Ворота открываются на своих скрипучих петлях, и смех, песни и клятвы нарушают священную тишину в комнате и внутри меня. Я вытягиваю шею, чтобы получше рассмотреть, кто пришел. Это Рапунцель, а с ней – ее отец и Дровосек, один из его завзятых собутыльников. Девушка идет между двумя мужчинами, каждый одной рукой обнимает ее за шею. Золотые волосы Рапунцель сияют, словно отражая свет невидимого уличного фонаря. Компания с шумом проходит, шатаясь, через весь двор, и немного погодя я слышу их крики с лестницы. Рапунцель зовут Гердой, и она почти взрослая, ей не меньше тринадцати. Прошлым летом, когда она помогала Чесотке-Хансу и Лили-Красотке присматривать за детьми в их цыганской кибитке, моя мама сказала: наверняка Герде от этой поездки перепало побольше, чем просто чесотка. О чем-то подобном поговаривали и старшеклассницы во дворе у мусорных баков, неподалеку от которых я часто околачиваюсь. Они перешептывались и хихикали, и я понимала только одно: это нечто неприличное, гадкое и скользкое, нечто, связанное с Чесоткой-Хансом и Рапунцель. Я набралась смелости и спросила у мамы, что же на самом деле произошло с Гердой. Сердито и нетерпеливо мама ответила: ну ты и дурочка, невинность она потеряла – вот и всё! Умнее от этого я не стала.
Я смотрю на безоблачное шелковое небо и открываю окно, чтобы наконец-то оказаться поближе к нему. Кажется, что Бог медленно опускает свое мягкое лицо над землей и его безграничное сердце бьется неспешно и приглушенно совсем рядом со мной. Я чувствую себя такой счастливой, и длинные грустные строфы тянутся сквозь мое сознание. Они отделяют меня, не по моей воле, от тех, кто должен быть мне близок. Родителям не нравится, что я верю в Бога, как не одобряют они и язык, что я использую. Меня же отталкивает их манера говорить: они выбирают одни и те же грубые и пошлые слова и выражения, значение которых никогда не охватывает того, что они хотят сказать. Почти любое обращение мамы ко мне начинается с «не дай тебе бог не…». Отец проклинает Бога на ютландском диалекте, что, пожалуй, звучит менее грозно, но ничуть не приятнее на слух. В сочельник мы водим хоровод вокруг елки под боевые песни социал-демократов, и сердце мое ноет от страха и стыда, потому что отовсюду доносятся упоительные псалмы, даже из квартир, где живут самые пьющие и неверующие. Нужно почитать отца и мать своих, и я твержу себе, что почитаю их, но сейчас это дается мне всё тяжелее, чем когда я была маленькой.
Мелкий холодный дождь касается лица, и я закрываю окно. Но в отдалении по-прежнему слышен приглушенный звук открывающихся и закрывающихся ворот. По двору семенит миловидное создание, словно удерживаемое хрупким прозрачным зонтом. Это Кэтти, неземной красоты женщина из соседней квартиры. У нее серебряные туфли на высоких каблуках под подолом длинного желтого шелкового платья. Сверху накинут белый мех, и она напоминает Белоснежку. Волосы у Кэтти черные как смоль. Через мгновение арка поглощает ее прекрасный образ, что вечер за вечером радует мое сердце. Каждый день в это время Кэтти уходит гулять, что мой отец считает непозволительным проделывать при детях, но я не понимаю, о чем он. Моя мама никак не реагирует, потому что днем часто пьет кофе или горячий шоколад у Кэтти в гостиной. Это замечательная комната, где вся мебель обита красным плюшем. Абажуры ламп тоже красные, и цвета самой Кэтти – смесь белого и красного, как и у моей мамы, хотя Кэтти моложе. Вместе они много смеются, и я много смеюсь вслед за ними, хотя и редко понимаю, над чем. Но как только Кэтти обращается ко мне, мама сразу же отправляет меня домой, потому что ей это не нравится. То же самое с тетей Розалией – а она любит со мной поговорить. Женщины, у которых нет своих детей, считает мама, слишком заняты чужими. После она укоряет Кэтти, потому что та позволяет своей матери жить в той неотапливаемой комнате, выходящей окнами во двор, и никогда не разрешает ей появляться в гостиной. Мать Кэтти зовут фру Андерсен, но, как утверждает моя мама, это наглая ложь, потому «фру» никогда не была замужем. А рожать в подобном положении – большой грех, это мне хорошо известно, и когда я спрашиваю маму, почему Кэтти так плохо обращается со своей матерью, она объясняет: всё потому, что та утаивает от Кэтти, кто ее отец. Когда думаешь о таких ужасных вещах, остается только радоваться, что по крайней мере в твоей семье всё нормально.
Когда Кэтти исчезает, дверь мужского туалета осторожно открывается и извращенец боком, словно краб, скользит вдоль стены парадного дома и исчезает в воротах. Я совсем про него забыла.
6
Детство – оно длинное и тесное, как гроб, и без посторонней помощи из него не выбраться. Оно всегда у всех на виду, словно заячья губа Людвига-Кравчика. Он уродлив не меньше, чем Лили-Красотка, – сложно представить себе, что у нее когда-то была мама. Всё уродливое или несчастное принято называть красивым – никто не знает, по какой причине. Из детства не вырваться, оно липнет к тебе, будто запах. Он исходит и от других детей, и у каждого детства он свой, особенный. Но собственного запаха не замечаешь, и иногда становится страшно, что у тебя он хуже, чем у других. Стоишь, разговариваешь с другой девочкой, от детства которой тянет копотью и углем, а она неожиданно отходит в сторону, потому что почувствовала страшную вонь твоего детства. Незаметно наблюдаешь за взрослыми, чье детство затаилось внутри, драное и дырявое, словно проеденный молью половик, о которым все позабыли и больше им не пользуются. По ним не скажешь, что у них вообще было детство, и не решаешься спросить, как им удалось вырваться из него без глубоких шрамов и отметин на лице. Впору заподозрить, что они воспользовались потайным ходом и облачились во взрослую форму многими годами раньше. Это случилось в день, когда они остались дома одни, а детство стягивало их сердца тремя стальными обручами, как у Железного Ганса в сказке братьев Гримм, и обручи эти лопались, только когда Гансова хозяина освобождали. Но, не зная об этой хитрости, приходится терпеть детство и пробиваться через него час за часом на протяжении бессчетного числа лет. Только смерть может освободить от него, и поэтому о ней много думаешь и представляешь ее себе добрым ангелом в белых одеяниях, который однажды ночью поцелует твои веки – и те уже никогда не поднимутся. Я всегда считала, что, когда стану взрослой, мама наконец-то меня полюбит столь же сильно, как Эдвина. Всё потому, что мое детство раздражает ее не меньше, чем меня, и мы счастливы вместе, только когда она случайно забывает о его существовании. И тогда она разговаривает со мной, как со своими подругами или тетей Розалией, а я слежу, чтобы мои ответы были короткими и мама случайно не вспомнила, что я всего лишь ребенок. Я отпускаю ее руку и держусь от нее на расстоянии, чтобы она не учуяла запах моего детства. Это случается почти всегда, когда мы идем за покупками на Истедгаде. Она рассказывает, как наслаждалась жизнью, когда была молодой девушкой. По вечерам она ходила на танцы и не стояла там ни минуты. Каждый вечер у меня был новый ухажер, говорит мама с громким смехом, но всё закончилось, когда я познакомилась с Дитлевом. Это мой отец – обычно она всегда называет его «отцом», а тот зовет ее «мать» или «матушка». У меня есть ощущение, что когда-то она была другой и счастливой, но встреча с Дитлевом всё оборвала. Когда мама говорит о нем, он кажется совсем иным человеком, темным духом, разрушающим и уничтожающим всё красивое, и светлое, и веселое. Как бы я желала, чтобы этот Дитлев никогда не появлялся в ее жизни. Дойдя до его имени, мама обычно замечает мое детство и смотрит на него так гневно и грозно, что темный ободок вокруг ее голубой радужной оболочки становится еще темнее. Детство дрожит от страха и тщетно пытается проскользнуть незамеченным на цыпочках, но оно еще слишком маленькое, и забыть о нем можно будет лишь через сотни лет.
Люди с таким возмутительно заметным что изнутри, что снаружи детством называются детьми, и с ними можно обращаться как угодно, потому что их нечего бояться. У них нет ни оружия, ни маски, если только они не хитроумны. Я – одна из таких хитроумных, а маской мне служит глупость, и я постоянно настороже, чтобы никто ее с меня не сорвал. Я слегка приоткрываю рот и позволяю пустоте заволочь взгляд, словно всегда пялюсь в воздух. Как только внутри меня начинает петь, я усердно слежу, чтобы моя маска нигде не порвалась. Взрослые, ни один из них, не выносят песен в моем сердце и гирлянд слов в моей душе, но знают об их существовании, потому что те по чуть-чуть просачиваются из меня по сокровенному, неизвестному даже мне каналу, который я не могу перекрыть. Ты себе не воображаешь? – спрашивают они с подозрением, и я уверяю, что мне и в голову не придет воображать что-то. А в школе взрослые спрашивают: о чем ты думаешь? Повтори последнее предложение, которое я произнесла. Но на самом деле им никогда не удается раскусить меня. На это способны только дети во дворе или на улице. Ты притворяешься тупой, угрожающе говорит девочка постарше и подходит ко мне очень близко, но ты совсем не такая. Она устраивает мне допрос, и много других девочек в тишине собираются возле меня и образуют круг, через который мне не пробиться, пока я не докажу свою тупость. В конце концов после всех моих идиотских ответов они убеждаются, и тогда в круге появляется небольшой просвет – в самый раз, чтобы рвануться и спастись. Нечего прикидываться тем, кем ты на самом деле не являешься, кричит мне вслед одна из них, нравоучительно и предостерегающе.
Детство – оно темное и постоянно стонет, как маленькое животное, запертое в подвале и всеми забытое. Оно вырывается из горла, словно дыхание на морозном воздухе, иногда оно слишком слабое, а иногда – слишком сильное. Детство никогда не бывает впору. Только когда оно отпадет, как мертвая кожа, о нем можно спокойно рассуждать и говорить будто о пережитой болезни. Большинство взрослых считают, что у них было счастливое детство и, может быть, даже сами в это верят, но только не я. Думаю, что им просто посчастливилось его забыть. У моей мамы не было счастливого детства, и в ней это не настолько глубоко запрятано, как в других людях. Она рассказывает, как отвратительно было, когда у ее отца начиналась белая горячка, а им всем приходилось стоять, подпирая стены, чтобы те на него не рухнули. Когда я признаюсь, что мне его жаль, мама кричит в ответ: жаль! Да он сам виноват, пьяная свинья. Выпивал целую бутылку шнапса в день, и, несмотря ни на что, нам стало легче, когда он наконец-то взял себя в руки и повесился. И добавляет: он убил моих пятерых маленьких братьев. Вынул из колыбели и разбил им головы о стену. Однажды я спросила тетю Розалию, мамину сестру, правда ли это, и та ответила: конечно нет. Братья просто умерли. Наш отец был несчастн