Девочке в шаре всё нипочём — страница 7 из 22

– Трусы, – киваю.

– Угу, похожи на мои. Ты их где взяла?

– Бабка Будды просила передать, – ещё немного, и я захлебнусь ядом.

– Вот я балда! – восклицает Эмани. – Простирнула и на батарее в ванной оставила. Мы же специально свалили – не хотели с бабкой встречаться. Прибрались даже, чтобы не палиться, а я всё испортила!

– Классные труселя, – хихикает Каша. – Дай посмотреть.

– Ага, щас! Обойдёшься, маленький извращенец, – в тон ему отвечает Эмани и тянет руку, чтобы забрать.

Не отдаю.

– Бабка решила, что они мои, – если бы словами можно было ударить, я бы расквасила ей нос.

– Твои?!. – прыскает Спринга.

– Удивительно, да? Где уж мне со свиным рылом в кружевные ряды, – я бы расквасила два носа.

– Да ладно, она к вечеру забудет, – Будда поворачивается ко мне. – Хорошо, что ты пришла.

Удивительная штука, но несколько пустых слов начисто лишают воли. Потому что это Будда. Потому что он смотрит на меня слегка виновато. Будда – моё электричество, он пробирает насквозь. При нём я держу спину прямой и отслеживаю каждый его жест или взгляд. Чтобы хранить, доставать время от времени из памяти, будто цветные бусины из кармана, и неторопливо ощупывать. Искать тайные смыслы, намёки на особое отношение Будды ко мне. Выдумывать признаки любви.

Злость подбирает чёрные щупальца, съёживается, уменьшается. Но не уходит. Я не знаю, что и когда во мне испортилось, но не хочу сидеть у ног Будды, как раньше. Рядом с ним, да. Но не так. Кажется, это Андерсен написал про свою Русалочку: принц её полюбил и позволил спать на бархатной подушке у дверей. Хватит.

– Наслаждайся, – не замечаю протянутую руку Эмани и отдаю её вещицу Каше. Беру пару печений из глубокой тарелки на столе, киваю Чепчику и подсаживаюсь к Джиму. Он откладывает книгу обложкой вверх и спрашивает:

– Хочешь чаю?

– Не-а, а что с Тим Санычем? Он какой-то вздрюченный.

– Не знаю. Может, Чепа в курсе?

– Обострение, – отмахивается тот и отворачивается. Ну и пусть.

– Что читаешь? – не дожидаясь ответа, пробегаю глазами название. – «Карьера дворника», скучновато звучит.

– Всё не так плохо, полистай, – предлагает Джим.

Открываю первую страницу: «Ботинки на мне замечательные, да-а-а… В них топать и топать, топать и топать, топать и топать… Плывут, плывут, плывут в оцепененье чувств…»

– А мне Тим Саныч про восточное дерево персика обещал почитать, – хвастается Спринга.

– Увлекаешься садоводством? – книги Каше побоку, но если дело касается Спринги, то он в стороне не останется.

– Вроде любовное что-то, – это Эмани.

– С красными оборками?

– Дурак, это древний трактат, – важничает Спринга. – Историческая вещь. Наверняка заумь, но надо Саныча уважить и проявить интерес.

– Не знал, что ты такая заботливая.

– Теперь знаешь.

Мы болтаем о книжках, а потом просто сплетничаем. Будда привычно отмалчивается, но я несколько раз перехватываю его взгляд. Он словно не узнаёт меня, точнее – сомневается и хочет убедиться. От этого немного тревожно. И от того, что Саныч так и не вылез из кухонного закутка. И от угрюмости Чепчика. И от глубоко запрятанных мыслей о Ма и отце.

Можно сколько угодно изображать беспечность, но мне надо домой.

17

Чепчик догоняет в подъезде. Он не собирается провожать нас с Джимом, а лишь задерживает на пару слов.

– Слушайте, я насчёт папаши, – мнётся Чепчик. Его губы снова потрескались и кровят.

– Чепа, купи уже гигиеническую помаду, – советую я.

– Ага, куплю. Только сначала один вопрос. Скажете Будде кое-что? Я бы и сам, но не знаю… всё-таки вы давно дружите, – он смотрит на меня. – Скажешь?

– Что?

– Папаша не хочет, чтобы вы Эмани и Краткого приводили. И вообще чужих. Обострение у него. Говорит, что они за ним следят и упекут в тюрягу.

– Он поэтому прячется?

– Угу.

– Ясно.

– Скажешь?

Отвожу глаза. Надоело. Я – никто, незаметное серенькое пятнышко и ничего больше. Отстаньте от меня!

– Я скажу, – обещает Джим, и мы наконец-то уходим.

Джим тот ещё болтун, но когда нужно – умеет не напрягать. Это настоящий дар. Мы просто идём рядом, как в той Тим-Санычевской книжке – плывём, плывём, плывём… Лучше и не скажешь. И облака плывут в лужах, и голуби с воробьями, и тощий кот возле табачного ларька. Плывут жухлые листья с деревьев и сами деревья по обочинам. Скользят машины по серой асфальтовой реке. Продрогшие люди текут по тротуарам, собираются в маленькие запруды на перекрёстках. И всё это в оцепененье чувств.

Чуть наклоняю голову, хочу незаметно поглядеть на Джима, но он замечает и широко улыбается. Смуглая кожа, чёрные глаза и волосы делают его улыбку яркой, почти слепящей. И я вдруг понимаю, до чего он щедрый.

У нас куча забот. Наши жизни – страдание, как сказал Будда. Не мой, а настоящий, общечеловеческий. Мы перепуганные непонятые отщепенцы – слишком умные для шмоток и ночных клубов, но слишком глупые для самых обыкновенных радостей. Каждый – поза, каждый – надуманная трагедия. Кропаем плохонькие стишки, сгрызаем ногти до мяса, ищем, куда приткнуться. Среди своих понимания не найти, мы все одиночки – угловатые, неудобные, острые. И только Джим никогда не жалуется. Ровно светится тёплой улыбкой. И я принимаю это как должное, словно он не способен быть несчастным.

– Джим, тебе бывает плохо?

– Всем бывает.

– Я только про тебя спросила.

– Почему?

– Что?

– Почему спросила?

– Просто.

– Давай скорее! – он хватает меня за руку и тянет в автобус.

Втискиваемся на заднюю площадку, расталкиваем локтями болоньевые бока и спины, забиваемся в угол у окна. Час пик. Гроздья тел в дутых шуршащих оболочках привешены к поручням. Чёрные, коричневые, серые одёжки, будто все остальные цвета осенью под запретом. Может, они думают, что на буром грязи не видно? Или наоборот – хотят слиться с уличной слякотью, чтобы Бог не заметил с неба и не подкинул трудностей? Трудности большие, трудности малые. В детстве я любила смотреть на людей в автобусе и представлять, о чём они думают: наверное, об очень интересных вещах. А потом поняла, что нет в их головах ничего особенного. Ничегошеньки. Продукты дорогие, зарплата не скоро, насморк-кашель, дети хамят, он наорал, она обидела…

– Ма с отцом собачатся, – зачем-то говорю Джиму. – Он детей больше не хочет, а она беременная.

– Ух ты! Поздравляю!

– С чем?

– С братом. Или с сестрой. Это же классно.

– Да ну, с младенцами геморрой один.

– А я очень хотел кого-то, но мои не могут, – Джим и сейчас не жалуется, а просто рассказывает. – Мама долго проверялась и пыталась лечиться. И папа тоже надеялся. А как поверили, что выхода нет, обрушили на меня все свои родительские инстинкты. Они уже раз пять могли развестись, если бы не я. Так что надо соответствовать. Поеду в Москву, поступлю, пусть радуются. А у тебя – свобода. И знаешь, дети прикольные, тебе понравится.

– Мне уже не нравится, – я в этом не уверена, но проверять не хочу. – Надоело всё. Вот бы сбежать куда-нибудь, хоть на Северный полюс. Закопаться в сугроб и сдохнуть.

Джим смотрит на меня, как на маленькую. Свысока, насмешливо, но по-доброму. Тянет руку и отводит чёлку с глаз. Пальцы у него осторожные, ласковые. А я упираюсь спиной в стойку и не могу отвести взгляд от его лица. И салон автобуса становится вакуумной упаковкой: из него медленно уходит воздух, пространство сжимается, и нас с Джимом всё сильнее сдавливает и тащит друг к другу. Я вдруг понимаю, что он меня поцелует. Губы немеют от страха и предвкушения. А потом? Что мы станем делать потом, о чём говорить? Ведь если что-то пойдёт не так, это не исправить, не отмотать назад.

– Моя остановка, – выдыхаю я и, не дожидаясь ответа, спасаюсь бегством.

Джим не выходит за мной.

Надо было отдать ему шарф.

Надо было остаться.

Надо было… как же всё это сложно!

18

В прихожей истоптанный, загаженный пол, в кухне – свинарник. Значит, Ма прислушалась к моему совету и позвонила Инусику, а та, судя по грязным тарелкам, привела с собой ещё парочку прожорливых тёток. Бутылки, рюмки, стаканы, измазанные по краю алой помадой. Апельсиновая кожура, огрызки, ошмётки, коробка из-под пиццы, распотрошённая курица гриль, окурки. Горы окурков. Что она творит, она ведь в положении! Хотя какое мне дело? И разгребать эту помойку я не стану, даже близко не подойду. Хорошо, проветрить додумались, но всё равно пованивает и холод собачий.

Ма нахожу в гостиной. Она в утреннем халате, непричёсанная – видать, сильно страдает. Свернулась на диване перед телевизором. Кулак под щекой, глаза закрыты. А на экране негромко жужжат американские толстухи – выбирают свадебное платье в дорогом салоне. Ма часто мотает эти идиотские шоу по кабельному. Реалити про свадьбы, детские конкурсы красоты, пластические операции и прочую забугорную туфту. Обычно мне это без разницы, но сейчас бесит. Фальшивая правда. Такая же, как Ма, Инусик и все их подружки.

Тихонько присаживаюсь на подлокотник кресла, беру пульт и листаю каналы. Вспыхивают и гаснут картинки, сливаются в несъедобный винегрет. Фигня, фигня, фигня. Останавливаюсь на японской мультяшке и подвисаю. «Лунная призма, дай мне силу!» – голосит девица в матросском костюмчике и превращается в супергероиню.

…А если бы он меня поцеловал? Стоп!

– Пришла? – глухо спрашивает Ма.

– Пришла.

– А он?

– Нет.

Она садится, пытается пригладить жёсткие немытые лохмы, трёт глаза. Дёргает шнурок бра и морщится, словно от боли. Лампочка слабая, но её тусклого жёлтого света достаточно, чтобы явить миру отёки под глазами Ма. Она выглядит так, будто её жевал великан. Пожевал и выплюнул.

– Я не спала.

Молчу. Смотрю в экран. Японочка перекинулась в фею, обзавелась магическими способностями и сражается с демоном. Я на его стороне – больно хорош, хоть и женоподобен, как все парни в анимешках. Но героиня, конечно, победит.