Естественно, разуму вопреки, хочется по-пушкински верить, что «весь не умрешь», что зыбкий твой след впечатается в мрачную твердь, что новые люди однажды вслушаются в невнятный шорох и – отзовутся.
Но если Александр Сергеевич имел основания для надежды, то мне огорчительно трезвый взгляд помог увидеть свои возможности и очертить свои пределы.
Иными словами, я соразмерил свои желания и свои силы и вместо того, чтоб мечтать о будущем, начал существовать в настоящем и худо-бедно, но выполнять свою ежедневную работу. Свой жанр, который был мне по росту, я окрестил «маленькой повестью» и не замахивался на эпос. Но скромный калибр не ограничил мою марафонскую дистанцию. И всю свою бесконечную жизнь я выстроил по одному и тому же неколебимому распорядку – каждое утро садился за стол, писал положенные абзацы.
Эпическое постижение мира дано немногим и меньше всего нам, ветеранам террористического, немыслимого двадцатого века с его кровавыми экспериментами, с его извержениями вулканов, с его мясорубками, с его бойней. Не нам повести нашу перестрадавшую и перемолотую популяцию к белому городу на холме.
Однажды в поезде свел я знакомство с очень изысканным, очень учтивым, предупредительным бельгийцем. Беседовали о том о сем, и ненароком он обронил, что жизнь в Бельгии очень приятна.
И так же уютна, ясна, отлажена, его приватная, частная жизнь. Город, в котором он обитает, не слишком велик, но и не мал, фирма, с которой он сотрудничает, хорошая, надежная фирма, с безукоризненной репутацией. Есть у него свой круг общения, при этом ничуть не обременительный, он еще холост, но есть подружка, весьма вероятно, что он решится связать с нею жизнь, да, эта женщина может стать матерью их детей. Он бы хотел не меньше трех, двух сыновей и дочь, а впрочем, согласен и на двух дочерей.
Он видел свой век с абсолютной точностью, до самого последнего дня. Не ждал от него никаких неожиданностей и не хотел их, они не вписывались в картину его опрятного мира.
Занятно, но он застрял в моей памяти. Так много лиц, промелькнув, ушло и растворилось в круговороте, а этого скромного завоевателя нехитрого рая отлично помню, иной раз спрашивал сам себя: чем так отчетливо он запомнился?
Вполне вероятно, что он не задумывался о том, что в мире, в котором нам выпало прожить свои быстроногие годы, есть две сопряженные, нерасторжимые планеты – Евразия и Азиопа. Что так упрямо меж ними длится, не утихая, не находя простого и ясного решения, их спор за первенство, преимущество, за верховенство одной над другой.
Ни той ни другой не дано понять, что им разумнее совместиться и, больше того, прорасти друг в друге, распорядиться своими различиями себе во благо, а не во зло.
Но эта естественная мысль от них по-прежнему далека, и неприязнь, густо замешанная на подозрениях и обидах, разводит их все дальше и дальше.
Как разрешится и завершится такая грозная конфронтация, я не узнаю, гадать не хочу. Разумней положиться на небо и прочие потусторонние силы.
Я же уверен, что очень скоро явится неизвестный герой, который сумеет запечатлеть наши невероятные годы, наши страдания, наши страсти.
Помните, как один мудрец сказал, что талант – веселая тайна?
Бесспорно, что талант – это тайна. Веселая? Что ж, в какой-то мере. Но вряд ли такой эпитет исчерпывает состав и глубину этой тайны. Не зря заметил умный француз, что гении, прежде всего, волы.
Томасу Манну принадлежит догадка о полнозвучной триаде – юморе, музыке, пессимизме…
Как это верно! – взаимодействуя, они высекают зарницу истины. Той самой художественной истины, которая роднит наши души.
Но в новорожденном произведении должна быть и некая неожиданность, если угодно, какая-то странность, которая ему придает «лица необщее выраженье».
Этот секрет не нужно разгадывать. Пусть он останется необъясненным, как и улыбка Моны Лизы.
Я никогда не переоценивал своих способностей и возможностей. И сознавал, что в какой-то мере могу отпущенный мне ресурс не то чтоб возместить, но пополнить только ценой больших усилий.
И все же я смутно представлял, сколь непомерна эта цена.
Пришлось отказаться не только от многих привычных искусительных радостей, не только от врожденных пристрастий, пришлось покуситься на самую суть, ни много ни мало – на свой характер.
И прежде всего обуздать свою взрывчатость, свое нетерпение, свой непокой.
Возможно, что-то я приобрел. Возможно, кое-что и утратил. Быть может, даже невосполнимое.
Потери, как на войне, – неизбежны.
Нашему брату – мастеровому, чернорабочему литературы, казалось бы, просто не быть расточительным и обойтись без вредных излишеств.
Но скоро становится очевидным, что это не так – аскетизм жизни и аскетизм литературы – несовпадающие понятия.
Наше привычное бытовое умение себя ограничить – привычная вынужденная обязанность.
Способность обуздать многословие, сдержанность и соразмерность текста – свидетельствуют и обнаруживают определенное мастерство. И здесь возможны порой неожиданные, но важные маленькие открытия.
Тот жанр, который на первый взгляд должен был ввести в берега мои мальчишеские претензии, то есть исполнить, прежде всего, педагогическую задачу, на самом деле помог обрести твердую почву под ногами.
Нет, я нисколько не посягнул на безусловный авторитет хрестоматийного романа, ни, тем более, на классический эпос. Я сохранил свое восхищение перед титанами, записавшими свои многотомные библиотеки.
Они мне сызмальства напоминали те неприступные пирамиды, с которых на юного Бонапарта грозно взирали сорок веков.
Но эти подвиги благоразумно оставим атлантам-богатырям.
А я уже знал, что свое поручение я выполню, если себя ограничу.
Этот небезопасный дар, которым вас наградили предки, а может быть, некая высшая сила – то ли природа, то ли судьба, – не только определит вашу жизнь, но и поставит ее вверх дном.
Придется многое переменить, перетрясти, переиначить в своем существе, в самом себе.
Однажды вам суждено проснуться в какой-то мере другим человеком.
Но не оплакивайте утрат, смотрите вперед, повторяйте, как мантру – все испытания, даже жертвы, которых потребует ваша профессия, будут оправданны: главная книга стоит не только затраченных сил – не жаль даже тех невозвратных лет, которые на нее ушли.
Когда, наконец, я уразумел, что «маленькая повесть» и есть тот самый мой настоящий жанр, и больше того – мой дом, моя крепость, я отказался от новых поисков. И даже не помышлял ни об эпосе, ни о театре, в котором провел столько успешных и шумных лет, изведал столько головокружений.
Я убедился, что в этих пределах, строго очерченных границах, я обрету свою соразмерность, умерю свою подростковую прыть, выведу несколько стоящих строчек.
И станет мне окончательно ясно, зачем я так долго живу на земле, зачем посягаю на чье-то место.
Не надо думать, что я не чувствовал, не видел, как невесело в мире, который исходит из права силы.
Не только видел, но сознавал, что мне не дано его исправить. Я глубоко уважал писателей, стремившихся его изменить, но сам я не ощущал желания ринуться на штурм твердыни.
Я был готов на честную исповедь, но не на трубный призыв трибуна.
Как совместить огонь и лед. Тревожную бессонницу духа и правила хорошего вкуса? Воспламенившийся темперамент и безупречное чувство меры? И есть ли правильные ответы?
Возможно, они нам и не нужны. У каждой работы есть секреты, и творчество вправе иметь свои. Иной раз неведенье нам во благо.
А как зарождается эта дрожь, невнятный шелест, оживший образ, вечерний город, свет фонаря, девочка в своем постоянном, единственном платье, и где этот Окленд, и сколько еще дрожащих огней, то они гаснут, то снова вспыхнут, и все эти светлячки во тьме вдруг стягиваются в один пучок, в чьи-то неразличимые лица, чьи-то невнятные голоса, и все это вместе и есть твоя жизнь, ты перелистываешь ее, как эти исчерканные странички, и сколько их ты засеял буквами, и сколько снова перепахал, никак не поставишь последнюю точку!
Но пусть судьба расщедрилась, отмерила непозволительно долгий срок, что значат все твои долгие годы рядом с течением времен, бесповоротно перелопативших и поглотивших столько миллениумов?
Нельзя остановить хоть на миг этот ревущий обвал веков, на малую малость замедлить мелькание бестрепетно уходящих минут, что с этим делать и что мы можем?
И все же, зачем-то мы водим перышком по белой бумаге, день изо дня, зачем-то вколачиваем в нее все, что однажды в себя впустили, все, что запомнили, даже и то, чего и не хотели запомнить.
Литература – это память.
И в первую очередь – память души.
Мои кочевья, мои дороги, встречи, прощания, новые лица – само собою, все было впрок и сослужило добрую службу, и все же, все же, если случились славные стоящие находки, если явились свежие мысли, – место рождения было все тем же – письменный стол и старое кресло.
Предвижу, что много будет охотников оспорить и высмеять это признание.
Имеют право. Согласен с ними. На диспуты не осталось времени.
Идут составы, стучат колеса, поют дорожную-молодежную: «До свиданья, девушки, по вагонам, девушки, вот уже прощальный гудок…»
Много звучало в те кочевые мобилизованные годы славных мелодий, соединявших оптимистическую браваду и точно дозированную лирику – они слетали с эстрад и экранов, струились из радиотарелок, неслись, как перелетные птицы. То ли глушили тревожное чувство, то ли просили и завораживали: «Вашим светом, девушки, вашей лаской, девушки, согревайте Дальний Восток…» Лишь вам по силам такое чудо – наполнить женским своим теплом пустынные, выстуженные края. Зато непременно и непреложно встретите там свою судьбу, свое заветное девичье счастье.