Девять месяцев, или «Комедия женских положений» — страница 4 из 57

Только «на посошок», как будто невзначай, припомним кое-что из всеми уважаемого, хоть и далеко не всеми любимого старика Черчилля. Фрагментарно: «...а кто после тридцати не стал консерватором – у того нет головы». К чему это я? А к тому, что есть мудрецы, а есть кто-то, кто приглядывает. И есть те, за кем приглядывает тот, кто должен, сверяясь по старой памяти с мудрецами. Просто запомним это.


А тем временем пришла пора обсудить, собственно, начмеда безо всяких сравнений и аналогий. Потому что он один из – напоминаю – множества главных персонажей нашего текущего повествования и без него нам никак. Не говоря уже о бытии Софьи Константиновны – ему, её бытию, без заместителя главного врача по лечебной работе не обойтись. Взаимная неприязнь – чувство куда более сильное, жизнестойкое, и, уж тем паче, куда более длительное и стабильное, чем, например, обоюдная симпатия. А уж любовь и ненависть – и вовсе близнецы, просто в разных магазинах одеваются. Правда, если задуматься – то ещё и по классовой принадлежности... Да и бог с ним. Вот вы разве не замечали, что ваши родственники, друзья и приятели с равной охотой говорят и о тех, кого любят, и о тех, кого терпеть не могут? «У неё самые красивые ноги, совершенной формы! Я обожаю, когда она ходит в короткой юбке!» А через день: «Она опять нацепила набедренную повязку на свои кривые убогие палочки!» – разве не слышали вы подобного об одной и той же женщине, скажем, вашей невестке, от своего брата или своей мамы? Так и Заруцкая и Романец – не существуют сами по себе, а лишь в контексте субъективного восприятия друг другом и окружающими – их. Да и в таком-то существовании добро и зло, хорошо и плохо, красиво и уродливо – всего лишь вопросы ракурса, даже и в беспристрастном зеркале имеющие немаловажное значение для последующих трактовок. Автор же и вовсе взбалмошная женщина, так что объективности ждать нечего, особенно учитывая то обстоятельство, что предыдущими предложениями этого абзаца я уже выписала себе индульгенцию.


Павел Петрович Романец тоже когда-то родился – лет на двадцать пять раньше Софьи Константиновны. И тоже вырос. Учился, закончил, женился, работал. Ещё учился. Ещё работал. Разводился. Снова женился. У него были любовницы, и он их бросал. И они бросали его – когда как. Потому что глупая любовница готовит мужчине пироги и борщи, уточняя, насколько именно они лучше пирогов и борщей жены; гладит ему рубашки, радуясь, как полная и окончательная дура, тому, что жена не гладит их вообще; всегда имеет терпение дождаться, чтобы бросили её. Умная любовница не уточняет про жену, ничего не готовит и не гладит. А лишь намекает в лоб да покрепче на то, что у неё, любовницы, нет зимних сапог или, например, бриллиантов (одна из пассий Павла Петровича «намекнула» с него все стройматериалы для своей дачи, и это было для последнего куда более дорогостоящим мероприятием, чем одноразовый каратничек на юбилейную случку). Ну, и умная любовница – всегда так прозорливо-нетерпелива – уходит первой.

В общем, половых страстей в анамнезе Романца было хоть отбавляй, потому что уж очень он неравнодушен был к женщинам не только по долгу службы. Не только как признанный профессионал женских недр, но и как любитель дамских рельефов по призванию. Хотя кто бы мог подумать, глядя на него теперешнего, что перед вами – покоритель сердец и тел противоположного пола. Честно говоря, такая мысль и в голову не пришла тому, кто смотрел бы на него двадцати пяти или сорокалетнего. И близко он не походил на Казанову или героя-любовника чином пониже. Честно говоря, в одежде с трудом смахивал на мужчину. А без одежды – тем паче. Пухлые дряблые бабьи руки, мякенькая грудь, двумя тестоватыми нашлёпками покоящаяся на монументальном животе, списанном с карикатур на капиталистов из журнала «Крокодил» года эдак 1924-го. Узкие плечики, пергаментные бёдра, кривоватые, покрытые седеющими стержневыми волосьями голени. Попа еврейского отличника. Головёшка усохшего от постоянной сердитости Кобзаря с сильно поредевшими усами. Всё это он щедро демонстрировал миру, переодеваясь в операционных, так что ничего тайного, специально выуженного у его супруги или, например, любовницы, в описании его малопривлекательной внешности нет. Рассупонясь, бывало, до самого что ни на есть исподнего и трогательно прыгая на одной ножке, целясь другой в пижамную штанину, Павел Петрович любил грозно повизжать на ассистента:


– Почему ещё не помылись?! Вы уже должны операционное поле обкладывать!


Повизжать и пообкладывать он вообще любил. Желательно – при аудитории (театр без зрителя – зря потраченный бюджет Министерства культуры!). При санитарке наорать на акушерку. В родзале, похвалив средний персонал, обвинить врача в неправильной тактике ведения родов (прямо при роженице). Завидев стайку интернов, мог громогласно, долго и подробно делать замечания ординатору. При ординаторах указать доценту на его место, которого во вверенном ему, Павлу Петровичу, лечебном учреждении нет. Профессорам доставалось заспинно, но с расчётом на скорость передачи сплетен, сопоставимую со скоростью распространения звука в атмосфере.


А уж как он не любил Соню...


Вы помните о классовой принадлежности чувств?.. Вопрос риторический. Не потому, что вы лишены возможности ответить автору, а лишь по той причине, что ответа он не требует. Вы все взрослые люди, иначе сейчас не читали бы этот роман, а задорно марали цветными карандашами в книжке-раскраске. Не правда ли, чудесное было время? Нас не беспокоили никакие вопросы, кроме разве что «почему трава зелёная?» и «откуда берутся дети?». На первый многие из нас до сих пор не ответят, ибо «фотосинтез» и «хлорофилл» – слова куда более таинственные, чем «овуляция», «сперматогенез» и «зачатие». Неизбежные издержки бытия, определяющего наше сознание. Профессиональных «ботаников» мало, а производство детей ни особых знаний, ни особых навыков не требует. И, увы, иногда не требует даже любви...


Соню Романец невзлюбил с первого взгляда.

Если проявить большее тщание в изложении – он испытал слишком противоречивые чувства, а противоречия – заведомый признак нелюбви, ибо в любви всё однозначно и примитивно. Это, пожалуй, основное её отличие от ненависти, если вдуматься, кроме пресловутой знаковой противоположности. Так что если вы полагаете, что любите, но чувство ваше к объекту любви противоречиво – знайте! – вы, на самом деле, ненавидите. Просто последствия этого столь отдалены, что не рисуются для вас даже гипотетически.

А невзлюбил Павел Петрович в тот самый миг, когда Софья Константиновна, исполненная юношеского снобизма, свойственного всем, кто заканчивал медицинские институты, университеты и академии, явилась пред его светлы очи и под сень административных регалий со всеми положенными для оформления на должность врача-интерна документами.


Перед этим она уже была у главного врача, высидев в его приёмной в общем и целом часов шестнадцать своей жизни. Когда наконец Софью изволили принять, то всё было мило, чудесно, и чашка чаю была с «табельной» коробкой усохших конфет с седым налётом – неумолимого даже для шоколада признака старения. Главный врач, сияя неестественно белозубой улыбкой, поприветствовал юное пополнение, вознёс в пространство краткую, исполненную пафоса речь о предназначении, трудностях (ага, а как же: «...за ними другие приходят. Они будут тоже трудны»[1]). Рассказал, посвёркивая культовыми золотыми швейцарскими часами из-под манжет (обращаем внимание на платиновые запонки с монограммой) дорогостоящей брендовой французской тончайшего батиста рубашки, – как горек, скуден и безнадёжен чёрствый кусок лекарского хлеба. И, быстро пожелав всех благ и успехов в деле обучения акушерско-гинекологическому ремеслу, выставил Соню за дверь, так ничего и не подписав.


– Что мне теперь делать? – растерянно спросила выпускница Заруцкая у секретаря главврача, загодя ода́ренной дорогущими духами. Та, смерив Соню надменно-сочувствующим взглядом (так умеют смотреть только секретари важных персон, сотрудницы высокопробных министерств, работницы аппаратов ЖЭК, ОВИР и БТИ, ну, и ещё королевы, протокольно-вынужденные любить голодающих детишек по требованию в любое время года), сказала с интонациями доброй тётушки, объясняющей слабоумной племяннице правила поведения в коммунальном клозете:


– К начмеду иди. Затем – в отдел кадров.

– А сюда я зачем ходила? – всё ещё не понимала клозетных правил тупая Сонечка.

– Затем, что без похода сюда далее ни в какие кабинеты пускать не будут. Иди-иди, я сейчас позвоню Пал Петровичу. Да не психуй ты так, Романец красивых девок любит. Тут пощупает, там потрогает – с тебя не убудет. А гонору поменьше миру демонстрируй. Врач-интерн, дорогая, это так – фу-фу! – ни в туда, ни в Красную Армию. Так что твоя задача не гоношиться, а делать смиренное лицо и беспрекословно подчиняться старшим по званию. А таковые для тебя сейчас – все. Иди! – ласково напутствовала она слегка обалдевшую от таких откровений девушку.


И Соня пошла. Чтобы, проведя ещё четыре часа под дверью кабинета заместителя главного врача по лечебной работе (но только уже стоя, потому что приёмной у него не было), окончательно озвереть, вместо того чтобы прогнозируемо смириться.


«Я – врач, а не какая-то там девчонка, чтобы вы меня под вашими начальственными дверьми мариновали!» – накручивала себя Софья Заруцкая.

«У меня, между прочим, красный диплом!!!» – мысленно кричала она (с излишним, признаться честно, гонором) в мир сиятельных главных врачей, их утомлённых собственной значимостью секретарей и отсутствующих уже несколько часов на рабочем месте заместителей по лечебной работе.


На исходе четвёртого часа ожидания она спустилась в подвал, благо здешние курительные места были известны ей ещё со студенческой скамьи и положенных по учебному расписанию четвёртого и шестого курса ночных дежурств. Помнится, тогда к ним относились хорошо. Врачи шутили... Стоп! Шутили с ними, студентами, такие же, как и она нынче, интерны. А какими важными они казались, какими многоопытными и мудрыми! Они знали, где туалет, как называются инструменты, где кислородный краник, с какой стороны подойти к роженице и что стетоскоп лежит в крайнем правом ящичке стола. Да-да, они с важным видом, по оклику толстой тётки в белом, несли его в трепетных ручках к постели роженицы. А уж к пузу его приставляла именно толстая тётка в белом. На фоне тогдашних интернов тётка-акушерка выглядела профессором. Что, теперь и Соня вот так – подай-принеси?! И для этого надо было шесть лет учиться?! От утра до утра рисовать безумные альбомы по гистологии и микробиологии, зубрить проклятую топографическую анатомию с оперативной хирургией, аускультировать сердечников, перкутировать туберкулёзников, пальпировать вздутые животы гастроэнтерологических мучеников и трястись накануне зачёта по расшифровке кардиограмм, чтобы теперь: «Принеси стетоскоп! Быстро!»? Соню окатило такой волной полнейшего разочарования в жизни, таким всепоглощающим цунами несправедливости, что она еле сдерживала слёзы.