О, мама, ты ли это, мама?
Ты много слез, я вижу, пролила.
Ты долгий путь прошла. Наверно, ты устала.
Не плачь, теперь я счастлив, мама.
Спасибо, что ты здесь, всем ужасам наперекор.
Во всех маминых песнях множество куплетов, и не успевает она закончить и первую, как Эдвин снова берется за молоток, а отец храпит еще громче. Брат попросил спеть, чтобы смягчить мамин гнев из-за отцовского чтения. Эдвин – мальчик, а мальчикам не интересны песни, вызывающие слезы. Моей маме совсем не нравится, когда я плачу, поэтому с комом в горле я склоняюсь над изображением поля боя, где умирающий солдат протягивает руку к светящемуся образу своей матери, которой на самом деле, я уверена, там нет. Все песни в сборнике одинакового содержания, и пока мама их поет, я могу делать всё, что мне взбредет в голову, потому что она полностью погружена в свой собственный мир и ничто извне не может ее отвлечь. Она даже не слышит, как внизу начинают драться и ссориться. Там живет Рапунцель с длинной золотой косой вместе со своими родителями, которые пока что не продали ее ведьме за букет колокольчиков. Мой брат – принц, и он не подозревает, что ослепнет после падения с башни. Он, гордость семьи, заколачивает гвозди в доску. Это занятие для мальчиков, а девочкам нужно просто выйти замуж и родить детей. Они должны быть обеспечены, и больше им нечего ждать и не на что рассчитывать. Родители Рапунцель работают на заводе «Карлсберг» и каждый день выпивают за смену по пятьдесят бутылок пива. Вернувшись вечером домой, они продолжают пить и незадолго до того, как я укладываюсь спать, принимаются орать и колотить Рапунцель толстой палкой. В школу она всегда приходит с синяками на лице или ногах. Устав бить дочь, они бросаются друг на друга с бутылками и сломанными ножками от стульев; нередко приходит полиция и забирает одного из них, и лишь тогда в доме наконец-то наступает тишина. Мои мама и отец терпеть не могут полицию. Они считают, что родители Рапунцель вправе преспокойно забить друг друга до смерти, если им так этого хочется. Отец утверждает, что полиция выполняет поручения влиятельных людей, а мама часто вспоминает, как жандармы забрали и отправили в тюрьму ее отца. Она никогда этого не забудет. Мой отец не пьет и в тюрьме никогда не сидел. Мои родители не дерутся, и у меня всё намного лучше, чем в их детстве. Но всё равно темная полоска страха окаймляет все мои мысли, когда внизу утихают и мне пора ложиться спать. Спокойной ночи, говорит мне мама, закрывает дверь и возвращается в теплую гостиную. Я снимаю платье, шерстяной подъюбник, лиф и длинные черные чулки, которые каждый год получаю в подарок на Рождество, через голову натягиваю ночную рубашку и на мгновение задерживаюсь у окна, смотрю вниз, в глубину черного двора и на стену парадного[3] здания, которая постоянно плачет, словно только что прошел дождь. В окнах почти никогда не бывает огней, потому что за ними спальни, а все нормальные люди спят без света. Мне виден маленький квадрат неба между стен, на котором иногда сияет одинокая звезда. Я зову ее вечерней звездой и изо всех сил думаю о ней, когда мама заходит погасить свет и я из кровати наблюдаю, как гора одежды позади двери превращается в длинные корявые руки, которые пытаются оплести мою шею. Я пробую закричать, но получается лишь слабый шепот, и когда крик наконец пробивается, мы с кроватью утопаем в поту. В дверях появляется отец и включает свет. Тебе просто приснился кошмар, говорит он, в детстве я от них тоже сильно страдал. Но то были другие времена. Он задумчиво смотрит на меня, даже не представляя, что ребенка с такой хорошей судьбой, как у меня, могут мучить кошмары. Я застенчиво улыбаюсь и извиняюсь, будто мой крик был всего лишь глупым капризом. Одеяло натягиваю до самого подбородка, ведь мужчине не положено видеть девочку в ночной рубашке. Да-да, говорит он, выключает свет и снова уходит, каким-то образом унося с собой мои страхи, я спокойно засыпаю, и гора одежды позади двери – снова лишь кучка старого тряпья. Я погружаюсь в сон, чтобы спрятаться от ночи, которая проходит мимо моего окна и тянет за собой шлейф ужаса, зла и опасностей. На Истедгаде, такой светлой и праздничной днем, сейчас ревут машины полицейских и скорой помощи, пока я лежу здесь, надежно укрывшись под одеялом. В канаве лежит пьяница с разбитой окровавленной головой, а если зайти в кафе «Чарльз», тебя убьют. Так говорит мой брат, а всё, что он говорит, – правда.
3
Мне почти шесть лет, и скоро меня запишут в школу, потому я умею и читать, и писать. Мама с гордостью рассказывает об этом любому, кто захочет ее слушать. Она говорит: и среди детей бедняков встречаются светлые головы. Может быть, она всё-таки меня любит? Мои отношения с ней – тесные, мучительные и тревожные, и мне постоянно приходится выискивать хоть один знак любви. Что бы я ни делала, я делаю, чтобы угодить ей, вызвать ее улыбку, смягчить ее гнев. Эта работа очень утомляет, потому что одновременно мне приходится многое от нее скрывать. Некоторые вещи я узнаю, подслушав, кое-что читаю в отцовских книгах, о чем-то мне рассказывает брат. Недавно мама лежала в больнице, и нас обоих оставили на попечении тети Агнете и дяди Питера. Это сестра моей мамы и ее богатый муж. Мне они сказали, что у мамы всего лишь болит живот, но Эдвин над этим только посмеялся и потом объяснил мне, что ее «амбуртировали». У нее в животе был ребенок, и он там умер. Поэтому ее разрезали вниз от пупка и удалили младенца. Это казалось непостижимым и страшным. Когда мама вернулась из больницы домой, ведро под умывальником каждый день наполнялось кровью. Стоит мне только подумать об этом, как перед глазами тут же появляется картина: красивая женщина в длинном красном платье из рассказов Захариаса Нильсена. Она прижимает к себе маленькую белую руку прямо под грудью и говорит роскошно одетому джентльмену: я ношу под сердцем ребенка. В книгах это что-то красивое и бескровное, оно успокаивает и утешает. Эдвин говорит, что меня будут часто колотить в школе, оттого что я такая странная. Я странная, потому что, как и отец, читаю книги и понятия не имею, как нужно играть. Но мне всё равно не страшно, когда, держась за мамину руку, я вхожу в красные ворота школы на улице Энгхавевай, так как в последнее время мама вселила в меня абсолютно новое ощущение моей уникальности. Она надела свое новое пальто с меховым воротником до самых ушей и поясом на бедрах. Ее щеки, натертые папиросной бумагой, алеют, губы тоже, а подрисованные брови напоминают двух маленьких рыбок, бьющих хвостами к вискам. Я убеждена, что ни у кого из детей нет такой красивой мамы. На мне самой перешитая одежда Эдвина, но об этом никто не догадается, потому что над ней потрудилась тетя Розалия. Она – швея и любит нас как родных детей. Своих у нее нет.
Когда мы входим в совершенно пустое с виду здание, в нос резко ударяет едкий запах. Я узнаю его, и сердце замирает от этого хорошо знакомого мне запаха страха. Мама тоже его замечает, потому что отпускает мою руку, пока мы поднимаемся по ступенькам. В кабинете директора нас принимает дама, похожая на ведьму. Ее зеленоватые волосы птичьим гнездом лежат на голове. Очки у нее только на один глаз – наверное, другое стекло сломалось. Кажется, что у нее совсем нет губ – так крепко они сжаты, и над ними нависает крупный, усеянный порами нос с ярко-красным кончиком. Ну, спрашивает она без всякого вступления, значит, тебя зовут Тове? Да, отвечает мама, которую едва ли удостоили взглядом, не говоря уже о том, чтобы предложить ей стул, – и Тове умеет читать и писать без ошибок. Дама разглядывает меня так, словно обнаружила меня под камнем. Это напрасно, произносит она холодно, мы учим детей по своему специальному методу. Щеки мои наливаются стыдливой краснотой, как и всегда, когда из-за меня маму унижают. Гордость моя сметена, недолгое мое счастье быть особенной – разрушено. Мама слегка отодвигается от меня и неразборчиво говорит: она сама научилась, это не наша вина. Я поднимаю на нее глаза и одновременно осознаю несколько вещей: она меньше других взрослых женщин, моложе других матерей и боится мира за пределами нашей улицы. И в момент, когда мы вместе боимся его, она готова нанести мне удар со спины. Мы стоим перед ведьмой, и я чувствую, как от маминых рук пахнет мытьем посуды. Я этот запах терпеть не могу, и когда мы в полной тишине покидаем школу, мое сердце наполняется хаосом гнева, печали и жалости, которые мама и впредь будет вызывать во мне всегда, всю мою жизнь.
4
Между тем существуют определенные факты. Они неуклюжи и неподвижны, как уличные фонари, но те перевоплощаются хотя бы по вечерам, когда фонарщик прикасается к ним своей волшебной палочкой. И фонари светят, будто большие нежные подсолнухи на узкой полоске границы дня и ночи, где люди передвигаются тихо и медленно, словно по дну зеленого моря. Факты же никогда не светят и не размягчают сердце, как «Дитте – дитя человеческое», одна из первых прочитанных мною книг. Это социальный роман, поучает меня отец, что, может быть, и факт, – но мне он ни о чем не говорит и толку от него нет никакого. Глупости, говорит мама. Факты маме совсем не нравятся, и ей лучше, чем мне, удается их игнорировать. В те редкие моменты, когда отец по-настоящему сердится на нее, он уверяет, что всё в ней – сплошная ложь, но я знаю, что это не так. Я знаю, что у каждого человека своя правда, как у каждого ребенка – свое детство. Мамина правда совсем не похожа на отцовскую, и это так же ясно, как факт, что у него глаза карие, а у нее – голубые. К счастью, так заведено, что молчание о правде можно хранить в своем сердце, а безжалостные серые факты заключены в классных школьных журналах, и в истории мира, и в законах, и в церковных книгах. И никто не может их изменить, даже сам Господь Бог, которого я путаю со Стаунингом, хотя отец и говорит, что мне не стоит верить в Бога, так как капиталисты всегда использовали его против бедных.