Десятый десяток. Проза 2016–2020 — страница 43 из 78

Она с благосклонной улыбкой взъерошила мои волосы, ласково произнесла несколько ободряющих слов. Это была директор Дома Мария Федоровна Андреева.

Я кое-что знал о ней, знал, что она была одной из первых актрис Художественного театра, и безусловно, самой красивой, знал, что была она долгое время спутницей Алексея Максимовича. Знал даже то, что отношения между расставшимися супругами все еще не улеглись, не застыли, при всей их сдержанности сохранили не слишком добрую настороженность.

Хватило и взгляда, чтоб убедиться: женщина эта привыкла властвовать, распоряжаться, повелевать. Что и сегодня она все так же чувствует за собой это право, непоколебленную уверенность, что ей послушны мужские сердца. Годы нисколько не изменили ее осанки, свою седину несла, как корону.

4

Бубнов озаботился тем, чтоб мы посетили и знаменитые, гремевшие в ту пору спектакли. Десятилетнему человеку выпало несколько ослепительных незабываемых вечеров.

И все, что до этого мне случилось видеть на сцене, сразу поблекло, куда-то ушло, показалось игрушкой.

Сначала Большой с его державным, с его многоярусным великолепием, выглядевший приснившимся чудом в бедном и пуританском мире, в котором я жил до этого дня.

Затем «Булычов» с Борисом Щукиным в той довоенной, еще не разбомбленной, первой вахтанговской цитадели.

А в Малом театре – «Стакан воды» со звездноглазой красавицей Гоголевой, с блистательным Николаем Радиным.

И наконец – апофеоз! В Художественном – «Воскресение» с Качаловым, с Еланской – звучит толстовское слово.

Должно быть, в то лето, в те вечера что-то и щелкнуло, задрожало, что-то зазвенело в душе, чтоб через несколько лет вернуться такой оглушительной, все затопившей, неистовой страстью к драматургии.

И удивительнее всего, что через многие годы они по-своему повторились, ожили, вновь осветили мою судьбу.

Спустя полтора десятка лет в Малом театре состоится московский мой дебют, а впоследствии в Художественном театре сыграют «Медную бабушку» и, наконец, счастливая дружба, долго казавшаяся нерасторжимой, однажды свяжет меня с вахтанговцами – они дадут жизнь пяти моим пьесам.

Подобные зигзаги судьбы и своеобразные возвращения не раз случались в моей истории, даже в ту пору, когда всецело меня подчинила ревнивая проза.

Но самое невероятное чудо, определившее, как это выяснилось, всю жизнь, случилось, когда вопреки препятствиям и обстоятельствам все состоялось, нас известили: седьмого июня надо нам быть на Малой Никитской, оттуда отправимся в Горки к Горькому.

В назначенный день, в назначенный час, мы были в кабинете Крючкова. Он сообщил, что вместе с нами едет еще один человек.

Спутник явился почти мгновенно.

Среднего роста, плотный, улыбчивый.

И сразу же представился:

– Бабель.

5

В ту пору машины перемещались не с нынешней резвостью, путь до Горок длился без малого три часа. И Бабель постарался занять их с пользой для мальчика-собеседника. А мне хватило все же ума не прерывать его – слушал внимательно, подал всего несколько реплик.

Сегодня, естественно, вряд ли вспомнишь все то, чего он в пути коснулся. Прежде всего он стал рассказывать о флоре и фауне Подмосковья. Он поразил и обилием сведений, и той увлеченностью, с которой делился со мною тем, что он знал.

– Все это важно, очень важно, – несколько раз он повторил, словно оправдываясь за то, что предметом его монолога стали не судьбы известных авторов, не важные секреты словесности, а тихая жизнь цветов и трав, – мы с вами городские растения, и города наши тоже схожи, портовые, южные, живописные. Это, конечно, наша удача. Люди в таких городах получаются чаще всего неравнодушные и наделенные воображением. Но есть и опасность. Асфальт зачастую их разлучает с плотью земли, с полем и лесом – это печально. Для капитана на корабле эта оторванность не смертельна, для нашего брата, для литератора – небезопасна. Нам важно знать и понимать, как дышит природа.

Он обращался ко мне на «вы», был первым, кто так говорил со мною, это доставило мне удовольствие.

Возможно, он об этом догадывался, но вида не подал, тон его был не поучающим, не назидательным, скорее, искренне восхищенным бесчисленными дарами мира.

В те годы я еще не дозрел до осознания необходимости сразу же закрепить на бумаге все примечательное и важное, то, что я вижу, то, что услышал, и все же кое-что я запомнил.

– Нет ничего в нашем деле ошибочней, чем проходить мимо тех вещей, которые «сами собой разумеются». Такая небрежность обходится дорого. Слабеют причинность и достоверность.

Это напутствие вспомнилось сразу, когда я набрел на его слова о том, как действенна и пронзительна точка, поставленная вовремя, что следует повернуть рычаг не дважды, а один только раз.

Тогда в литературной среде сетовали на долгие паузы, предшествовавшие его публикациям. И сам он тоже включался в хор, посмеиваясь над самим собою. Однажды он даже назвал себя «великим мастером молчания».

Я был продвинутый мальчуган, читал об этом неоднократно и, не удержавшись, спросил, чем вызваны такие периоды.

Он усмехнулся, потом сказал:

– Этому немало причин. Но нет. Ничего неординарного.

И, помолчав, проговорил:

– Истинная страсть молчалива.

Сколь ни был я юн и толстокож, а все же понял: не надо задерживаться на этой больной и колючей теме.

6

С тех пор его имя и все, что с ним связано, во мне вызывало неутихающий, неутоляемый интерес. Тем более что жизнь его совсем не исследована и не описана. Хотя давно уже минуло время, когда его имя было запретным.

Ссылаются на то, что он сам способствовал этой глухой немоте – старательно окружал себя тайной. Любил исчезнуть, нырнуть на дно.

Возможно, что так. Он быстро сходился, охотно приятельствовал с чекистами. Не для того, чтоб себя почувствовать увереннее и защищенней. Его всегда занимали люди, работавшие в этой системе, их приобщенность к секретной жизни, к некоему ордену посвященных. Сами секреты не занимали, влекла окружавшая их атмосфера.

Все мы из детства, это бесспорно, и все же немногие из писателей так страстно от него избавлялись, так откровенно сводили с ним счеты, так рвали связи с домом, средой, так торопились сменить свою кожу, расстаться со своею отдельностью и непохожестью на соплеменников.

Он остро чувствовал, как далек от всех ровесников, изначально не испытавших его неуверенности, его сомнений и стойкой боли, свободных от власти воображения, которое заменяло все, в чем отказала ему судьба.

И надо было прожить свою грозную, тревожную конармейскую молодость, чтобы пришла, наконец, независимость и стало ясно, что боль и страсть, честолюбивая бессонница – это не Каиново проклятье, это и есть его богатство.

Возможно, он, наконец, убедился, что может все-таки обойтись и без «простейшего из умений – умения убить человека».

7

И столь же загадочной, непонятной была страна и ее словесность, ее литературная жизнь.

Еще не застыла в своей ступенчатости иерархическая архитектура. И триумфаторы продолжали выстраивать, шлифовать, обтесывать воссозданную табель о рангах. Каждый спешил занять свое место на узкой пирамидальной лестнице. Но мест на всех уже не хватало. И кто-то должен был потесниться, а кто-то выпасть – стало понятно, что новой гражданской не миновать.

В смутное время, когда догорало иссякшее якобинское племя, в словесности все еще шевелились, одни надеялись на лотерею, на чудо, на счастливый билет, другие, сжав зубы, спешили выговориться, вытолкнуть, чем бы это ни кончилось, слово, закупоренное в горле.

8

С первого шага в литературе он вызывал не вполне безопасный и далеко не всегда благосклонный, доброжелательный интерес. И у коллег, и у тех внимательных зорких людей, которым была доверена почетная миссия присматриваться к своим согражданам. В особенности к тем, кто не встраивался и выделялся из общего ряда.

А он – выделялся. Он был не в масть. Он был отличен по всем статьям.

По непокою. По южной страсти. По звону крови. По месту рождения.

9

Должно быть, и впрямь, в этом рыжем городе что-то действительно существовало, что-то в нем пенилось, колотилось, что-то в нем было свое, незаемное, необщее, скрытая чертовщинка. Особая горючая смесь.

Должно быть, жила в нем дурманная музыка, своя сокровенная мелодия, своя озорная, веселая тайна.

Недаром же в таком изобилии рождались в нем жаркие, звонкие люди. Неугомонные непоседы. Неукротимые фантазеры.

Они вырастали на этих улицах, в лепившихся друг к другу домах, с их тесными, узкими галереями, с настежь распахнутыми окнами. Из них словно свешивались смуглые женщины, перекликавшиеся меж собою, переполнявшие птичьим гомоном колодезные щели дворов, до сумерек, до смутного часа, когда зажигаются фонари, черное бархатистое небо сигналит звездными светлячками, а близкое море призывно дышит соленым простором и южным ветром, колдует, тревожит, дурманит кровь.

Нет. Неслучайно. Нет. Неспроста.

10

Он не прижился в северном мире.

Северный мир был ясен, прост и в то же время жизнеопасен.

Северный мир не стелился лугом, где ходят рядом кони и женщины.

Мир этот был индустриален, колхозен, однопартиен, суров.

Он был непонятен этому миру.

Не то москвич, не то одессит.

Не то очкарь, щелкопер, придумщик.

Не то буденновец, конармеец.

Однако Буденный его не терпит, имени его не выносит.

Но любит Горький, наш буревестник, великий пролетарский писатель.

Кто же он? Свой или чужой?

Мир был широк и необъятен, но место найти в нем было трудно.

11

И все-таки кони колотят копытами росные травы и женщины мнут босыми ногами зеленый шелк.

Он скоро понял, что нет ничего пленительней и желаннее женщины.