Десятый десяток. Проза 2016–2020 — страница 50 из 78

Сделан он был и до Ивана, и до Петра, в простодушные, утренние, в наши былинные времена.

Три богатыря рассудили, что русский путь ведет на Восток, что место третьего Рима в Царьграде, и двинулись в сторону Византии.

Похоже, что витязи дали маху – прошло уже больше тысячи лет, а мы и поныне еще не выбрались на столбовую дорогу истории.

20

– Давно вы это сообразили?

Безродов виновато вздохнул.

– Вы знаете, что я тугодум. И запрягаю, к тому же, долго. Кавалерист не бог весть какой. Еду я ни шатко ни валко. Ни разу не удалось перейти на бодрую рысь, а уж галоп и вовсе недостижимая греза.

– Чего же ради при этакой резвости вас понесло бодаться с дубом? Гасконский порох спать не давал?

– Без южной крови не обошлось. Но дело было не только в ней. И не в моей чрезмерной гражданственности.

– Тогда на какой лимонной корке вы поскользнулись?

– Напрасно злитесь, это не так легко объяснить.

21

– Представьте юного провинциала, прибывшего в столицу империи, где нет у него ни кола, ни двора и ни гроша в дырявом кармане. Кроме того, нигде не прописан и часто ночует в разных подъездах, прячась от бдительной милиции.

– Остановитесь. На этом месте следует уронить слезу. «О, моя юность, о, моя свежесть».

– А вы не скальтесь. Все так и было. В этой, по всем статьям, тупиковой и унизительной ситуации на голову нашего бедолаги обрушивается литературный успех. Лавры, внезапная популярность и благосклонность прекрасной дамы.

– Не ново, но зато живописно. Публика любит такие сюжеты.

Безродов кивнул.

– Да, это так. Но мой имеет то преимущество, что не придуман, а мной пережит на самом деле.

– И все же, почему вам понадобилось, с одной стороны, дразнить державу, с другой стороны – тормошить медведя? Такой правдолюбец?

– Не без того. Но больше всего меня испугала моя неожиданная удача.

– Богатая, сложная натура. Завоеватель и мазохист в одном костюме – причем единственном. С двумя рукописями и одним чемоданом.

– Будете ерничать – я, как положено, гордо замкнусь и уйду в себя.

– Ну, нет. Коли начали, то досказывайте.

22

Меж тем, Безродов ничуть не манерничал, он в самом деле был озадачен тем, что все спорится, все получается, так ладится, так шумно везет. Настолько удачливы лишь посредственности, тому, кто мечен особой метой, на первых порах приходится тяжко. И замечают его не сразу, и признают, когда дорастут.

Империя холодна и угрюма, взгляд недоверчив, порядки жестки, понять бы, чем он ей приглянулся? Уверилась, что совсем ручной?

Похоже, фатально в себе ошибся, занесся в своей самооценке, а на поверку легко вписался в проштемпелеванный ранжир.

Но нет. Он не таков. Он лишь понял, что, прежде всего, необходимо почувствовать под ногами почву, укорениться и угнездиться, поверить в собственную устойчивость. И помнить, что каждый новый шаг должен быть тверже, чем предыдущий. Уверенней, надежней, крупней.

23

При этом его ничуть не смущало, что это бессрочное путешествие и изнурительно, и опасно.

Если оно будет успешным – а всякое иное бессмысленно, – он не останется в тени.

Казалось бы, трезвенник, сообразивший, что надо быть дальше от авансцены, не должен тревожиться, долго ли он пребудет в памяти поколений после того, как сам превратится в горсточку праха, в щепотку золы. Однако сколь тягостна ему мысль, что имя его исчезнет, как плоть.

Что, если все усилия духа имеют своею подлинной целью не восхождение, не полет, не обретение главной истины, а лишь попытку поладить с временем, любой ценой его приручить?

Похоже, что так. На самом деле мы знаем, что смерть – это та неприятность, которая происходит с другими, но, разумеется, не с тобой. Это они, они, а не ты обречены на исчезновение.

Обречены. Безродов с усилием вытолкнул из себя это слово, словно застрявшую в горле кость.

Верно, на всем этом пестром глобусе не сыщется ни один счастливчик, который однажды не был пронзен, точно иглой, нежданным прозрением.

С ним так не раз происходило.

24

Писатели – приговоренные люди.

Это он понял, с этим смирился, и все-таки хотелось постичь природу своего графоманства. Должно же быть внятное объяснение необъяснимому наваждению, которое усадило за стол четырехлетнего малыша и точно гвоздями приколотило, намертво, накрепко, не отпускает.

Какая радость бросать в эту печку те несколько бесценных мгновений, пока еще топчешься на земле?

Но эта неукротимая страсть сильнее сомнений, сильней резонов. Пожрет твое детство, похитит юность и подчинит себе твою зрелость.

Не успокоится, не уймется, пока не вычерпает до донышка, пока не швырнет вдогонку, в яму, последнюю горсточку песка или истает в холодном небе вместе с кудрявым прощальным дымком.

25

Дебют Безродова был фантастичен. В лучших традициях сюжета – провинциал штурмует столицу.

Его не бог весть какую пьеску принял правительственный театр. На первом представлении публика дружно похлопала первому блину, а вскоре лирическая героиня его одарила своей благосклонностью.

– Все как в романе. Какого же ляха вы кинулись задирать державу?

– Это не так легко объяснить. Меня испугала моя удача.

26

Он и себе не умел объяснить этот измучивший его страх. Увидеть ему привелось не только бесчисленных неизвестных солдат. Хватило времени насмотреться и на увенчанных фаворитов.

Их век оказался еще короче.

Еще вчера они что-то вещали, вертелись на подиуме, охорашивались, работали острыми локотками, и вот уже никто и не вспомнит, кто они были, как они выглядели, что говорили, куда все делись.

И где они, эти вчерашние люди? Всех будто сдуло, пропал и след.

27

Безродову и себе самому было непросто растолковать, что не дает ему насладиться своей головокружительной молодостью на гребне успеха, в заветном городе, в дурмане разделенной любви.

Что означает эта тревога, это язвительное сомнение – что он заслужил улыбку судьбы, все эти дары и щедроты?

Все складывалось чрезмерно гладко, слишком эффектно и живописно. При этом – вопреки обстоятельствам, в жестокие дни, когда под откос летели жизни, ломались люди.

Воздух был сперт, ядовит, удушлив. Единственно правомерным жанром была трагедия, лишь она. Все остальное, кроме подчеркнуто бесстрастной графики документа, могло быть лишь мифом, ложью, вздором.

Решительно все было против него – бездомность, анкета, южный норов, а больше всего его неуместность в столице бронзовевшей империи.

Его появление в Москве, в которой его никто не ждал, где не было ни двора, ни кола, ни близких, ни родных, ни знакомых, с одним чемоданом, с пустым карманом, уже само по себе было вызовом – новой реальности, новому курсу, жестокому климату диктатуры.

Всякий пришелец, незваный гость, внушал колючее подозрение – кто дал ему право здесь появиться и, больше того, отвоевывать место?

Чем мог он развеять, хотя бы умерить это понятное недоумение? Ничем не известен, никем не подперт – одна лишь беспечность и убежденность: все образуется и наладится. Что из того, что пуст карман, есть рукопись на дне чемодана.

А что же еще? Да ничего. Лишь театральное восприятие себя самого как героя действа и авантюрного романа.

Но все получилось и все срослось, и тонкая невесомая нить, еле заметное волоконце неведомо как скользнуло в ушко, и звезды неведомо как сошлись над шалой головой фантазера, и вот уже столько десятилетий прошло, пронеслось, а сам он все чаще не смотрит вперед, а только оглядывается, и это значит, что срок его вышел, жизнь кончилась, и, стало быть, можно не опасаться ни ее гнева, ни ее запоздалых милостей.

При всем своем литераторском опыте Безродов не раз и не два дивился тому, как щедро и безоглядно автор раздаривает себя своим героям. Не раз и не два дивился тому, как раздает придуманным людям заветные мысли, сердечные тайны, как расточительно тратит он тяжкий, оплаченный кровью опыт души.

А вдруг однажды, проснувшись утром, обнаружит, что это транжирство ему слишком дорого обошлось – нечем ни радоваться, ни мучиться, пусты закрома и пуст он сам.

Сегодня это увидел он, завтра увидит его читатель.

Таков гонорар за его отвагу и за бесстыдство, публичную исповедь.

И тут же подумал: кто его знает, возможно, когда нагнетаешь искренность, прячешь за нею свою недостаточность.

28

Странную, темную, непонятную выбрал он однажды профессию! Хотя навряд ли тот южный мальчик сам ее выбрал, скорее всего, она его выбрала, собственной волей его усадила за письменный стол.

При этом сама она, к этому времени, существовала больше для видимости, в сущности, выродилась, использовалась в чисто утилитарных функциях – обслуживала тот мутный режим.

И все же неведомо для чего и вопреки всем обстоятельствам профессия умудрялась жить. Где-то проскальзывала, где-то просачивалась, порою – с первобытным упорством, как травка, пробивала асфальт.

Как всякий литератор, Безродов должен был сделать серьезный выбор между долгосрочной осадой и быстрым кавалерийским штурмом. Стратег избрал бы неспешный путь, тактик предпочел бы атаку.

Безродов не был ни тем, ни другим. Уйти в подземелье, в подполье, в бест ему не позволял темперамент, ему было важно увидеть плоды столь щедро затраченных усилий. Довольствоваться случайной удачей и снисходительной похвалой ему было мало, при всей своей трезвости, был он достаточно амбициозен. Потому он держал дистанцию – ему казалось, что именно так он сможет сохранить независимость.

Возможно, это была иллюзия, любая броня, даже самая прочная, может предательски прохудиться, и в самый неподходящий момент.

Но, как бы то ни было, этот фантом ему послужил и даже помог. Безродов сумел сохранить лицо.