в боковое окно, предупреждает Ивана:
— Потише ори, чортова глотка, паренька разбудишь.
— Отпирай! Я тебе говорю! — и снова неистовый стук 6 ворота.
— Да не заперто, чего зря ломишь?
— Ах, не заперто! Какое имела право? Кто был? Кто?! — не унимаясь, кричит Иван, не уходя от ворот.
— Чорт ночевал и до свету убежал, — злится в ответ Марья.
— Я те покажу чорта! Я те научу, как надо хозяина встречать. Ты у меня запоёшь «Иже херувимы»…
— Не пугай, привыкла.
— Иди, распрягай лошадь.
— Распрягай сам да отвези сначала дроги-то к Менуховым под окна, чтоб потом самому не тащить.
— Ах, да! — спохватывается Иван и, садясь на дроги, грозит Марье кулаком. Трогается в другой конец деревни. Там он долго и неловко распрягает Бурка. А когда распряг и попытался сесть на него верхом, чтобы с криком вскачь проехать по деревне, то ничего из этого не вышло. Бурко оказался непокладист, вырвался из Ивановых рук и с хомутом на шее ускакал за деревню, в овсяное поле.
— А ну тя к дьяволу! Беги, никуда не денешься. — И, взяв дугу и вожжи, Иван, пошатываясь, с песней возвращается домой.
Ранним утром просыпается Попиха. В избах, потрескивая сухими дровами, топятся печи. Над крышами дымят трубы. На поветях гремят ручные жернова. Кто-то запоздало отбивает косу, кто-то, ругаясь, чинит развороченную около отвода изгородь. Петухи выводят стаи кур на кормёжку в открытое поле. Марье спать некогда: встретила она Ивана руганью, а он ей ответил побоями.
Днём Клавдя пришла навестить Ивана и одному, без Марьи, начала выговаривать:
— Слышала, братец, слышала. Видишь, как дело-то выходит: счастлив тот, кто вина не пьёт. И счастлив тот, кто своим умом живёт, а не бабьим. Одно скажу: бьёшь ты Машуху, да и не зря. Лупи, чтоб шёлковой стала, а то не миновать греха, коль баба лиха.
— Ладно, помалкивай, — сердито отвечал Иван, — это наше дело, семейное.
— А я тебе кто? Сестра или не сестра?
— Сестра. Ну и что?
— И приду, и укажу, не взыщи, тебе же на пользу.
— Указывай Михайле, а у меня не горшок на плечах. Ступай-ка восвояси. Ходишь тут зря, грязь натаптываешь…
V
Не ладилось семейное счастье у Ивана с Марьей. Водка губила домохозяина на горе Марье, на радость Михайле. Соседи успели в ведряную погоду наметать стога пахучего сена, успели выжать рожь, а Иван после большого похмелья выточил косу и только ещё начинал косить. Упрямая, застаревшая трава «белоус» неохотно ложилась перед косарём. Понадобилось скошенную траву возить на обмётку в стога — лошадь есть, а телеги нет. Попросит Иван, а соседи от него отмахиваются:
— Нельзя дать, своё добро в чужих руках пуще ломается.
Справить какую-нибудь повозку у Ивана времени нехватает. За лето печь сложил, рамы вставил, с мельником за помол рассчитался, а кожевнику еще остался должен.
Подошла хмурая, грязная осень. На базаре в Устье-Кубинском спрос на обувь. Иван сидит за верстаком, рано встаёт и до поздней ночи шьёт сапоги. Пахнет в новой избе дёгтем и ворванью. Радуется Марья и втайне молится: обещает Касьяну-угоднику свечу за гривенник поставить, если ом навсегда отвратит Ивана от пьянства.
В воскресный день рано утром Иван снимает с полки сапоги, покрывает каблуки лаком, набивает голенища соломой, чтобы не помялись в дороге, и, связав сапог к сапогу за разноцветные ушки парами, несёт на базар через плечо на палке, бережно, как бабы носят на коромыслах вёдра с водой.
Сапоги чистой работы, и перекупщики, охотно за них хватаются. Надоумился теперь Иван, как надо с деньгами обращаться: отвернётся в сторону, посчитает: на вино — рубль, Терёшке на гостинцы — гривенник, остальные деньги — в кисет и за гашник. «Авось спьяна на дороге усну, не вытащат», — смекает Иван, не доверяя сам себе. И так каждый раз.
Когда буйство проходило, Иван засыпал за столом на голой лавке. У Марьи прорывались слёзы.
«Ужели не того святого молила?..».
Пришла однажды Марья и к ворожее Пиманихе за советом, три аршина холста снесла, сметаны горшок. Ворожея посоветовала:
— Перво-наперво, будет Иван ругаться, а ты набери в рот воды и не глотай. Драться полезет, а ты возьми икону в руки. Замахнётся муженёк, а ты икону-то и подставь.