На глазах людей вырождалась семья миллионеров Коншиных, отходили от дела, один за другим погибали и стрелялись его образованные сыновья, но все еще силен был сам старик Коншин, крепко держали хозяйские руки руль огромного корабля. В Серпухове действовала мануфактурная фабрика, процветали знаменитые коншинские конные заводы; в верховьях рек Оки и Угры у прогоревших дворян, покидавших родовые гнезда, коншинские приказчики за бесценок скупали лесные имения. Фабриканта Коншина не интересовали запущенные помещичьи земли, запустелая дворянская старина. Скупавшиеся у помещиков леса рубили напропалую, превращали в ходкий товар: дрова, бревна и доски. На дешевом труде голодных смоленских мужиков-плотогонов вырастали коншинские фабрики и заводы, разворачивалось и росло многомиллионное дело…
Своих московских хозяев отец видывал редко. Раз или два в зиму являлся он в Москву к старику Коншину, владельцу калужских Осеков. По рассказам отца, был умерен, пронзительно зорок сам старший Коншин. «Отчетов не требовал, бумажных дел и донесений не терпел, — рассказывал, помню, отец. — Посмотрит в глаза — человека видит насквозь…» Чем-то недоступным, всесильным, как языческое грозное божество, казался нам отцовский могущественный хозяин.
В калужские Осеки, образцовое лесное имение Коншина, наезжали изредка ученые люди. Не раз приезжал и жил у отца известный по тем временам ученый-лесовод Турский. Жил Турский у нас в конторе, запросто спал на полу, подчас не снимая болотных сапог, рубаху не менял неделями. Отец водил знаменитого ученого по хозяйскому нетронутому лесу, вместе сиживали они на живописных лесных полянах, любуясь величественными соснами, источавшими смолистый аромат, слушали бесчисленные голоса птиц. Покуривая мужицкую махорку, знаменитый ученый рассказывал отцу о жизни леса, о природных богатствах родной страны.
— Все-то, бывало, по лесу ходит, в клеенчатую книжечку пишет, — рассказывал о профессоре Турском отец. — Остановится над лесным ручьем, бросит в воду бумажку и на часы смотрит. Или начнет деревья считать. Раз понадобилось вымерять лесную делянку, подсчитать, сколько выйдет строевого леса и дров. Вот он ходит, деревья считает, в книжечку пишет. Дай, думаю, скажу. «Так и так, говорю, Митрофан Кузьмич, считаете вы долго, позвольте, я на глаз сосчитаю…» Прикинул я глазом делянку, шагами обмерил, еще раз прикинул. «Столько-то, говорю, выйдет строевой сосны, столько дровянки-березы». Потом оказалось точь-в-точь, а Турский меня благодарил и очень удивлялся. «Этакий, говорит, у тебя, братец, верный глаз!» А я ему шутя отвечаю: «Походите, Митрофан Кузьмич, с мое по лесу, и вы научитесь так считать!» (Много раз впоследствии приходилось мне удивляться опыту отца, его поразительному уменью на глаз определить количество и высоту деревьев, число вершков в отрубе: посмотрит, бывало, как на весы положит.)
Кроме профессора Турского, с которым дружил отец, запросто спавшего на полу в болотных сапогах, наезжала в Осеки на охоту и важная калужская знать. Прикатывал на паре орловских крапчатых рысаков калужский полицеймейстер Трояновский с лихо закрученными усами, наезжал сам губернатор, князь Голицын. Этому важному сановнику устроил я, говорили, маленькую пакость. Тогда было мне от роду месяца три. Отец вынес меня показать калужскому важному начальству. Чадолюбивый сановник взял меня на руки, причмокивая губами, стал бережно тотошкать, и — видимо, по свойственному мне природному неуважению ко всяческому важному начальству — от верху до низу я испортил новенький губернаторский костюм.
Помню разговоры о том, как однажды приезжал охотиться под Калугою сам великий князь Николай Николаевич, прославившийся громкими кутежами. Долго рассказывали о том, как великокняжеские егери ловили по деревням красивых девок и молодух, как жарили княжеские повара куриные котлетки для любимых кобелей, о том, как калужские губернские дамы, встречая великого князя, проехавшего верхом незаметно, по ошибке поднесли букет великокняжескому пьяному повару, ехавшему в великокняжеском экипаже…
Слабые воспоминания о тех, давно минувших временах раннего моего детства поддерживают немногие оставшиеся после отца письма и старые бумаги. Говорится в них о вершках и бревнах, о хозяйских рублях и копейках, о том, как под тяжестью коншинских миллионов трещали привычные шеи смоленских голодных мужиков.
Мать
В самых отдаленных, теперь уже почти стершихся в моей памяти впечатлениях детства смутно представляю мать. Я чувствовал теплоту груди, прикосновения нежных рук, слышал ее ласковый голос. С ощущением света, звуков и тепла сливались мои первые воспоминания. Еще неотделим я был от матери, от бережных ее рук в начальные дни моего существования. Мать наполняла тогда весь окружавший меня мир с его светом, теплом, разнообразием звуков.
По словам самой матери, я родился в солнечный день. Если верить приметам, жизнь моя должна быть счастливой. В день моего появления на свет было безоблачное небо, весеннее пение птиц шумно врывалось в открытые окна просторного хозяйского дома.
Человеческую жизнь можно сравнивать с ручейком, берущим начало свое в недрах земли. Ручейки эти, сливаясь, образуют величественные реки общей человеческой жизни, замутненные потоками сточной воды. Из светлого родника материнской и отцовской любви вытекал искрящийся ручеек моей жизни.
Много долгих и не всегда безоблачных дней протекло с тех пор, когда услышал я первые звуки родной земли, увидел сверкающий солнечный свет. И я обращаю взор к далеким истокам моей жизни, к светлым родникам окружавшей меня любви.
Где родилась, как воспитывалась и росла, из каких глубин жизни народной пришла моя мать, наделившая меня страстной любовью к светлому миру, женственной природой своей души?
Нелегко было детство матери в суровом дедовском доме. Строг и суров был ее отец — мой дед, круты, а подчас и жестоки нравы. С малых лет втянулась она в простую работу, училась прясть и ткать (вытканные, вышитые ее руками тонкие скатерти и полотенца и теперь у меня хранятся; не многие женщины умели так тонко ткать и вышивать!).
С детства привыкла мать рано вставать и поздно ложиться. «Бывало, еще до света накинешь шубейку на одно плечо, да так и носишься весь день по хозяйству, — рассказывала о своей молодости мать. — То в поле, то в хлев, то в амбар. Мечтать, сидеть сложа руки было некогда…»
Среди лугов и полей, в привольных просторах калужской земли проходило детство и девичество матери. До конца своих дней удивляла она собеседников богатством народных слов, знанием пословиц и поговорок, неутомимостью и проворством в труде.
По рассказам матери, почти до совершеннолетия сохраняла она привязанность к любимым детским забавам. На русской печи, в заветном уголке, хранились любимые ее игрушки. С этими детскими игрушками произошло смешное приключение. Однажды приехал сватать ее городской жених из Калуги. Деду не хотелось выдавать любимую младшую дочь, да и молода была еще невеста, не понравился деду расфранченный, надушенный, завитой жених. О приезде сватов шепнули матери ее подружки. Очень захотелось посмотреть на жениха. Невеста взобралась на печь, стала тихонько подглядывать, нечаянно столкнула свои старательно спрятанные игрушки. К ногам нарядного жениха с печи посыпались тряпичные куклы в ситцевых сарафанчиках и платочках.
Ухмыльнулся, погладив бороду дед.
— Вот она невеста, — подмигивая, сказал дед удивленному жениху. — Сам теперь видишь: в куклы играет! А ты ее сватать собрался. Видно, придется тебе, дружок, повременить…
Уже подрастая, от окружающих меня близких людей я узнал, как поженились мои мать и отец, как сошлись, неразрывно сомкнулись в один путь их жизненные пути.
О своем сватовстве, добродушно посмеиваясь, рассказывал, помню, отец. Служил он в те времена у богача Коншина под Калугой. Приятели нахваливали невесту, хвалили зажиточный дедов дом. «Строговат, богомолен старик, — говорили отцу сваты, — копеечку бережет крепко. А дочь у него все хозяйство ведет: не белоручка, не привередница, мужу на шею не сядет…»
В те времена сватовство было дело обычное. Без родительского благословения дочери не выходили замуж, не женились даже взрослые сыновья. Соблюдая обычай, отец отправился со сватами смотреть невесту. Строгий дед любезно принял гостей. Отец ему полюбился, понравилась степенность отца, надежной казалась отцовская служба. Не пришлось по душе только то, что слишком небрежно, неумело перекрестился на иконы отец (несмотря на предупреждения сватов, отец не мог притворяться перед будущим тестем слишком почтительным и богомольным.) «Крестится, словно мух отгоняет!» — подумал, хмуря брови, дед.
Ничего не подозревавшая невеста хлопотала на дворе по хозяйству. Усадив гостей, дед приказал прислать со двора дочь. Она явилась в чем была — в нагольном полушубке, в головном вязаном платке. И платок и полушубок очень шли к ее разрумянившемуся на морозе лицу.
— Ну-ка, Машенька, — любуясь дочерью, ласково сказал дед. — Сбегай, голубушка, в амбар, зачерпни совочек овса. Вишь, купцы к нам из Калуги пожаловали, овес покупают…
Не взглянув на приезжих (на двор к деду нередко заглядывали и настоящие купцы), мать принесла овес, остановилась перед гостями — в руках совок с золотым зерном.
— Подхожу к гостям, — вспоминая прошлое, с улыбкой рассказывала она об этой первой встрече с моим отцом. — Вижу, гости дорогие не на овес смотрят, а больше разглядывают меня. Догадалась, каковские купцы пожаловали, какой им нужен товар. Повернулась — да на двор…
Отец сватался уже не молодым, к матери заглядывали и другие женихи, помоложе. Сватался начальник станции, наведывался купеческий сынок из Калуги. Суровый дед на сей раз не стеснял дочь. «Не мне с твоим мужем жить, — говорил он дочери-невесте. — Жениха выбирай сама, который по сердцу…»
По обычаю, мать поехала в ближний монастырь, в Оптину Пустынь, к знаменитому по тем временам старцу Амвросию. Опытный в житейских делах старец обстоятельно расспросил мать о ее трех женихах. Простой дал совет: