– Давно пора тут разобраться, – ворчал дед, выкладывая на узкий стол все это имущество. – Вот кто бы мне объяснил, с чего серебро чернеет? Не от сырости же? Вдруг назавтра государь в поход подымется, а у нас не серебро, а хуже грязи подзаборной…
Он стал выкладывать конские оголовья, решмы, бубенцы, что цепляют для звона на конские запястья, гремячие цепи из крупных колец, заменяющие поводья, отдельные чеканные бляхи от ремней.
– И вот чем мы государю сбрую-то украшаем… – Дед Акишев открыл ларчик. – Вот его любимые подвесочки.
Данила не понял – за что их любить? Невидные, не блестящие, что-то тускло-коричневое в серебро оправлено… С острыми кончиками…
– Медвежьи когти это, дурень, – беззлобно объяснил дед. – Сам государь зверя добыл. Большой зверина попался, чуть рогатину не сломал. Государь велел когти в серебро обделать и к сбруе привешивать. Гляди, когтищи-то! Матерый был медведь!
Данила даже рот приоткрыл – оказывается, государь и на медведя хаживал! А он-то думал – все лишь соколами балуется.
– Стало быть, почистишь серебро-то, чтобы сверкало. На оголовье видишь – орел? Чтоб от него искры сыпались!
И все утро Данила добывал эти самые искры…
Ближе к обеду решил поискать Тимофея.
Аргамачьи конюшни были невелики, особо спрятаться негде, притом – на кремлевских задворках, где не только трудились, но и жили в хибарках государевы людишки – пекари, мовники и мовницы, птичницы, весь кухонный чин, даже иные истопники, а истопник в государевых покоях – лицо важное, он не только печами заведует, а и у дверей стоит, стражу несет. Там же в крошечных избушках ютились и местные нищие – чтобы не так далеко было бегать к папертям кремлевских храмов. Один такой домишко, совсем закопченный, занимали Тимофей и Семейка. Чтобы туда перебежать, и одеваться не нужно было – он стоял прямо в конюшенной ограде. Однако бегать сейчас Даниле было несподручно, и он накинул на плечи тулупчик, тот самый, которым год назад снабдили добросердечные девки с Неглинки, и не за услугу, а потому, что стал богоданным крестным сыночка их подружки, Федосьицы.
У самых дверей он увидал Богдана Желвака. Тот нес Тимофею лубяной короб, откуда торчали досточки.
– Принимай гостей! – велел Богдаш, отворяя дверь.
– Принес, что ли? – буркнул занятый делом Тимофей. – Ставь-ка сюда.
Конюхи всякие ремесла знали, не только сбрую – кафтан могли сшить, были такие, что книги переплетали. А иные промышляли изделиями из слюды.
Конечно, изготовить преогромный церковный выносной фонарь-иерусалим, размером поболее ведра, целый терем со слюдяными стенками, с налепленными на подкрашенную зеленым и рудо-желтым слюду прорезными железными кружочками, не всякий умелец мог – да и не так много тех иерусалимов требовалось. А окошко соорудить – это умели многие, и особо удачно трудился Тимофей Озорной.
Данила с Желваком как раз и застали его за делом – Тимофей на доске будущее окошко выкладывал, небольшое, в высоту не выше аршина. Посередине он замыслил круг из многих частей, вписанный в сетку из прямоугольных кусочков, и вот теперь подбирал все это добро по размеру.
– Безнадежное твое ремесло, – сказал Данила, насколько мог, прямо, ведь он только учился разговаривать со взрослыми мужиками на равных, и иногда получалось не совсем учтиво. – Через пяток лет никто о слюде и не вспомнит, все стекло в окна повставляют. Вон государь в Измайлове стекольный завод затевает – и кому на Москве тогда твоя слюда понадобится? А черный люд так и так бычьим пузырем или деревянной задвижкой обходиться станет.
– Никакое стекло тебе такого блеска не даст, как слюда, – отвечал Тимофей. – Иной кусочек, как поглядишь, радугой играет, неяркой такой, легонькой. И нежность есть в слюде…
Данила даже голову набок склонил и рот приоткрыл, услышав от Озорного вовсе неожиданное слово про нежность. А тот, сочтя, что высказал все необходимое, опять занялся слюдой, бережно перекладывая кусочки толстыми, темными, с обгрызенными ногтями, пальцами. Эти пальцы могли так зажать конские ноздри, что здоровый жеребец, от резкой боли теряя сознание, валился к ногам конюха. Они без особой натуги выправляли погнувшееся кольцо сбруи. И они же, поди ты…
– Ничего более не скажешь? – как бы напомнил Желвак.
– А чего тут говорить? К вечеру прошу откушать, чем Бог послал! – с неожиданной учтивостью предложил Озорной и объяснил удивившемуся было Даниле. – Именины у меня. Апостол Тимофей сегодня.
– А ты не в честь Тимофея ли Сицилийского крещен? – почему-то забеспокоился Богдаш.
– А коли бы и так? Не к добру это?
– Меж ними два дня разницы всего. А святого своего праздновать нужно, – строго сказал Богдаш. – Тебе-то хорошо, у тебя святой правильный…
– Да будет тебе причитать, – одернул подкидыша Тимофей.
Желвак потому и звался Богданом, что это имя давали парнишкам от неведомых родителей, выкормленным в богадельнях и отданным на воспитание приемным отцу-матери. И места были в Китай-городе для такого богоугодного дела – три крестца, Варварский, Никольский и Ильинский, где накануне Семика бездетная чета могла выбрать себе из стайки младенцев подходящее чадо.
– Так коли у тебя именины… – начал было Данила радостно, и тут Богдан несильно дернул его за рукав шубы, он и заткнулся.
– Пойдем, не станем мешать, – велел Желвак. – Тимофей к пятнице сделать подрядился, а я ему только сейчас весь приклад для переплета принес.
Они вышли на морозец. Данила вдохнул полной грудью – все же в избушке было и тесновато, и душновато, да еще Семейка что-то мастерил из кожи, так что кислятиной хорошо подванивало.
– Ходить-то можешь, убогий? – грубовато осведомился Богдаш.
– Да кое-как волокусь, – не проявляя к самому себе ни малейшей жалости, отвечал Данила.
За жалость Богдаш бы уж наверняка сказал что-нибудь этакое…
– До торга дойти?
Данила сообразил – следовало купить в подарок имениннику хотя бы большой калач. Тащиться через весь Кремль ему совершенно не хотелось, но выглядеть в глазах Желвака (когда были прищурены – прямо ледяной стынью от них тянуло, так казались светлы и беспощадны) неженкой и болезным дитятком Данила не смел.
– Дойду, чего уж там!
Они пошли мимо государева дворца, меж Благовещенской церковью и колокольней Ивана Великого, вышли к Спасским воротам и оказались на Красной площади, как раз напротив Лобного места. Сейчас, когда никакой торговой казни там не вершилось, вовсю гудел обычный для этого времени дня торг.
Богдаш шел впереди, прокладывая путь, и с высоты своего немалого роста оглядывал ряды. Горд был – не подступись, девичьих взглядов и замечать не желал. Когда бойкая, совсем еще юная женка, оказавшись рядом, как бы ненароком ему на ногу наступила, назвал дурой – негромко, да с превеликим презрением. Данила шел следом, дивясь – да что тому Желваку за вожжа под хвост попала? Вроде иногда и рассказывал он, что нашел-де себе чистую бабу, вдову, у таких-то бояр служит, а поглядеть – так он, дай ему волю, всех баб, как тараканов, бы потравил…
– Челом вашим милостям! – Приветствовавший конюхов мужик, невзирая на тесноту, поклонился в пояс.
– И тебе! – отвечал Богдаш. – А кто таков – прости, не признаю.
– Да Третьяк я!
Данила разулыбался – сам не думал, что так обрадуется скомороху. Даже вышел из-за Желваковой спины, протянув руки. Обнялись, да так крепко – Третьяк крякнул.
– Ну, заматерел ты, совсем медведище!
– Силушка по жилушкам, – неожиданно во всю дурь треснув Данилу по плечу, подтвердил Богдаш. – С конями управляется – любо-дорого поглядеть! Они при нем тише воды, ниже травы!
И вот всегда ведь он так – начинал было издевку, да и замолкал, а ты гадай, мучаясь, – подымет на смех или не подымет?
– Его дело молодое, – согласился Третьяк. – Ничего, и усы еще наживет! И девки за ним стадами ходить будут.
Тут Данила окаменел.
Настасья!
Коли Третьяк на Москву приплелся – стало быть, к Масленице, представления устраивать и денежки зарабатывать. И не один ведь! Не иначе, вся ватага где-то сейчас поблизости… и Настасья!.. Ведь это не его, а ее ватага!.. Она их всех привела!..
Нельзя сказать, что парень так уж часто вспоминал Настасью. И без нее забот хватало. Удовлетворив свое любопытство по части женского пола, он как-то сразу успокоился, словно бы пометил в длинном списке неотложных дел: выполнено. То чувство, внезапное и кратковременное, что кинуло его к Федосьице, растаяло льдинкой в кипятке. Федосьица была зазорная девка, доступная каждому, кто уговорится жить с ней, кормить-поить, прикупит одежек. Дед Акишев, глядя, как парень, еще недавно числившийся в сопливых придурках, все больше делается похож на мужика, вполне определенно обещал следующей осенью женить. И вот, пребывая между Федосьицей и обещанной невестой, Данила был спокоен… был бы спокоен, кабы не…
Ну да, она, ведьма, налетчица, сумасбродная, как все девки с Неглинки вместе взятые, дерзкая, отчаянная и в смехе, и в горести…
Как-то она приснилась. Наутро, вспомнив сон, Данила густо покраснел. Долго думал – нужно ли о таких видениях докладывать попу на исповеди… Решил не смущать попа.
– Толку с тех девок!.. – буркнул Богдаш. – А что, как ватага? Филатка? Лучка?
Про Настасью не спросил, словно ее и на свете не было! Словно и не ее спасал в ночном лесу от налетчиков Гвоздя…
– Собрали мы к Масленице ватагу, – отвечал Третьяк. – Даже с Томилой помирились. Да только сдается, что напрасно. Вы его тут часом не встречали?
– Где, на Москве? – пока Богдаш собирался спросить, что еще за Томила, выпалил Данила. – Так Москва велика, а мы-то все больше в Кремле, на конюшнях.
А сам подумал, что неплохо бы заманить того Томилу именно к конюшням и кликнуть Тимофея с Желваком.
Данила прекрасно помнил, как скоморох пытался оскорбить Семейку, как нарочно напился в «Ленивке», чтобы не сопровождать в опасном деле Настасью. И если бы конюхи легонько поучили его уму-разуму – ему бы это лишь на пользу пошло.