Деревянная книга — страница 2 из 102

– Заканчивайте скорей! – поторопил воевода. – Идемте, Григорий Михайлович.

– Да, да, сейчас, – отвечал Захаржевский, кладя книгу обратно. Мельком выхватил названия других книг, записанных, видимо, самим чернокнижником от руки неровными буквами: «Звездочтец», «Громовник», «Коледник», «Волховник». Уловив на себе пристальный взор Евлампия, спохватился, что слишком увлекся просмотром еретических книг, и поспешил вслед за воеводой.

Евлампий принялся плотнее укладывать мешки и связки. Наконец, дьяк уселся рядом на передок и приказал:

– Трогай!

Воз выехал со двора управы и, сопровождаемый казаками, направился к срубам.

Воевода, переговорив со стрелецким начальником, велел подать коней, и они с Захаржевским верхом поехали сквозь расступающуюся толпу к центру площади.

Стрельцы в своих красных кафтанах бердышами оттесняли слишком любопытных зевак, пытавшихся проскочить сквозь оцепление.

– Все готово, вашь Высокородие! – доложил стрелецкий сотник. – Можно начинать!

Воевода огляделся и, найдя, что все идет как надо, согласно кивнул.

Осужденные, доставленные под усиленным караулом на специальной телеге в железной клетке и закованные в цепи, сидели отрешенно, не глядя на теснящуюся вокруг толпу, словно не они являлись причиной предстоящего действа.

Клетку отворили, буквально выволокли оттуда братьев, потому что сами они идти уже не могли, и потащили к срубу. Палачи и их подручные помогли караульным втащить осужденных на помост и приковали с двух сторон к столбу на всеобщее обозрение.

Кто из братьев старше, теперь судить было трудно, оба представляли ужасное зрелище: одинаково измученные и изувеченные пытками, обросшие, в изодранных рубахах и портах на тощем теле. Оба, видимо, отличались прежде недюжинным здоровьем, если смогли вынести все пытки, не помереть и не сойти с ума, как это происходило со многими. В таком случае высшему начальству отписывалась бумага, что означенные люди удавились, отравились зельем, учинили над собой смертоубийство, либо просто «померли за караулом своею смертью».

Один из братьев был понур, с потухшими очами, и лишь стонал, когда его вывороченные в суставах руки и ноги крепко пригвождали к дереву.

Второй, что пониже ростом, окидывал площадь странным жутко горящим взором.

– Не гляди колдуну в глаза! – крикнул кто-то в толпе неподалеку, – положит заклятие, потом уже никто не снимет!

– Точно, в предсмертный час у него самая сила, ее демоны приумножают, так вокруг и вьются. Детей, детей прячьте!

Когда колдунов привязали к столбу, приказной дьяк с царской хартией и печатью на шнуре гордо взошел на помост, прокашлялся и стал громко читать своим высоким дребезжащим голосом:

– По Высочайшему Указу… Великого государя, царя, самодержца всея Великия и Малыя и Белыя Руси… Ввиду того, что многие незнающие люди в польских и украинных землях, забыв страх Божий и не памятуя смертнаго часу, и не чая за то себе вечные муки, держат отреченыя еретическия и гадательные книги, и письма, и заговоры, и коренья, и отравы, и ходят к колдунам и ворожеям, и на гадательных книгах костьми ворожат, и теми кореньями и отравы, и еретическими наговоры многих людей насмерть портят, и от тое их порчи люди мучатся разными болезнями и помирают, строжайше повелевается…

Дьяк сделал многозначительную паузу и строго посмотрел на стоявших впереди свидетелей, проходивших по делу о колдовстве.

– Повелевается, – продолжал он, – чтоб люди те впредь никаких богомерзких дел не держались и те б отреченные и еретические книги, и письма, и заговоры, и гадательныя книжки, и коренья, и отравы пожгли и к ведунам и ворожеям не ходили, и ведовства не держались, и людей не портили!

Притихшие было свидетели, услышав, что карательных мер к ним применять не будут, радостно зашевелились.

– Относительно же чернокнижников Тимошки и Софрошки Савиновых, – читал далее дьяк, добавив в голосе грозных нот, – которые от таких злых и богомерзких дел не отстали и Указ, воспрещающий бесчинства и чародейства, неоднократно нарушили, за то воеводе харьковскому Ерофею Захаровичу Молодецкому повелеваю дать сим злым людям и врагам Божиим отца духовного, сказать братьям Савиновым их вину в торговый день при многих людях и казнить смертью – сжечь в срубе с кореньем и травы безо всякия пощады, а домы их разорить до основания, чтобы впредь злыя их дела николи нигде не вспомянулись, а иным неповадно было наговоры читать и людей до смерти кореньем отравливать…[1] Указ подписан… именем Великого самодержца Федора Алексеевича… Июля месяца, дня третьего, лета одна тысяча шестьсот семьдесят шестого от Рождества Христова…

Отец Иннокентий, назначенный духовником, уже поднимался на помост. Несмотря на жару, он был в полном облачении. Подойдя вначале к тому, что был выше ростом, стал говорить с ним. Захаржевский улавливал не все слова, он только видел бледное лицо приговоренного и глаза, полные смертной тоски, из которых, при обращении к нему священника, полились обильные слезы.

– Веруешь ли ты во Христа? – спросил, поднимая большой золотой крест, отец Иннокентий.

– Верую… – всхлипнул осужденный.

Священник снова спросил:

– Веруешь ли во Христа?

– Верую, отче! – с безысходной мольбой и отчаянием ответствовал тот.

И в третий раз вопросил духовник:

– Воистину ли веруешь?

– Воистину верую, отче!

– Слава тебе, Владыко, Христе Боже, человеколюбче, ибо примет смерть Софрон Савинов рабом твоим!

И, перекрестив широким знамением, духовник протянул крест для целования.

Как в предсмертной агонии дернулся осужденный навстречу, но почерневшие цепи, глухо звякнув, остановили порыв, и он, слегка коснувшись распятия губами, вновь обмяк и обреченно повис, понурив голову. Потом рванулся, задергался и стал истошно вопить:

– Люди добрые, за что? Невиновен я, православные, именем Христа и матушки нашей Богородицы лечил людей! У кого хошь спросите! Отпустите меня, а-а-а!

Женщины в толпе запричитали, завсхлипывали, истово крестясь.

– Он моему Митьке огневицу вылечил, – вполголоса со слезами на глазах сказала одна селянка другой.

– Цыть! – шикнула та. – Хочешь, чтоб и нас к еретичеству приписали? Молчи!

Отец Иннокентий между тем, тяжело отдуваясь, подошел ко второму еретику.

– Покайся, очисти душу перед кончиной! – сказал ему священник.

– Не в чем мне каяться, – ответствовал слабым, но твердым голосом осужденный, – не делал я людям зла…

– Перед Богом ответ держать будешь, подумай, не богохульствуй в свой смертный час. Гореть ведь будешь, окаянный, в вечной геенне огненной! – стал терять терпение духовник.

Возникла пауза.

Колдун поднял глаза, посмотрел в голубое небо, сощурился на жаркое солнце. Потом, как будто оттуда к нему пришла неведомая сила, расправил искалеченные плечи и заговорил окрепшим голосом:

– Перед честным народом, перед богом Всевидящим, перед небом этим синим и солнцем праведным, в сей смертный час, клянусь, что не творил зла ни людям, ни детям, ни скотам, а лечил их только во здравие! Да услышит меня Господь Всевышний и простит, и вы простите, люди добрые, ежели завинил в чем невольно…

– В глаза, в глаза не гляди! – вновь тревожно зашептал чей-то голос.

Отец Иннокентий поспешно осенил еретика знамением и приложил крест к его сухим губам. Резко повернувшись, чтобы идти, он вдруг почувствовал головокружение. Может, сказалась жара и плотный обед с водкой накануне, но в глазах потемнело, и священник, протянув руку вперед, покачнулся, подобно беспомощному слепцу.

Гул и ропот волной пробежали по толпе и замерли. В напряженной тишине стало слышно, как щебечут птицы, и шуршит на ветру солома у подножия сруба.

Быстрее всех опомнился дьяк, который имел немалый опыт в подобных делах и знал, что чародеи способны на всякие козни, особенно при стечении легковерного и неискушенного народа.

Метнувшись к отцу Иннокентию и поддержав его под локоть, дьяк рявкнул на оторопевших стрельцов:

– Чего столбами стоите, охальники? Не видите, оступился отец Иннокентий, подсобите, окаянные!

Двое стрельцов мигом влетели на сруб и бережно свели обмякшего духовника по деревянным ступеням.

Воевода тоже опомнился и махнул палачам:

– Поджигайте!

Смоляные факелы почти одновременно опустились в кипы соломы. Повалил густой белый дым, и тут же заполыхало яростно и жарко. Огонь, жадно поглощая сухую солому, перекинулся на щепу и дрова, облизывая их голодными языками пламени.

Дьяк подскочил к телеге Евлампия, стоявшей неподалеку.

– Живей! Давай в огонь скарб чернокнижников! – прикрикнул он на старого казака и, схватив мешок с травой, сам швырнул его в кострище и перекрестил ограждающим знамением.

Евлампий, ворча под нос, что не нанимался, дабы его лошадь пугали огнем и такими зрелищами, тоже стал таскать и бросать в огонь травы, книги и все прочее из телеги.

В несколько мгновений жар стал нестерпимым для прикованных к столбу еретиков, и воздух пронзили страшные душераздирающие вопли.

Люди на площади разом подались назад и закрестились еще истовее. Многие готовы были бежать прочь, но оцепление стрельцов сзади не позволяло никому покинуть площадь до конца казни. Всем следовало воочью убедиться в неотвратимости страшной кары за еретичество.

– За что? Спасите! А-а-а! – взывал один из чернокнижников.

– Прощай, брат! – кашляя и задыхаясь, хрипел второй. – Радуйся, конец нашим мукам пришел… Скорей бы… О-о-о! Люди, что ж вы творите?

Скоро их крики перешли в сплошной ужасающий вой.

Бабы заголосили, как полоумные. Крик казнимых как бы размножился, рассыпался по толпе женским и детским плачем.

Запах горящей человеческой плоти поплыл над площадью, и безумные стенания сжигаемых заживо скоро прекратились – они потеряли сознание, а может, уже умерли. Только площадь продолжала вопить, и к синему бездонному небу поднимался столб дыма и жирного пепла, вознося к Богу отданную ему жертву, жертву мерзкую и страшную – человеческую…