Девять работ — страница 4 из 23


Ведь этот роман, как всякое произведение искусства, основан на идее, «обладает идеалом a priori, необходимостью существования», как говорит Новалис, и задача критики заключается в том, чтобы вскрыть именно эту необходимость. Основной характер всего действия романа основан на том, что оно является эпизодом. Эпизодом в жизни главного героя, князя Мышкина. Его жизнь как до, так и после этого эпизода скрыта тьмой, уже хотя бы потому, что непосредственно предшествующие и последующие годы он проводит за границей. Какая необходимость приводит этого человека в Россию? Его российская жизнь проступает из мрака времени, проведенного на чужбине, словно видимая полоса спектра из темноты. Какой же свет, преломляясь, обнаруживается в его российской жизни? Невозможно сказать, истоки каких из многочисленных его ошибок и некоторых благих деяний приходятся на это время. Его жизнь протекает бесполезно, даже в лучшие минуты она словно жизнь никчемного болезненного человека. Он неудачник не только по общественным меркам, его ближайший друг – если бы действие по своей сути не заключалось в том, что у него нет друга, – тоже не смог бы обнаружить в его жизни никакой идеи или направляющей цели. Почти незаметно его окружает полнейшее одиночество: все отношения, в которые он вступает, вскоре, как кажется, попадают в поле какой-то силы, противодействующей сближению. При полнейшей скромности, более того, смирении, этот человек совершенно неприступен и его жизнь источает строй, центром которого является собственное, до ничтожно малых величин зрелое одиночество. И в самом деле, этим достигается чрезвычайно странный результат: все события, как бы далеки от него они ни были, обладают гравитационным воздействием на него, и это воздействие на одного человека составляет содержание книги. При этом они столь же мало стремятся достичь его, как он – избегнуть их. Это напряжение как бы неизбывное и простое – напряжение жизни, раскрывающейся в бесконечное, но не теряющей формы. Почему дом Мышкина, а не Епанчина является центром событий в Павловске?


Жизнь князя Мышкина дана в эпизоде только затем, чтобы символически представить ее бессмертность. Его жизнь поистине не может прерваться, так же или даже меньше, чем сама жизнь природы, с которой его соединяют глубинные связи. Природа, возможно, вечна, а жизнь князя – совершенно точно бессмертна, и это следует понимать в сокровенном, духовном смысле. Его жизнь и жизнь всех, кто попадает в окружающее его гравитационное поле. Бессмертная жизнь – не вечная жизнь природы, какими бы близкими они ни казались, ибо в понятии вечности снимается понятие бесконечности, в бессмертии же она обретает свой полный блеск. Бессмертная жизнь, свидетельством которой является этот роман, – ни в какой мере не бессмертие в обычном смысле. Ведь в нем как раз жизнь конечна, бессмертны же плоть, сила, личность, дух в их различных вариациях. Так Гёте говорил о бессмертии действующего человека в разговоре с Эккерманом, полагая, что природа обязана предоставить нам новое поле действия после того, как мы лишаемся его на земле. Все это бесконечно далеко от бессмертия жизни, от той жизни, которая бесконечно продвигает свое бессмертие в чувстве и которой бессмертие дает форму. И речь здесь идет не о продолжительности. Но какая тогда жизнь бесконечна, если не жизнь природы и не жизнь личности? Напротив, о князе Мышкине можно сказать, что его личность теряется в его жизни, подобно тому как цветок – в своем аромате или звезда – в своем блеске. Бессмертная жизнь незабываема, это признак, по которому ее можно опознать. Это жизнь, которую следовало бы хранить от забвения, хотя она не оставила ни памятника, ни памяти о себе, даже, быть может, никакого свидетельства. Она не может быть забыта. Эта жизнь вроде бы и без оболочки и формы остается непреходящей. «Незабываемое» значит по своему смыслу больше, чем просто, что мы не можем что-то забыть; это обозначение указывает на нечто в сущности самого незабываемого, на то, благодаря чему оно таковым является. Даже беспамятство князя в его последующей болезни – символ незабвенности его жизни; потому что это только кажется, будто она ушла в пучину его памяти, из которой нет возврата. Другие люди навещают его. Краткий эпилог романа оставляет на всех персонажах вечную печать этой жизни, которой они были причастны, сами не зная, каким образом.


Чистым же выражением жизни в ее бессмертности является слово «молодость». Вот о чем великая жалоба Достоевского в этой книге: крушение порыва юности. Ее жизнь остается бессмертной, но она теряется в собственном свете: «идиот». Достоевский сокрушается о том, что Россия – ведь эти люди несут в себе ее молодое сердце – не может сохранить в себе, впитать в себя свою собственную бессмертную жизнь. Она оказывается на чужой стороне, она ускользает за ее границы и растворяется в Европе, в этой ветреной Европе. Подобно тому как в своих политических взглядах Достоевский постоянно объявляет возрождение через чистую народность последней надеждой, так и в этой книге он видит в ребенке единственное спасение для молодых людей и их страны. Это было бы ясно уже из романа, в котором фигуры Коли и князя, являющегося по сути ребенком, оказываются самыми чистыми, даже если бы Достоевский не представил в «Братьях Карамазовых» безграничную спасительную силу детской жизни. Разрушенное детство – вот боль этой молодости, потому что именно нарушенное детство русского человека и русской земли парализует ее силу. У Достоевского постоянно чувствуешь, что благородное развитие человеческой жизни из жизни народа берет начало только в душе ребенка. В отсутствии детского языка речь героев Достоевского словно распадается, и прежде всего женские фигуры этого романа – Лизавета Прокофьевна, Аглая и Настасья Филипповна – обуреваемы необузданным томлением по детству – пользуясь современным языком, это можно назвать истерией. Весь ход действий книги может быть уподоблен огромному провалу кратера при извержении вулкана. В отсутствие природы и детства человеческое оказывается достижимым только в катастрофе самоуничтожения. Связь человеческой жизни с живущим вплоть до самой его гибели, неизмеримая пропасть кратера, из которого однажды могут подняться могучие силы человеческого величия, являются надеждой русского народа.

Неаполь

Очерк о Неаполе был опубликован в 1925 году во frankfurter Zeitung. Авторами при этом значились Вальтер Беньямин и Анна (Ася) Лацис. Вопрос о реальном авторстве остается открытым и вряд ли уже будет решен с достаточной определенностью. Сама Лацис в поздних воспоминаниях утверждала, что писали они вместе. Т. Адорно полагал, что текст полностью принадлежит Беньямину. Судя по языку, это именно так. Лацис играла скорее роль вдохновителя, недооценивать которую также не стоит. Не случайно же Беньямин посвятил ей свою книжечку «Улица с односторонним движением», которая была важной вехой на его творческом пути. Очерк «Неаполь» не только стал первым в ряду очерков Беньямина о городах (следующим был очерк «Москва»; примечательно, что, познакомившись с Москвой, Беньямин назвал ее северным Неаполем), но и ознаменовал существенный общий сдвиг в его работе: это первый опыт описания сложной реальности через коллаж отдельных жизненных деталей, движения к сущности от явлений, часто воспринимаемых как незначимые, поверхностные.


Несколько лет назад по улицам Неаполя в наказание за аморальное поведение возили на открытой повозке священника. За ним следовала изрыгавшая проклятия толпа. На одном из перекрестков показалась свадебная процессия. Тут священник встает и поднимает руку, благословляя новобрачных, а все идущие позади него опускаются на колени. С такой безусловностью католицизм в этом городе стремится вжиться в любую ситуацию. Если ему суждено когда-либо исчезнуть, то последним его оплотом будет, скорее, не Рим, а Неаполь.

Нигде кроме как в лоне церкви этот народ не может так уверенно предаваться своему пышному, идущему из самого нутра большого города варварству. Ему нужен католицизм, потому что с ним связана легенда, дата в святцах, покровитель, оправдывающий его даже в прегрешениях. Здесь родился Альфонсо Лигуори, святой, придавший практике католической церкви достаточную гибкость, чтобы со знанием дела сопровождать занятия мошенников и проституток, регулируя их на исповеди (по которой он написал трехтомный компендий) соответственно наложением более или менее суровых церковных наказаний. Одна только церковь и никак не полиция может говорить на равных с местной организованной преступностью, с каморрой.

Здесь человек, ставший жертвой преступления, и не думает о том, чтобы обратиться в полицию, если он хочет вернуть украденное. Через горожан или служителей церкви, а то и самостоятельно он вступает в контакт с кем-нибудь из каморры. Через него договаривается о выкупе. От Неаполя до Кастелламаре, в протянувшейся вдоль побережья веренице пролетарских предместий, располагается бастион каморры. Это преступное сообщество избегает районов, в которых оно могло бы статъ добычей полиции. Оно рассеяно по городу и пригородам. Поэтому оно опасно. Путешествующему буржуа, который на пути к Риму движется на ощупь от одного памятника искусства к другому, словно вдоль штакетника, в Неаполе не поздоровится.

Потому трудно было бы устроить на этот предмет более гротескную проверку, нежели созыв международного философского конгресса в Неаполе. Он бесследно растворился в жарком чаду этого города, пока чествование семисотлетия университета, сусальным обрамлением которого и должен был стать конгресс, заглушалось шумом народного празднества. Секретариат заполонили участники, жаловавшиеся, что у них тут же были украдены деньги и документы. Но и самый обычный путешественник окажется не в лучшем положении. Даже путеводитель Бедекера не сможет его утешить. Церквей в нем не найти, достойные созерцания скульптуры находятся как раз в запертых музейных флигелях, а произведения местных мастеров снабжены устрашающим словом «маньеризм».

Ничто не годится к употреблению, начиная со знаменитой водопроводной воды. Бедность и нужда кажутся заразными, совсем как в наставлениях, даваемых детям, а глупая боязнь быть обманутым – всего лишь убогая рационализация такого чувства. Если и правда, как говорил Пеладан