» представляют собой бессознательные образования, которые позволяют индивидууму отсрочивать удовлетворение, находить замены и иными путями достигать компромиссов между побуждениями «оно» и принуждениями супер-эго. Такие компромиссы мы встречали в «контрфобической» защите Сэма — в его склонности нападать в тех случаях, когда он испуган. Мы распознали в абстиненции морского пехотинца защитный механизм «самоограничения» и истолковали его преувеличенную добродетельность как «сверхкомпенсацию» всей той ярости и злобы, которую он накопил в течение своего полного лишений детства. Другие защитные механизмы будут описываться по мере нашего обращения к соответствующим клиническим случаям. Однако при изучении этой области нам хотелось бы выйти за пределы только защитных аспектов эго, которые были столь убедительно сформулированы Анной Фрейд в ее книге «Эго и механизмы защиты».
«Эго становится победоносным, когда его защитные меры… дают ему возможность ограничивать развитие тревоги и так преобразовывать инстинкты, что даже в трудных обстоятельствах удовлетворение хотя бы отчасти, но достигается, и тем самым устанавливаются наиболее гармоничные (из возможных) отношения между „оно“, супер-эго и силами внешнего мира».
В таком случае эго есть «внутренний институт», сформировавшийся для охраны того порядка внутри индивидуумов, от которого зависит весь внешний порядок. Эго — это не «индивидуум» (то есть отдельный человек) и не его индивидуальность, хотя для нее эго необходимо. Чтобы прояснить природу этой необходимости, мы опишем в следующей главе трагическую неудачу эго, образчик психопатологии, относящийся к тяжелому нарушению порядка внутри индивидуума. Мы увидим борьбу еще совсем неопытного эго за связность и согласованность и… его поражение. Далее, обратившись к играм нормального детства, мы проследим за тем, как дети первое время не справляются, а затем добиваются устойчивого успеха в преодолении худшей из своих детских тревог.
Глава 5Джин: крах незрелого эго
Никакие другие случаи, с которыми может столкнуться в своей практике психотерапевт, не вызывают у него столь благоговейного трепета, как встреча лицом к лицу с ребенком-«шизофреником». И вовсе не странности поведения больного ребенка превращают эту встречу в прямой вызов терапевту, требуя от него безотлагательных действий, а скорее сам контраст такого поведения с привлекательностью ряда больных шизофренией детей. Их черты лица часто правильны и приятны, а глаза «полны чувства» и, кажется, выражают глубокое отчаяние и одновременно смирение, которого у детей не должно бы быть. Это совокупное впечатление сначала ранит сердце, но тотчас же убеждает лечащего врача, что подходящий человек и надлежащий терапевтический режим могли бы вернуть такого ребенка на путь последовательного улучшения. Подобное убеждение влечет за собой более или менее ясное следствие: этот ребенок находился в дурных руках и фактически имеет все основания не доверять своим «отвергающим» родителям. (Мы уже видели, как далеко заходили индейцы и белые, обвиняя друг друга в причинении умышленного вреда собственным детям; наш же профессиональный предрассудок — «отвергающая мать».)
Я впервые встретился с Джин, когда ей было уже почти шесть лет. К сожалению, я не видел ее раньше, поэтому не мог судить о том, насколько прогрессировала ее болезнь. Мой дом был для нее совершенно чужим, а чтобы добраться сюда, Джин с матерью пришлось ехать на поезде. Как мне удалось мельком разглядеть (она вихрем носилась по саду и дому), Джин была изящно сложена, но напряжена и резка в движениях. У нее были красивые темные глаза, походившие на мирные островки среди тревожных гримас лица. Она бегала по всем комнатам дома, снимая покрывала со всех кроватей, какие смогла обнаружить, как будто что-то искала. Оказалось, целью ее поисков были подушки, которые она сжимала в объятьях и, деланно смеясь, хриплым шепотом что-то говорила им.
Да, Джин страдала шизофренией. Ее отношения с другими людьми были направлены от них. Мне довелось наблюдать этот странный феномен «центробежного подхода», часто интерпретируемый как полная неконтактность, несколькими годами раньше в поведении другой маленькой девочки, о которой говорили, будто она «никого не замечает». Когда та девочка спускалась по лестнице, идя ко мне, ее взгляд рассеянно перемещался по находящимся в поле зрения вещам, описывая концентрические окружности вокруг моего лица. Она сосредоточивала на мне свое внимание, так сказать, негативно. Подобное бегство является общим знаменателем для множества других симптомов, таких как поглощенность отсутствующими и воображаемыми вещами, неспособность сосредоточиться на любой насущной задаче, отчаянный протест против любого близкого контакта с другими, если только они не вписываются в некоторую воображаемую систему, и поспешное, паническое бегство от речевого общения, когда случается войти в более тесный контакт. Смысловая коммуникация быстро сменяется бессмысленным («попугайским») повторением стереотипных фраз, сопровождаемым горловыми звуками отчаяния.
Джин, бешено носясь по моему дому, снова и снова останавливалась, чтобы отыскать и одарить «любовью» очередную кроватную подушку. Мать Джин рассказала мне, что, заболев туберкулезом, оказалась прикованной к постели, и именно после этого у ее дочери наступила глубокая дезориентация. Врачи разрешили матери оставаться дома в своей комнате, но ребенок мог разговаривать с ней только через дверной проем спальни, когда добродушная, но «грубая» няня держала ее на руках. В этот период у матери сложилось впечатление, будто происходило что-то такое, о чем девочка очень хотела ей сообщить. Тогда же она пожалела, что незадолго до своей болезни позволила первой няне Джин, кроткой мексиканской девушке, уйти от них. Новая няня, Ядвига, как и мать Джин, с беспокойством заметившая что-то, всегда спешила, энергично переносила малышку с места на место и слишком сильно выражала свои неодобрения и предупреждения. Ее излюбленным замечанием было: «Ах ты, маленькая грязнуля!» Ядвига вела священную войну за чистоту младенца и прилагала все силы, чтобы ребенок не ползал по полу и не запачкался. Стоило девочке слегка запачкаться, няня терла ее щеткой так, будто драила палубу.
Когда после четырехмесячной разлуки Джин (которой было уже тринадцать месяцев) позволили войти в комнату матери, девочка говорила только шепотом. «Она буквально отпрянула от кресла, покрытого узорчатым вощеным ситцем, и заплакала; пыталась уползти с украшенного узором ковра. При этом она выглядела очень напуганной и плакала, не переставая. Ее ужасно пугал большой мягкий мяч, катившийся по полу, и сильный хруст бумаги». Эти страхи ширились с каждым днем. Сначала Джин не осмеливалась трогать пепельницы и другие грязные предметы; затем стала избегать прикосновений старшего брата или уклоняться от них, а постепенно и от большинства окружавших ее людей. Хотя девочка в положенное время научилась самостоятельно есть и ходить, она постепенно превратилась в печального и молчаливого ребенка.
Возможно, безумная привязанность Джин к подушкам имела связь с тем периодом, когда девочке не позволяли подходить к постели матери. Возможно, по какой-то причине она, не в силах принять свое отлучение, «приспособилась» к нему посредством перманентной системы уклонения от любых контактов с людьми и теперь выражала свою любовь к матери, прикованной к постели болезнью, в форме любви к подушкам.
Мать подтвердила, что у Джин был фетиш — маленькая подушка или простынка, которые она обычно прижимала к лицу, когда ложилась спать. Со своей стороны, мать, казалось, жаждала возместить дочери то, в чем, как она чувствовала, отказывала ей, и это было связано не только с ее болезнью. Она стремилась искупить то, что теперь казалось похожим на отсутствие заботы о детях вообще в результате пренебрежения материнскими обязанностями. Эта мать отнюдь не испытывала недостатка привязанности к ребенку, однако считала, что не смогла быть для дочери источником нежной и безмятежной любви как раз в то время, когда та больше всего нуждалась в такой любви.
Подобное материнское отдаление можно обнаружить в каждом случае детской шизофрении. Дискуссионным остается следующий вопрос: может ли такое поведение матери, как относительное ее отсутствие и тотальное присутствие няни, послужить «причиной» столь радикального нарушения деятельности ребенка? Или такие дети в силу внутренних и, возможно, системных причин имеют весьма своеобразные потребности, которые никакая мать не могла бы понять без профессиональной помощи? А профессионалы еще совсем недавно не могли даже выявить этих детей, потому что они еще достаточно малы, чтобы их можно было спасти индивидуальными дозами правильно спланированной материнской любви.
Что касается детей, то их прошлое часто наводит на мысль о ранней оральной травме. Взять хотя бы историю кормления Джин. Мать пыталась кормить ее грудью в течение недели, но была вынуждена прекратить из-за грудной инфекции. Малышка срыгивала пищу, кричала больше обычного и казалась вечно голодной. Когда Джин исполнилось десять дней, она заболела молочницей, которая протекала в острой форме на протяжении трех недель, а затем, в форме уже вялотекущей инфекции, сохранялась до конца первого года жизни. Питье часто причиняло боль. В первом полугодии инфицированный слой кожи с нижней стороны языка пришлось удалять. Ранние киноматериалы показывают нам маленькую девочку с тяжелой нижней губой и высунутым наружу, гиперактивным языком. Не остается сомнений, что девочка перенесла тяжелую оральную травму. Здесь следовало бы заметить, что главным фетишем Джин была простынка, которую она сжимала в комок и прижимала ко рту, зажав кусок зубами. Помимо упомянутых подушек, Джин любила только инструменты и механизмы — взбивалки для яиц, пылесосы и радиаторы. Глядя на них, она улыбалась, что-то им шептала и крепко обнимала. Само их наличие приводило девочку в движение — что-то вроде возбужденного танца — и тем не менее она оставалась абсолютно равнодушной к людям, если только они не посягали на ее занятия или она сама не хотела вмешиваться в их дела.