— Где остальные деньга?
— Да я взяла их на время, — беспечно бросила Иветта, — там и было-то всего ничего.
— А где же три фунта и тринадцать шиллингов за «Мэри в зеркале»?! — завопила тетушка так, словно разверзлись врата ада.
— Верно, три фунта. Я их взяла. Я верну.
Бедная тетя Цецилия! У нее внутри точно лопнул гнойник, и вся затаенная злоба хлынула на Иветту. От страха и отвращения девушку заколотило.
Даже настоятель был с ней суров.
— Почему же ты не сказала, что тебе нужны деньги? — строго спросил он. — Разве тебе когда отказывали, если речь шла о чем-то нужном?
— Я думала, ничего плохого не делаю, — пробормотала Иветта.
— И что же сталось с этими деньгами?
— Истратила. — Лицо у девушки вмиг осунулось, смятением наполнился взгляд широко раскрытых глаз.
— На что?
— Не помню точно, кое-что купила: чулки там, мелочи всякие, часть денег отдала.
Бедная Иветта! Вот когда начала она расплачиваться за свои широкие жесты и царственные замашки. Настоятель серчал: нос у него сморщился, зубы оскалились — вот-вот зарычит. Он боялся, как бы в дочери не проявились, гнусные пороки «той пресловутой особы».
— Тебе нравится распоряжаться чужими деньгами?— Холодно осклабившись, спросил он. И в ухмылке этой запечатлелась вся его маловерная душа. Низкая душа, не согретая изнутри верой в добро, не приученная радоваться жизни. И толики веры в собственную дочь не оказалось в сердце у настоятеля.
Иветта побледнела и враз сделалась далекой, отчужденной. Ее гордость — драгоценная искорка, которую каждый норовил погасить, — вспыхнула, точно от порыва холодного ветра, и стала таять. Лицо побелело как снег — ни дать ни взять белоснежный цветок, взращенный отцовским тщеславием, — помертвело, ничего, кроме отрешенности, в нем не прочитать.
«Он не верит в меня! — стучало сердце. — Я для него ничто! Ничто! Позорное ничтожество! Для него все в жизни — позор и стыд!»
Разъярись отец, отчитай ее, Иветта бы, конечно, обиделась, разозлилась. Но в его глазах она достойна лишь холодной усмешки, он не верил в нее, и унижение ей было горше всего.
Непокаянное, раздумчивое молчание дочери слегка напугало настоятеля. Ведь ему и нужна-то всего лишь видимость дочерней любви, доверия, счастья. А того, что у самого в душе копошится раскормленный червь неверия, он бы ни за что не признал.
— Что скажешь в свое оправдание? — спросил он.
Иветта взглянула на отца все с тем же отсутствующим выражением на мертвенно-бледном лице. Хорошо помнил это выражение настоятель, а вспоминая, боялся его, в душе всякий раз просыпалась вина — ничего уже не поправить. «Та пресловутая особа» смотрела на него с таким же безмолвным, выбелившим лицо страхом — как унижало мужнино неверие, этот жуткий червяк — суть его души. Как бы кто не заметил — вот что страшило настоятеля. Он ненавидел тех, кто угадывал этого мерзкого червяка и кого эта мерзость отвращала.
Заметил он отвращение и в глазах Иветты. И мгновенно переменился: надел личину простого, незлобивого, но трезвомыслящего человека.
— Ну что ж! Придется тебе, доченька, вернуть эту сумму. Я выдам тебе карманные деньги на несколько месяцев вперед, и ты расплатишься. А я за это буду брать с тебя четыре процента, как настоящий ростовщик. Даже сам дьявол платит проценты по своим долгам. А впредь, если не полагаешься на себя, к чужим деньгам не прикасайся. Непорядочность отнюдь не красит.
Иветту словно растоптали, обесчестили и облили грязью. И ползает она по этой грязи за гаснущей искоркой собственного достоинства. Она ненавидела самое себя. Зачем только рука ее потянулась к этим гадким деньгам! Вся плоть ее сжалась от омерзения, будто над ней надругались. Ну почему все так выходит? Почему?
Конечно, нельзя тратить чужие деньги. И ругают ее за дело.
Почему же тогда содрогнулась сама плоть ее? Почему такое чувство, будто коснулась страшной заразы?
— Глупая ты! — поучала ее безмерно огорченная Люсиль. — Ты же всем им даешь повод, лезешь на рожон. Неужто не понимаешь, что все раскроется! Сказала бы мне, я бы достала для тебя денег. И не было бы скандала. Как ужасно все вышло! Тебе бы прежде подумать! Надо же, как тетя Цецилия разошлась! Ужас, просто ужас! Как она тебя только не обзывала! Услышь мамочка такое, она б не смолчала!
Когда в жизни их что-то не ладилось, они вспоминали мать, отца же, как и весь его «низкий» род, презирали. Мать, несомненно, была иной породы, изысканной, хотя и пугающе «безнравственной». И бесспорно, более эгоистичной. А как она любила пустить пыль в глаза! Хотя людям этой породы и неведомы угрызения совести, они могут походя оскорбить, но никогда не унизят так, как унизил Иветту отец.
Иветта считала, что хрупкое, нежное тело она унаследовала от матери. по отцовской линии все были погрубее, словно из дубленой кожи снаружи и с червоточинкой внутри. Впрочем, женщины по отцовской линии никогда своих мужей и детей не бросали. А хрупкая, нежная Синтия, «та пресловутая особа», ушла от настоятеля, да еще хлопнула дверью. Бросила не только его, но и малых дочерей. Простить такое девушки не могли.
После скандала с деньгами Иветта начала, хоть и смутно, ощущать, какой это дар — ее плоть, ее беззащитная, невинная плоть, которую «высоконравственные» родичи сумели осквернить. Издавна мечтали об этом. Ибо не верили в семье в самое жизнь. А «та пресловутая особа» не верила разве сто в ханжескую добродетель.
Иветта осунулась, стала еще более задумчивой и рассеянной. Настоятель возместил тете Цецилии урон, от чего у той лишь прибавилось злобы. Она исходила бессильной яростью. Как ей хотелось поведать о злодеянии племянницы на страницах приходского журнала. Как досадовала изошедшая желчью женщина, что не в силах разнести эту весть по всему белу свету. Какое себялюбие! Какое неслыханное себялюбие!
Настоятель не забыл предъявить счет дочери: сумма долга, проценты — все это вычиталось из ее невеликих карманных денег. Правда, одну гинею он внес и сам, ибо считал причастным и себя.
— Как отец провинившейся, я тоже подлежу штрафу в одну гинею, — пошутил он, — не удалось умыть руки, так хоть отмою совесть.
На деньги он не скупился. И очевидно, решил, что может поэтому с полным правом называться щедрым человеком. Хотя и деньги, и щедрость он употреблял, чтобы властвовать над дочерью.
О скандале он больше не вспоминал. Кажется, он воспринял происшествие как забавное недоразумение. Все еще тешил себя мыслью, что дочь не разгадала его.
Зато тетя Цецилия никак не могла оправиться от потрясения. Однажды вечером, когда Люсиль не было дома (ее пригласили на вечеринку), Иветта легла спать пораньше: все ее нежное, исхудавшее тело онемело и болело, как после побоев или насилия. Вдруг тихонько приоткрылась дверь, и в просвете обозначилось землисто-зеленоватое лицо тети Цецилии. Иветта от страха вздрогнула.
— Притворщица! Воровка! Жалкая корыстная гадина! — шипела тетя, исказившись лицом. — Лицемерка! Лгунья! Гадина! Алчная гадина!
В застывшем безумной зеленоватой маской лице, в неистовых словах было столько ненависти, что Иветта лишь беспомощно открыла рот — вот-вот закричит, забьется в истерике. Но тетя Цецилия исчезла так же внезапно, как и появилась, затворив за собой дверь. Иветта соскочила с постели, заперлась на ключ, потом, едва не падая от страха перед несчастной безумицей, вернулась — руки-ноги онемели, онемела и попранная гордая душа. И вдруг сквозь страх и гадливость, словно пузырек воздуха сквозь толщу воды, прорвался смешок. И впрямь — и мерзко, и смешно!
Тетина выходка будто бы и не задела Иветту. Словно кошмарный сон привиделся, только и всего. Впрочем, конечно же, задела: сковала все тело, уязвила плоть. Будто умерли разом все члены, лишь звонкой струной трепетал каждый ее нерв. По молодости своей она еще не понимала, что с ней творится.
Она лежала в постели и думала: вот бы стать цыганкой. Жила бы в таборе, спала бы в фургоне, не ведала бы, что такое дом, церковный приход, на церковь бы и не взглянула. В сердце ее крепко угнездилось отвращение к настоятельскому дому. Она ненавидела благоустроенные жилища, все эти ванные и туалеты — есть в них что-то невыразимо гадкое. Ненавидела она и отцовский дом, и все, что с ним связано. Ненавидела и жизнь в этом доме — точно в зловонной выгребной яме, хотя кругом чистота; каждый его обитатель — от бабушки до служанки — дышал тяжелым смрадом. А цыгане, хоть и не моются в ванне, живут не в таком зловонии, привольно дышат полной грудью. В отцовском доме привольно не вздохнешь. Затхлый воздух. Затхлые души.
Сердце ее возгоралось от ненависти, тело пребывало в прежнем оцепенении. Вспоминались цыганкины слова: «Есть один брюнет, не ведающий, что такое дом. Он любит тебя. А все остальные топчут душу твою. И покажется тебе, что умерла душа. Но раздует в ней искорку брюнет. И добрым пламенем она запылает вновь».
Еще во время гаданья почуяла Иветта в словах цыганки уклончивость. Но ее это не беспокоило. Все в доме настоятеля будило в ней по-детски непримиримый протест против затхлой, гнилой жизни. Ей пришлась по душе высокая, смуглая, похожая на волчицу цыганка с большими круглыми серьгами в ушах; понравилась и розовая шаль поверх черных курчавых волос, и тесный корсаж коричневого бархата, и широкая — веером — зеленая юбка. Нравились и смуглые, сильные, даже безжалостные руки. Они крепко, как волчьи лапы, упирались в нежные ладони Иветты. Очень нравилась ей цыганка. И таящаяся в глазах властность, и презрение к страху. Нравилось в ней женское начало, неприкрытое до бесстыдства, но гордое. Такую женщину не сломить! Как возненавидела бы она настоятельский дом и царящую там высокую нравственность! С бабушкой расправилась бы играючи. А папу с дядей Фредом убила бы презрением — разве это мужчины! Для нее они все равно что старый слюнявый пес Пират, черный и лохматый. Что, кроме насмешки от женщины, заслужили эти домашние твари, величающие себя мужчинами.
А сам цыган! Иветту пробрала дрожь. Ей вспомнился взгляд его больших дерзких глаз, и во взгляде — откровенная, неприкрытая страсть. Под этим дерзким, страстным взглядом она беззащитна, перед ним не устоять. Точно в жаркой плавильне, тают ее силы и воля, меняется весь облик.