Дети декабря — страница 8 из 71

Из-за беготни я не вникал, не задумывался о происходящем. И только когда гроб почти закидали бурой землёй, я остановился, замер, прикрыв глаза. В деталях, как прописанное мастером, я представил лицо бабушки Фени: её чуть скособоченный нос, маленькие глаза цвета старых латунных пуговиц, седые волоски над верхней губой, – и это лицо, в сущности некрасивое, мне показалось родным, возвышенным, точно икона.

Купаясь в его свете, я вспомнил о берёзовых ложках. Одна из них, целая, лежала в кармане. Я достал её на бледный солнечный свет, всмотрелся, вдумался, ища ответа – какая сила заключалась в ней и почему это было столь важно. На миг показалось, что я услышал голоса десятков людей, говоривших о пережитых страданиях без жалости и уныния – только крепость и сила, только счастье оттого, что они живы и могут дарить жизнь другим, были в них. И когда голоса смолкли, прощаясь шелестом берёзовых листьев, я быстро кинул ложку в могилу, и её тут же забросали землёй. Три старухи, заметив моё движение, удивлённо обернулись, но я лишь кивнул им, и они кивнули в ответ.

14

В доме пахнет полынью и одиночеством. Мы возвращаемся с похорон, после скромных поминок, заказанных в сельской столовой: пирожки, суп, котлеты, пюре, немного салатов, принесённая с собой яблочная самогонка. Мама сразу ложится спать, а я иду в кухню.

Открываю ящик стола, нахожу оставшуюся берёзовую ложку. Она лежит между упаковками «Мезима» и «Эринита», перемотанная скотчем. Отдираю его, оставляя на дереве тёмные следы. Пыль пробралась под края скотча, сделала своё дело. Я вытираю её тряпкой, намоченной в воде с нашатырным спиртом. Отчасти это мне удаётся. Тогда я кладу ложку на кухонный стол, застеленный клетчатой бело-синей клеёнкой. Сижу, смотрю, прислушиваюсь, но голосов, как тогда, на кладбище, нет. Ложка молчит, сердце её – в тишине.

Иду в чулан, разделённый на две части: одна, большая, отдана под соленья, варенья, другая – под хозяйственные предметы. Между ними – фанерная перегородка. Нахожу клей в маленьком жёлтом тюбике. Беру его и ещё наждачную бумагу, кисточку, возвращаюсь в кухню.

Ложка – по-прежнему на столе. Лежит покойная, нетронутая, чинно-молчаливая. Там, где дерево треснуло, я слегка обрабатываю его наждачной бумагой. Затем промазываю края клеем и делаю то, что должен был сделать сразу после того, как сломал ложку, – скрепляю её, с силой прижимая две части друг к другу. Не ослабляю хватку, держу. Надо давить, надо ждать, пока не склеится. И главное – надо верить.

Одна ложка – в могиле у бабушки Фени, другая осталась у меня. И я хочу её сохранить как оберег, как память. Потому что нет ничего важнее памяти. Без неё мир рвётся на куски, растрачивается попусту. Память есть Родина, и она питает, спасает нас.

Я разжимаю хватку – ложка остаётся целой. Теперь она есть одно. Осторожно беру её и несу в комнату. Поближе к себе.

Дети декабря

1

– Ехать так, за спасибо, – вытирает капли пота со лба похожий на якута Орлов, – это ты не дури! Хотя смотри сам, конечно. Ну, давай, взяли…

Вцепившись в хромированную сталь ручек, тащим трансформатор по сырому, зябкому коридору, стены которого – в фотографиях сотрудников и деталей, чёрно-белых, безжизненных. Для транспортировки существует тележка, но мы её не нашли и прём конструкцию на себе, зарабатывая межпозвоночную грыжу. О ней так любит напоминать лысый Засоба с татуировкой «Адлер 73» на левом плече.

Ломит поясницу, и когда мы затаскиваем трансформатор по узкой лестнице вверх, стараясь не задевать стен, усталость переходит в яростное желание быстрее прекратить эти муки, и я думаю, что ехать в Киев всё-таки надо, за деньги или без.

На перекуре в затхлой подсобке набираю Вениамина Степановича:

– Алло, это Межуев… да, он самый…

Голос в трубке до омерзения энергичный, бодрый:

– Наконец-то! Решился?

– Ага.

Тушу окурок о ребристую банку, приспособленную под пепельницу.

– Вот и хорошо. Напоминаю, выезд завтра. Сбор у Вечного огня.

На следующий день ворочаю мысли тяжко, будто мешки, но на месте сбора становится легче. У автобусов, припаркованных рядом с сердитым зданием администрации, толпятся люди. Под ливанскими кедрами, где благодаря щедрым подачкам сердобольных пенсионеров обитают наглые кошки, царит стойкая вонь, как бы ни задувал севастопольский ветер, приносящий с моря запах водорослей и мазута.

Вениамин Степанович одет в армейскую форму без нашивок, с георгиевской ленточкой на груди. Огрызком карандаша он делает пометки в блокноте Партии регионов:

– Межуев! Тебе сюда!

На лоснящемся боку автобуса – красная надпись «El diablo». Люди внутри и правда чем-то смахивают на бесенят, ругаются, суетятся, будят друг в друге страсти. Из динамиков по салону разносится голос Макаревича: «Ты помнишь, как всё начиналось, всё было впервые и вновь…»

– Валера, – сидящий рядом бритоголовый парень с голубоватым шрамом на правом виске протягивает мокрую бугристую ладонь. – Вместе, значится, за Русь будем!

– Да, конечно.

– Американцы, сволочи, что творят!..

И Валера, точно картёжник-энтузиаст, принимается раскладывать пасьянс мировой геополитики. А я уже жалею, что выбрал это место в автобусе. Хотя, когда Валера, перейдя к автобиографии, говорит не о политике, то изъясняется просто, топорно даже; он напоминает трудного подростка, пересказывающего как всегда не выученный урок, обрывки которого услышал в курилке.

Родился на проспекте Победы. Рос без отца. После школы бултыхался в профтехучилище, мыкался по конторам. Сейчас у Арсена, в автосервисе. Арсен татарин, но в поряде мужик. Только жена его на передок слабая, а своя – нет. И откуда спиногрызы нарисовались?

Он сообщает это примитивным, уличным языком, но, переключаясь на Януковича, Евромайдан или Путина, превращается в журналиста газеты «Русичи».

– Слыхал, что Тягнибок[3] сказал? Русских через одного вешать!

– Сказал, да?

– Я тебе отвечаю! – Валера, ему бы в сериалах на НТВ сниматься, трясёт кулаком. Пальцы у него в крестах и звёздах. Видимо, какую-то часть своей биографии он всё-таки опустил. – А Янык[4] молчит! Путин бы майдаунов за пять минут разогнал!

Когда автобус трогается, Валера достаёт бутылку «Хлебного дара»[5] и, залившись, мгновенно засыпает.

Мне же не спится. По телевизору, подвешенному под крышей, идут боевики – мир спасает то Брюс Уиллис, то Арнольд Шварценеггер, – а мы, так нам сказали, едем спасать Украину.

На въезде в Симферополь – там, где стынет заколоченный ресторан «Крым», – начинается снегопад, и грязно-белая крупа прилепляется к стеклу.

В болезненно-тоскливом ожидании я наконец засыпаю.

2

Первый раз просыпаюсь, когда нас тормозит ДПС. С милиционером в салатовой куртке беседует Вениамин Степанович.

Второй раз – уже в Киеве. Автобус паркуется на заасфальтированной площадке, окружённой голыми деревьями.

Вспоминаю май в Киеве. По каштановой улице Цитадельной я шёл к Лавре. Спустившись по брусчатке, напившись воды в источнике Святого Антония, выходил на Днепровскую набережную, к памятнику основателям Киева, возле которого на раскрашенном дереве приезжающие молодожёны крепили замочки.

Сейчас Киев другой: обнажённый, выбеленный, подставленный под скупые декабрьские лучи. Снега мало: он лежит грязными кляксами на разопревшей земле вперемешку с влажным мусором.

Расстраиваюсь, потому что, выезжая из Севастополя, хотел снега, настоящего, пышного. Такого, какой видел в Крыму разве что в феврале на Ай-Петри. Мы ездили туда с приятелями кататься на сноубордах и жарить куриное филе, замаринованное, по немецкому рецепту, в киви и кетчупе.

– Бригадиры, где бригадиры? – мечется по площадке Вениамин Степанович.

– Здесь, Степаныч!

– Рябов?

– Ага.

– Синицын?

– Да здесь я.

– Волошко?

– Вот он.

– Ты почему не повязал ленточку? А ну повяжи!

Вениамин Степанович напоминает мою классную руководительницу в День пионерии 19 мая. Раздав флаги и транспаранты, нас выстраивали на улице Ленина, и мы шли нестройным маршем, а после разбредались по городу, отстаивая у ларьков, всё по Цою, в шумных очередях за пивом, спрашивая охлаждённое, хотя знали, что «холодильники не справляются».

– Вопросы?

– Когда деньги будут?

– Филиппов, – Вениамин Степанович бледнеет, – что это за шутники в твоей бригаде?

– Простите.

– А вот не прощу! Мы сюда не развлекаться приехали!

После этих слов вновь начинаю думать, для чего приехал я. Деньги? Инженеру в «Тавриде-Электрик» платят не много, но кормят обедом, и квартира своя, на ежедневную пачку красного «Бонда» и пиво хватает. Идейность? Отчасти, но среди этих хмельных людей с георгиевскими ленточками она расшатывается. Скука?… Разве это повод сегодня?

– В метро не теряться!

Грузимся в вагоны на станции «Житомирская». В ожидании поезда усаживаюсь на ледяное металлическое сиденье и тотчас вскакиваю, чтобы не застудиться.

Мне всегда нравилось киевское метро, не такое пёстрое и шумное, как в Москве.

С первой встречи раздражал лишь «Хрещатик» – центральная станция, символичное название, и представлялось нечто эпическое, масштабное, а оказалось, что попал на узловую станцию, где совдеповский туалет с тянущимися вдоль стены писсуарами, закрытый медпункт и две старухи, торгующие холодными пирожками. В переходе «Хрещатик – Майдан Незалежности» я, как сомнительный караул, проходил сквозь вереницу нищих. Часть из них держала замызганные таблички, прося денег на спасение умирающих детей. Я лез в кошелёк, и левая рука не успевала понять, что делает правая.

Тем не менее выходить нам на «Хрещатике». Так сказал Вениамин Степанович, усевшийся посредине вагона, а по бокам – ребята с георгиевскими ленточками. Наверное, со стороны мы похожи на «срочников». Но те стоят молчаливо, собранно, а мы – расхлябанно, шумно. И я злюсь, что наши не уступают место входящим женщинам или пенсионерам. Не выполняют одной из тех вещей, которые надо выполнять обязательно, если хочешь, чтобы однажды название твоего города, страны не изменили на «Тартарары».