Мало того, по всем приметам, боги проснулись в тот день в отменном, особом расположении духа. Они наделили пришедшего в мир, как говорится, своею искрой.
Вы несомненно (что за догадливость!) смекнули, что речь идет о вас – о ком же еще! – что теперь лишь от вас зависит, чтоб огонек разгорелся жарче.
Проверьте себя не раз и не два, готовы ли вы своею подписью скрепить договор с неопознанным духом, вложившим перышко в ваши персты.
Готовы? Если так, то не плачьте о женщине, покинувшей вас. Я позволяю себе прикоснуться к такой болезненной, грустной теме лишь потому, что вы сами решили мне написать о своей обидчице.
Не плачьте о ней, ибо, поверьте, вы никогда ей не принадлежали. Возможно, она ощутила и поняла это раньше, чем вы. Вот и унесла от вас ноги.
Попробуйте лучшей и доброй частью вашей противоречивой натуры, той частью, которая вас и связывает с гуманной отечественной словесностью, порадоваться тому, что девица осталась целой и невредимой. И постарайтесь с течением времени воздвигнуть нерукотворный памятник вашему оскорбленному чувству.
Поверьте, печальные дни пройдут гораздо скорей, чем это вам кажется, и вы их будете воскрешать и черпать из этого колодца, сидя за письменным столом.
Вы просто обязаны обладать положенным вам запасом горестей и неизбежных переживаний – он жизненно вам необходим, как и любому другому поэту, что он ни пишет – стихи или прозу.
Не было б этой «навек утраченной и вновь обретенной» и мы не прочли бы «Морского призрака», которого оставил нам Гейне. Этот трагический юморист не написал ничего пронзительней. Все пережитое оживет в том, что однажды сойдет с пера.
Не сетуйте на свое одиночество. Творчество – отдельное дело. Артель уместна и хороша, разве чтоб сдюжить бурлацкий ад. Будьте терпимы и благожелательны. Ваше призвание вас обрекло на постриг, на одинокую жизнь. Все ее протори очевидны, старайтесь найти в ней свои преимущества.
Не содрогайтесь – привыкнете, втянетесь, даже полюбите эту ношу, незаселенное пространство, свой малолюдный отцеженный мир. Вам будут желанны лишь редкие гости, зато вы будете их ценить.
Если вам сказочно повезет, если вы встретите свою женщину, считайте, что жизнь вам удалась.
Впрочем, должно быть, я поспешил, запамятовал, что русскому мальчику необходимо сперва обустроить либо вселенную, либо Россию. Федор Михайлович был убежден, что меньшим его не ограничишь, а он ведь не жил в двадцатом столетии, тем более не успел надышаться азотом двадцать первого века.
Что же тут сделаешь, и у профетов свои пределы воображения. Тот редкий случай, когда пространству дано укротить и стреножить время.
Забыть не могу, как вдруг, неожиданно – случилось это в далекой стране – я вышел к берегу океана, и даже минуты не дав опомниться, стихия подступила к ногам. И я физически ощутил, как материк оборвал движение, как с ходу уткнулся в бескрайний простор, пахнущий грядущим потопом, концом истории, вечной тайной.
Я долго не мог вернуться к спутникам, к реальности, к себе самому. Зачем понадобилось судьбе столкнуть меня с моей обреченностью, напомнить, как близок последний час?
Чтоб я усомнился в могуществе мысли? Оставил надежду? Пришел к смиренью? Одно я знаю: в тот летний день нечто необходимое понял, нечто бесценное утерял.
Вы спрашиваете: был ли я счастлив? Что вы имеете в виду? Доволен ли я своей биографией? Билетом, который однажды выпал из лотерейного колеса?
Я занимался единственным делом, к которому я был приспособлен, к которому испытывал склонность. Стало быть, не смею роптать.
Кому не лестно себя увидеть баловнем, фаворитом, избранником. С течением времени осознаешь: острое состояние счастья долго не длится, тебе достаются часы и минуты единства с миром, мгновения обретенной гармонии – их ты и помнишь, их воскрешаешь, их сохраняешь в своей кладовой.
Невольники письменного стола обычно редко бывают счастливы. Какой-то неугомонный бубенчик звонит, напоминает: за стол! Ты все еще не написал того, что мог и обязан был написать. И, повинуясь этому зову, снова и снова врастаешь в стол.
Тебе ведь мало, тебе недостаточно врожденного своего непокоя, тебе ведь мало своих усилий договориться с самим собой. Куда там! Ты не был бы русским писателем, если б тебя не одолевали думы о былом и о будущем, о судьбе отечества и его миссии.
Эта отзывчивость, столь воспетая нашей словесностью, как известно, родине дорого обошлась.
Где была точка невозврата? Какой исторический перекресток стал роковым? Где сбились с пути? Когда был упущен последний шанс? В двадцатом столетии? Если в нем, в каком из годов? В пятом? В четырнадцатом? В семнадцатом? Или еще того раньше, в прославленном девятнадцатом веке? Всего лишь за несколько часов до рокового первого марта, когда Лорис-Меликов убедил, сумел уговорить императора и тот подписал важнейший указ, зачеркнутый после его убийства.
А может быть, главная беда, необратимая, определившая наш драматический крестный путь, случилась еще в бесконечно далекое, неразличимое, злое мгновение, когда лукавая Византия перебежала дорогу Риму – воистину третьему не бывать.
Должно быть, поздно уже решать, кто прав был в историческом споре – Пушкин иль все-таки Чаадаев – и надо ли? Наш поезд ушел. И был ли Александр Сергеевич искренним до самого донышка? Или владела им тайная мысль, что на последний суд к нашим правнукам он может явиться в одном лишь образе – защитника национальной идеи, отстаивая русскую самость? Не знаю. Он и о русской истории заботился с тем же отцовским чувством, что и о русской литературе – не зря же он поднял целину, засеял поле, дал ей все жанры – сказку и басню, роман и повесть, ее поэзию, ее драму, недаром заполнил все лакуны.
Не пожелал ей другой истории. Ни от чего в ней не отрекся. Хотя бестрепетно сознавал и обреченность междоусобиц, и всю бессмысленность русского бунта, и дьявольскую ложь самозванства. Все видел, все помнил, все понимал.
Стойкость ума его была равной стойкому мужеству его сердца, хотя душа его уязвлена была ничуть не меньше души Радищева. Еще один пушкинский урок, весьма возможно, что самый важный для тех, кто посвятил себя Слову.
Вам предстоят непростые годы. День ото дня дешевеет жизнь. Никто не уверен, что будущий год встретит он целым и невредимым. Но те, кто долго, не пряча глаз, жили в отгремевшем двадцатом веке, запомнили раз и навсегда, что времена не выбирают.
Будет когда-либо в нашей России нормальное гражданское общество? Нормальный парламент? Нормальные партии?
Все будет. Но не на нашем веку.
Впрочем, для русского литератора редко случались вольготные дни. Отчизна неохотно дает его несговорчивому уму и столь же неуступчивой совести необходимую передышку. Поэтому дорожите и этой скупой возможностью изложить то, что вы поняли, то, что вас жжет. И ничего никогда не откладывайте на завтрашний день. Никто не знает, каким он будет и будет ли он. Нам остается только надеяться. На то, что однажды отчизне прискучат все наши мнимости и имитации, все эти игры в свободный мир.
Ну что же, за окном рассвело. Юное утро, на вашем столе – пачка непочатой бумаги, вам предстоит рабочий день, вам тридцать лет, впереди вся жизнь. У вас есть все, что нужно для счастья. Все, чего нет у меня давно.
Нужны вам только ясная цель и честолюбие – но в той мере, которая не мешает работе.
Любите свой возраст. Тех, кто толкует об опыте и мудрости старости, пошлите подальше – волнующий замысел и ваша готовность осуществить его важнее и опыта и осмотрительности. Литература – не для трусливых.
Занятие это небезопасное. Об этом вам тоже следует помнить. Имею в виду не глухих читателей, не окрик цензуры, не гнев властей. Опасно, что при всех ее радостях она способна быть разрушительной. Бальзак был здоров, как овернский бык, рассчитан на столетнюю жизнь и выдержал едва пятьдесят. Таких пострадавших было с избытком. Пишу это не для того, чтоб смутить вас, просто хочу, чтобы вы проверили и трезво распределили силы. Надо отчетливо сознавать, что щедрость – это не расточительство. Творчество – это взаимодействие. Так же, как вы пишете книгу, она, в свою очередь, пишет вас. Входя в нее, вы один. Выходя из возведенного вами дома – уже неразличимо другой.
Вам предстоит в себе обнаружить немаловажные перемены. Быть может, вы про себя узнаете нечто, о чем и не подозревали. Что-то, естественно, приобретете, что-то утратите и – навсегда. Утреннее время надежд, южные полдни однажды сменятся пасмурной порой листопада, холодом ночи, будьте готовы встретить ее во всеоружии.
Прощайте людей, обидевших вас. Уже на излете редеющих дней я понял, как это необходимо. Прощаясь с миром, простите его за всю его дурь и несовершенство. Прости нас и ты, своих предшественников, неведомый завтрашний человек. Прости нас так же великодушно, как мы сегодня прощаем тех, кто вновь обманет наши надежды. Прости своих предков, прости и внуков, всех, кто по лености своих душ, по слабости сил, по самонадеянности, не оправдает твоих ожиданий.
Прощай! Это горькое слово «прощание» и благородное слово «прощение», объединятся раз навсегда в своем повелительном наклонении, в завете, в призыве, в своей мольбе. «Прощай!» Однажды приходит время – простить и проститься. Готовьтесь к нему.
Не знаю, насколько не ведают люди о том, что творят, – возможно, и ведают. Но уступают – своим соблазнам, своей природе, своим страстям.
Коль скоро и впрямь нашей бедной планете поручена почетная роль учебного полигона Галактики, а пессимисты в своих пророчествах обычно оказываются правы, для вас это ничего не меняет. Вам надо возделывать свой огород. Каждое утро брать в руки перо. Делать свое нелегкое дело.
Все, что пытается встать между вами и письменным столом, – от лукавого. Будь то неодолимый соблазн, друг-собутыльник, желанная женщина.
Не забивайте своей головы суетной мыслью, не изнуряйте своей души суетной страстью. Да, разумеется – новозеландский пчеловод, первым ступивший на Джомолунгму, помнил, что он входит в историю, шерп-проводник, который позволил сделать ему первым на свете эти последние полшажка, знал, как высока их цена. Он понимал, что в памяти мира всегда остаются одни лишь первые, вторые чаще всего забываются, и все-таки отошел в сторонку. Пусть первый заслужил свои лавры, люди, которые добровольно предпочитают остаться в тени, всегда внушали мне восхищение.