Деревянная книга — страница 8 из 102

– Гм, складно вы тут, Петр Николаевич, про судьбу России рассуждали, весьма складно. Только в личной жизни у вас всегда был, пардон, полный конфуз. И с сослуживцами не больно миритесь, выпиваете опять же не в меру-с.

– При чем здесь моя частная жизнь? – возмутился Словиков. – Я о вопросах совсем иного масштаба рассуждения имею…

– При том, милейший, что прежде со своею судьбой управляться научиться надобно, а потом уже и мировые вопросы решать. Так я по-стариковски понимаю, а если не прав, не взыщите…

И Новосад сердито отвернулся, давая понять, что он высказался и больше не желает участвовать в ненужных спорах.

Словиков обиженно засопел, плюхнулся на стул и стал вполголоса ворчать что-то, но никому до этого уже не было дела.

Изенбек, желая направить разговор в другое русло, задумчиво произнес:

– Какой сегодня удивительно тихий вечер, господа, не грех и песню послушать. Спойте нам, штабс-капитан, голос у вас хороший. Что-нибудь задушевное…

Просьбу поддержали, и Метлицын, еще раздраженный спором, все же взял гитару и стал ее настраивать, постепенно успокаиваясь и входя в настроение неторопливого ужина у догорающего камина, что на войне случается так редко.

Была уже ночь. Небо стало очищаться, и в просвет между туч выглянула ущербная Луна, засияв в раме окна серебряной безвесельной лодкой.

Штабс-капитан тронул струны, и полилась песня, тоскливая и щемящая, вплетаясь в ночь растревоженными звуками гитары и красивым баритоном певца, на какое-то время объединяя своих слушателей – таких разных, но, бесспорно схожих в одном – в чувстве безысходности перед грядущим и острой боли за Великую Российскую Империю, которая уходила…

Песня стихла, как пролетевший ветерок, и в гостиной на некоторое время залегла тишина. Потом раздались одобрительные возгласы, просьбы спеть еще.

Словиков, пошатываясь, встал со стула и, подняв кружку в сторону Изенбека, предложил:

– Господа, давайте выпьем… за Федора Артуровича… – язык не очень слушался его. – Нас могут убить завтра… даже сегодня… Но совсем недавно я слышал, как господин полковник сказал Игнатию: все вещи мои можешь бросить… а старые дощечки… ни при каких обстоятельствах! Вдумайтесь, господа… Федор Артурович хочет вытащить из этого пекла… не фамильные бриллианты… не золотые канделябры… а кусок истории… Это же удивительно! Значит, не все погибло… еще жива Россия… Давайте выпьем, господа… за нашего командира… И дай Бог ему удачи!..

– Тут как бы голову сохранить в котле этом, а не какие-то доски, – почти укоризненно заметил Новосад.

Остальные офицеры тоже не проявили энтузиазма, просто молча выпили вслед за Словиковым.

Штабс-капитан снова запел. На этот раз цыганскую песню.

Глава вторая. Художник Али

Не может волна остановиться, не исчерпав своей силы, не может чайка упасть, пока в состоянии двигать крыльями, не может даже камень разрушиться, покуда в нем сохраняется твердость. Все должно пройти свой путь до конца…

Брюссель. Июнь 1924


Ах, цыганская музыка, цыганские песни! Кого не трогали они своей певучей протяжностью, исходящей тоскливо-сладким надрывом, чьих не зажигали сердец шальным дроблением ритма и размахом безудержного разгула, отблеском звездных ночей в черных очах, колдовским пламенем далеких манящих костров и вихрем танца, подобным свободному ветру, где во всем – в каждом звуке, взоре, движении – сквозит неукротимый дух вольницы, дух свободы!

Отчего же именно русской душе так близки эти песни, заставляющие страдать и плакать, забывать обо всем и рвать рубаху на груди, ударяясь в бесшабашный разгул?

Что роднит нас с этим кочевым народом, от которого мы отворачиваемся на улицах, костерим за обман и бродяжничество и который овладевает нашим сердцем, взяв в руки скрипку?

Может быть, то подспудная память и тоска по воле, какой жили и наши пращуры многие тысячи лет тому назад, скифами-скотоводами гонявшими тучные стада по бескрайним зеленым степям, разводившими костры под пологом вечных звезд.

Может, то древнейший голос язычества, подспудно живущий в каждом из нас, напоминает о счастливом времени детства, когда человек еще пребывал в лоне матери-природы, как наивное и непосредственное дитя.

Народные песни, традиции включают в себя генную памятьрода и обладают энергией такой силы, что проходят через все: войны, разрухи, смерти. Может, человечество потому еще до сих пор живо, что имеет в своей основе эти древние мощные корни.

Мелодия, словно ей было тесно в клетке помещения, рвалась наружу, выплескивалась на бульвар, разносилась по ближайшим улочкам и постепенно гасла среди чистеньких и аккуратных домов чужого города и чужой страны.

Потому что десятка два людей, сидящих в небольшом брюссельском ресторанчике знойным летом 1924 года, были в основном русскими эмигрантами. Они пришли «отвести душу», заказать блюда русской кухни и послушать цыган.

Звуки полившейся из открытых окон цыганской музыки заставили мужчину, который прогуливался по тротуару, остановиться. Некоторое время он слушал волнительную мелодию, подняв голову. Затем, достав из кармана и пересчитав свой скромный «капитал», нерешительно шагнул в открытую дверь.

На мгновение он остановился у порога, окидывая взглядом зал. Может, искал свободное место или высматривал кого-то из знакомых.

Яркий электрический свет разом обрисовал довольно крупное телосложение мужчины, облаченного в светлый клетчатый костюм из недорогой ткани. Темно-русые редеющие волосы обрамляли высокий лоб, хотя на вид посетителю было слегка за тридцать. Выпуклые карие глаза и мясистый нос диссонировали с маленькими ушами и тонкими губами, из которых выделялась только нижняя, а верхняя представляла собой изломанную черту.

Звон гитар звучал теперь громко и надрывно, казалось, над самым ухом. Скрипки пели все жалостней, и молодой чернявый парень в красной рубахе и с золотой серьгой в ухе в унисон им выводил песню, азартно прищелкивая пальцами и отбивая такт подошвами блестящих сапог. Бубен, выбивавший четкий и гулкий ритм: та-та, та-та, та-та-там, постепенно перешел в мелкую и частую дробь: та-та-та-та-та…

В буйном кружении замелькали разноцветные юбки цыганок, в такт переплясу зазвенели браслеты, кольца и серьги, лихо застучали каблучки. И вот, охваченная властью танца молодая цыганка опускается на колени, запрокидываясь назад, а грудь и плечи, послушные первозданному ритму бубна, плавными и мелкими волнами, пульсируют, изнемогая…

Размеренней заговорили гитары, и торжественно медленно выплыли звуки скрипки. Грустя и жалея, любя и страдая, они то плачут, то смеются, снова сплетаются с завораживающим ритмом бубна, чтобы опять увлечь, закружить до самозабвения во все убыстряющемся коловращении сладких и томных звуков, обнаженных плеч и манящих глаз, за которыми стоит что-то гордое, свободное и вечное!

– Браво, Милан! Спой еще! – выкрикнуло сразу несколько голосов. Некий тучный господин, зажав в потной руке денежные купюры, протиснулся к сцене и широким жестом бросил их под ноги артистам.

Чернявый парень со смоляными кудрями вновь взял гитару. Мелодия, пробежав по струнам, вдруг замерла, словно зависнув над пропастью, а вослед ей понесся звук плачущей от сумасшедшей тоски скрипки. Потом, рванувшись вверх, он стал тонким и звенящим, как последняя трель жаворонка в бескрайней голубизне жаркого степного неба. Мелодия дрожащей от самозабвения птахой уже готова была пасть в колышущееся море ржаных колосьев, но голос цыгана в атласной рубахе подхватил ее бережно, как любимую девушку, и понес, радуясь и восторгаясь своей драгоценной ношей. Он выводил мелодию, то свечой взмывая с ней ввысь, в бездонную синь, то падая до самой земли жаворонком, который в последний миг расправлял крылья, переходя на долгий полет над просторами вольных полей.

Души слушателей, очарованные песней, улетали вслед за ней в полынно-ковыльные степи, лежащие за тысячи верст, на мгновения забывая, что большинству из находящихся здесь, этого пути, в действительности, не преодолеть уже никогда.

На глазах мужчины, сидевшего у окна, заблестели слезы. Чтобы скрыть их, он оперся левой рукой на стол, заслонив лицо ладонью. Губы то шевелились, что-то повторяя, то плотно сжимались, выдавая охватившие его чувства. Иногда, если прислушаться, можно было различить исполненные тоски и ненависти слова:

– Сволочи! Все погубили, сволочи!

Правая рука мужчины при этом до побеления косточек сжимала ручку ножа со старинным витиеватым вензелем ресторана.

За третьим справа столиком, у перегородки, сидели еще двое мужчин. Один из них, едва закончилась песня, тяжело поднялся и, пошатываясь, побрел к выходу. Второй – темноволосый и худощавый, лет тридцати-тридцати пяти, со слегка выдающимися скулами и тонкими интеллигентными чертами лица, несущими легкий налет восточных кровей, остался сидеть неподвижно, как изваяние, созерцая что-то внутри себя.

Почти все русские эмигранты, плотно населявшие брюссельский район Юккль, знали друг друга, если не лично, то через знакомых. Поэтому голубоглазый азиат не очень удивился, когда услышал обращение:

– Господин полковник!

Выйдя из задумчивости, он увидел перед собой того самого плотного мужчину в клетчатом костюме, который недавно вошел.

– Вы разрешите присоединиться к вам, господин полковник? – повторил клетчатый.

Бывший полковник с еще хорошо заметной выправкой военного молча кивнул, поморщившись на обращение.

Возникший будто из-под земли официант мельком взглянул на нового клиента и спросил по-русски:

– Чего изволите?

– Кофе, пожалуйста…

– И все? – намеренно громко спросил официант, так что некоторые посетители обернулись в их сторону.

– Еще икру, солянку и графин водки, – ответил сидевший за столом. – Если, конечно, земляк согласится разделить со мной скромный ужин… Прошу вас!

Бывший полковник разлил остатки вина из бутылки и пододвинул рюмку соседу.