— Никифоров, чего ты орёшь? Булгачишь всех! Немедленно прекрати! Иначе засажу в карцер! Эй!
Свора послушно бросилась на Петра и, цепко схватив за ноги, кинула на грязный пол коридора, к сапогам Шеремета, который поражённо бормотал:
— Ну, не ребячество ли это? Ведь такое могут себе позволить лишь дети или сумасшедшие...
А Пётр продолжал петь:
Беснуйтесь, тираны, глумитесь над нами!
Грозите свирепо тюрьмой, кандалами!
Мы вольны душою, хоть телом попраны!
Позор, позор, позор вам, тираны!
Стража выволакивала из камер других бунтарей. Выволакивала, конечно, для иной цели, но невольно получилось, будто для того, чтобы они хоть перед смертью увидели друг друга и, даже придавленные к полу, ещё раз поддержали Петра. Все знали Шеремета, усами и бородой похожего на царя. Все ждали от него по крайней мере приказа надзирателям пересчитать шашками или сапогами торчащие рёбра. На счастье, в коридоре появился уже седеющий прокурор, который не позволил запереть их даже в ледник пустующего карцера. Нельзя содержать вместе столько смертников. Поэтому начальник тюрьмы в честь международного праздника трудящихся просто лишил всех на неделю горячей еды. Казна отпускала на прокорм заключённого всего семь копеек в день. Здесь мало кто получал передачи с воли. Постоянно полуголодные люди оказывались лишь на хлебе с водой. Пётр особенно скорбел о мясе... Наконец аж позавидовал счастливцам, которые хрипели в петлях под окном:
— Слава богу, отмучились...
В такой критический момент по стене морзянкой простучали предложение сбежать при помощи подкопа. Этот бред напомнил о случае в орловской тюрьме. Целый месяц трудился бывший сокамерник, вскрывая окно, через которое ночью наконец выбрался на крышу, где вдруг обнаружил, что дальше бежать невозможно — желанной пожарной лестницы нет. С отчаянья даже прыгать вниз не хотелось. Чёрт с ним, решил хотя бы погулять на воле и, заложив руки за спину, до утра дышал свободой. Затем сам начальник тюрьмы предложил неудачнику прежним путём вернуться в покинутую камеру. Подобное могло произойти сейчас. В том смысле, что все потуги уже заранее казались просто вздором. Однако соседи продолжали настырно твердить своё. Недоумевая, почему их трое, Пётр подозвал Харитона. Тот пояснил:
— Не хватает камер, а уголовников тьма.
— Хоть бы ко мне кого подсадили. Не то скоро говорить разучусь.
— К вам нельзя. Вы — политический.
— Особо опасный, значит?
— Но...
— Тогда какого хрена цацкаются? Разве моей особой опасности мало, чтоб кончить впереди любого уголовника? Ты ненароком узнай, пожалуйста, про мою очередь.
— Неужто так жить надоело?
— Да разве это жизнь? Убогое прозябанье...
Петру уже опостылело всё на свете. В том числе — путешествия и приключения, от которых, похоже, ссохлись мозги. Для их оживления требовались другие книги. Попросил взять в библиотеке учебник по электротехнике. Харитон удивился:
— На кой это вам? Не нынче, так завтра отдадите богу душу.
— Да разве он примет меня к себе? Не-е, скажет, это ты лишь у своего недотёпы мог служить на яхте электриком, а я с такими знаниями не пущу даже лампочки ввёртывать.
— Эва, уж поплыл на точиле по Байкалу... — хмыкнул Харитон и протянул в форточку кисет, что строго запрещалось.
Пётр закурил для прочистки мозгов. Соседи опять постучали, убеждая, что за стеной его камеры находится пустырь и, значит, путь на волю. Это уже не соблазняло. Заставили Петра поддержать отчаянных соседей лишь скука, бездействие. Стальной пилкой он миллиметр за миллиметром стал прорезать толстую лиственную половицу. Кандалы невмоготу мешали рукам, которые от напряжения то и дело сводили судороги. В таком аховом положении пилка тоньше волоса могла хрупнуть в любой момент. Вдобавок мешали надзиратели, назойливо пялясь в волчок. Но голь на выдумки хитра. Самым лучшим для работы временем оказалось висельное, когда всё внимание стражи занимали очередники из вопящих камер. Поэтому было не до молчащей. И Пётр вовсю трудился, пряча в парашу пахучую пыльцу опилок. Половицу пропиливал наискосок, чтобы не провалилась, если надзиратели при обыске вздумают топать по полу. Белый прорез тщательно затирал специально собранной грязью.
Наконец удалось опуститься под пол и, после восторженного рукопожатия соседей, уже продырявивших кирпичную кладку, получить от них ломик для разборки внешнего фундамента. Теперь совершенно не беспокоил стук-звяк или другие звуки. В результате через неделю добрались до камней отмостки, но трогать их не стали: земля может обвалиться. Решающий момент перенесли на следующую ночь.
Трудно представить, как Пётр на глазах у надзирателей скованными руками весь день всё той же микроскопической пилкой раздваивал кандалы. Тем не менее после вечерней проверки он уже почти свободным человеком юркнул под половицу, чтобы во всю мощь навалиться на камень, закрывающий путь. Вывернуть его в одиночку не удалось. Позвал на подмогу соседей. Вместе орудовали ломиками, пытаясь выворотить валун, вросший в землю. Бесполезно. Опасаясь, что этак не удастся до рассвета уйти, стали торопиться и действовать ломиками без прежней осторожности.
Надзиратель ещё не слышал стук, но звуки ударов, отдаваясь в пустоте под полами одиночек, уже донеслись до камер. В какой-то оказался умач, смекнувший, что можно спасти свою жизнь. Он подал знак. С револьверами в руках надзиратели вломились в обе камеры, прижали узников к стене. Их ярость была звериной. Стоило Шеремету мигнуть... Однако тот не походил на себя и, пялясь на продырявленные поды, растерянно бормотал:
— Вот сволочи... Кто мог подумать... Учинить подкоп из новой секретной!.. Вот безумцы!
Полуголого Петра била дрожь от холода и ожидания своей участи. С надзирателями, которым за групповой побег грозило суровое наказание, он был согласен. Поэтому ждал короткий взвизг любой шашки или револьверную вспышку. Но такой случай касался уже начальника тюрьмы и прокурора, обязанных вынести свой приговор или выполнить судебный. Каково же было изумление, когда Пётр услышал приказ Шеремета:
— В карцер на неделю!
Зябкая от сырости знакомая камера с чёрным пятном среди пола без горячей еды могла стать могилой. Ведь никакой лампы на сей раз не дали. Пришлось греться сотней кругов. Особенно помогала этому кандальная цепь. И завидовать бывшим соседям, которым наконец повезло — прикончили уголовников.
Пётр сел на парашу перевести дух. Откуда-то донёсся странный напев, тихий как движение воздуха... Затем он стал крепнуть сочными бархатистыми переливами. Молодой, сильный голос то затаённо и тоскливо стонал, то вспыхивал явной угрозой, превращаясь в басовитые перекаты грома, протяжные, словно горное эхо... Внезапно мелодия страстно взмыла ввысь, откуда начала медленно переливаться чарующими каскадами...
Так страстно петь мог лишь человек, по-юношески влюблённый в жизнь и своими чувствами взбудораживший, казалось, давно умершую душу. Захотелось познакомиться с кудесником, который впервые подал голос явно потому, что попал сюда недавно. Когда волшебная песня затихла, Пётр костяшками пальцев стукнул в стену, сквозь которую торжественно донеслось:
Боже, царя храни!
Деспоту долгие дни
Ты ниспошли.
Сильный жандармами,
Гордый казармами,
Царствуй на страх сынам
Руси бесправной,
Царь православный,
Царствуй на страх глупцам!
Враг просвещения,
В царстве хищения
Мирно живи!
Всех, кто свободу
Ищет народу,
Бей и дави!
Коридор тут же наполнился рукоплесканиями. Смертники не щадили ладоней. Кто-то даже крикнул:
— Би-и-ис! Браво!
Клич подхватили. Весёлый гвалт продолжался до тех пор, пока очнулся надзиратель и мощной глоткой всех утихомирил. Тогда певец отчаянно рванул уже родимую:
Э-эх, полным-полна моя коробочка —
Есть и ситцы, и парча!
Получай, душа моя, зазнобушка,
Э-эх, с молодецкого плеча!
Концерт продолжался до вечерней проверки. Его слушало в коридоре всё начальство и не знало, как поступить с новичком: вроде бы явное нарушение тюремного распорядка, но при этом в романсах, старинных или народных песнях не имелось крамолы. Если не считать таковой, что виртуоз вместо гитары подзванивал себе цепями. Всё же Гольдшух запретил развлекать осуждённых после проверки. Здесь — не театр. Дежурный надзиратель немедленно рявкнул:
— Прекрати петь!
— А-антра-а-а-акт! — объявил певун и, передохнув, пока ушло начальство, — с лихим посвистом пустился в пляс. От неожиданности новый надзиратель опешил: ведь запрещалось только петь. Вдобавок свист был таким озорным и забористым, будто в камере находился сам Соловей-разбойник. И вообще казалось невероятным, что в кандалах можно плясать. Это какая же требовалась богатырская сила!.. А плясун знай себе прихлопывал да вовсю заливался. Наконец надзиратель явно для показухи рвения крикнул в волчок:
— Эй ты, свистун, перестань! Вот вздёрнут тебя на вешалке, тогда напляшешься!
— Что мне петля! — презрительно возразил смельчак. — Я и на том свете буду плясать и петь!
С молодецким гиком он ещё сильнее зазвенел цепями.
— Эк, черти тебя не берут, варнак... Ишь, неугомонный какой... — ворчал надзиратель, таращась в форточку.
Однако вскоре плясун затих. Пётр опять постучал. Страсть хотелось узнать, откуда взялся такой молодчина. И не услышал ни звука. До появления Шеремета, который не смог попасть в камеру. Явно зная, что пойдёт на плаху без очереди, отчаюга каким-то чудом разобрал монолит печи, сложенной на извести, и забаррикадировал кирпичами дубовую дверь. Открыть её не удалось даже тараном бревна. Взбешённый Шеремет грозил четвертовать подлеца, зарубить как собаку. В ответ зазвучал «Интернационал». Сосед запел его таким грозно-яростным тоном, что по спине Петра брызнули откуда-то взявшиеся мурашки, а все смертники невольно подхватили г