Вечер подкрался неумолимо, словно паук.
Я слышала, как трижды протрубили в рог там, в Белых Башнях у Моста, я видела стремительные тени в облаках, прекрасные птицы неслись к моему саду во весь опор – моя волшба жгла им сердца. Зелье, впитавшее тьму, влекло их, и не было силы, способной остановить их и меня. Как торопились братья, как спешили, как летели они сквозь закат навстречу погибели – и крылья их казались багряными, – ибо солнце садилось в тучи и ночь обещала быть ненастной.
Отныне и навсегда.
Я услыхала, как спускаются они ко мне. Как скидывают перья. В дверях завязалась драка. В обитель мою они ворвались яростные – распаленные зельем и похотью. Я отступила к пределу чертога, к самой стене, к самой сети – и в тесноте, в зеленоватом полумраке братья не очень походили на людей – словно зелье мое открыло иное их обличье. Это было страшно, и я уже не желала их ни духом, ни плотью. И я сделала знак и окрасила его. И на стенах моя сеть из крапивы ожила, напала и поразила: болью, ядом и отчаяньем – всем, что сокрыто в ней до поры до времени, как и в любой из нас. Они бились как воины, они умоляли как братья, они плакали как дети.
Сеть моя была прочнее – и я взяла у крапивы всю их силу, до последней капельки… Всю силу почти всех братьев.
Он всегда был громче всех, он сопротивлялся дольше, он начал петь свой сейд. Он почти накинул перья. Сван-Блар, младший.
Я успела первой, я же старшая. Я вцепилась в него подобно злым плодам репейника. Я повалила его на пол, на свежесрезанный тростник – навзничь и схватила за горло.
Слова клокотали в нем и просились наружу… он был сильный, верткий, горячий и скользкий от пота, он был мой брат. Сван-Блар. И глаза у него были… как стоялая вода. Я набросилась на него яростно и увидала, как он меняется, как стремится прочь. Он шептал, шипел, и сила его росла.
«Выпил меньше остальных, – подумала я. – Он младший, он седьмой сын, он сильнее. Нет! Нет! Я самая сильная! Я осина, я ольха, я омела, я осока – я старшая дочь…»
Я отпустила его шею, слишком тонкую и длинную для человечьей.
Провела руками по лицу – коснулась ненавидящих, уже почти птичьих глаз – горячих под моими пальцами, коснулась красивого рта. Погладила плечи… Ухватилась за крылья… да… да… его руки успели стать крыльями. И рванула изо всех сил, в разные стороны. Столько силы было во мне! Эти лебяжьи косточки, они же полые, почти пустые, легкие.
Жизнь покинула его нескоро. Хотя кровь, так и хлеставшая из ран, забрызгала весь чертог.
– Это хорошо, это славно, – шептала я и макала пальцы в красное. – Это все изменит…
Я собрала кровь последнего, я нанесла знаки на себя, и тело поддалось.
Я выла, клекотала и смеялась! Я упивалась переменой. Гордые королевичи, высокородные принцы, властители озер Востока и утеса Заката, наследники престола…
Кто вы теперь? Крапива! Кто теперь я? Наследница земель, озера и Утеса, всех лесов и пажитей, а также Белых Башен у Моста. Единственная дочь и законная королева.
Я осознала себя перевертышем – услыхала море, заговорила с ветром и открыла свое тайное имя – Свиристель. Тело мое стало легким, птичьим – я оторвалась от земли, пусть и невысоко, и покинула чертог…
Раздался удар, что-то тонкое и полое хрустнуло – боль охватила меня со всех сторон ярким светом, затем обуглилась, стала гаснуть, и все прекратилось.
Зеркало, зеркало… нынче померкло.
Некая тень легла с вечера над морем и лесом. Утро было слабым, и розовые его краски выглядели как бы воспалением в небесах – а где воспаление, там хворь и дурная кровь.
Фрейя-Праматерь, что врачует все, кроме смерти, завещала нам разить очаг болезни: словом, огнем или посеребренным железом. У мудрой девы всегда отыщется нужное слово, огонь в очаге доброй хозяйки не гаснет; касаемо стали и серебра – без них нам не справиться.
Я видела тень, я узнала знаки, я слышала вопли в облаках, я ощутила перемены. И стоило мне покинуть Белые Башни, как поняла я, что опоздала…
Дорога показалась мне длинной, а лес необычайно тихим, я поплутала по сырым мшистым полянам, обнаружила малоприятную пещеру. Прошла рядом с пепелищем. Цеплялась за кусты с необычайно длинными колючками.
Затем я умылась в ручье, три раза – и подле бегущей воды злая ворожба рассеялась. Я отыскала знакомую тропинку и вскоре была у калитки.
И увидала Грид. Она преграждала мне путь и тень отбрасывала густую и зловещую.
– Не ходи туда, ваша великость, – пробормотала Грид нехотя. – Все кончилось в этом саду. Когда начало гнилое – плод будет с ядом.
Я потрогала калитку. Доски были ледяными, хотя полдень так и сиял над нами.
– Бедная девочка… – только и сказала я – и вдруг расплакалась. Корзинка выпала из рук, и ее содержимое раскатилось по плитам дорожки.
– Слишком многого хотела твоя сестрица, да пирует она вовеки с Праматерью, – отозвалась на мои слезы Грид. – Не по чину ей были шашни с колдуном, и девочка… и дети. Это неправильные, ненастоящие дети, такое и жить не должно было. Ну, – вздохнула Грид. – Слова утомляют меня, ведь столько дел вокруг… Множество дев и хозяек ждут и просят моей помощи и совета. Может, и ты ждешь?
– Нет, – ответила я, – не стану спрашивать. К чему тревожить источник. Ведь знаю.
– Это тяжело, – согласилась Грид, – всякое знание весомо. Поделись со мною ношей.
– Этой ношей женщины не делятся, – отвела я руку Птичницы. – Дана каждой своя, Праматерь Фрейя знает эту тяжесть и благоволит к тем из нас, что не пусты.
– Ты, ваша великость, гордячка, однако получше своей сестрицы, – сказала Грид. – Но такая же хитрая… или мудрая, не разберу, приду смотреть много позже. Теперь, вижу, ты вынудила меня рассказать одну быличку. Ловко, ловко… Это совсем новая присказка. Про двух сестер-ворожеек, что любили одного парня из своих, из чародеев. Одна любила так, что принесла нечистую жертву, пролила человечью кровь – подарила колдуну личину воина из-за моря, воина, что пал от ее стрел. А все – чтобы обойти запрет Праматери: «Да не будет чадо от волшбы». И про то, что родившееся оказалось вовсе не людьми, но воплощенной тьмой и злыми птицами. Там еще про то, как горевали мать с отцом, как ворожили над старшей, как колдовали над остальными… И как Элле-сестра со временем заняла место на троне и в спальне…
Я долго молчала.
– Поставила мужа моего обычным воином и ношу в себе дитя человеческое, – твердо сказала я. – И когда придет пора, пойду на все. На все. Хотя бы и на старый закон. Жизнь за жизнь. Слово сказано.
Пришла очередь Грид молчать. Она вволю насладилась тишиною, потом придвинулась ко мне и положила ладонь на мой живот. Рука ее была горячей, словно нагретый солнцем камень.
– Пусть будет благополучна и прекрасна, – произнесла Грид. – Слово услышано.
– Прекрасна, – откликнулась я. – Черные волосы, синие глаза… умница.
– Румянец, не забудь про румянец, ваша великость, – подхватила Грид. – Здоровые дети – румяные.
– Да, красивый румянец на нежных щеках.
– Ваша великость, ты назовешь ее…
– Маргрет, – ответила я. – Она будет королевой.
– Великой королевой, – уточнила Грид. – Даже отсюда я вижу золотое платье… Многие мужи померкнут в его сиянии.
– Да будет так, – попросила я.
– Смотри, ваша великость, – сказала мне на это Грид. – Гляди, что кот принес! Это же свиристель, чумной дрозд! Недобрый знак, они являются аккурат перед мором, от них-то вся хворь и происходит. Я успела первой – прихлопнула нечисть. Теперь сожгу мерзкую птицу…
– Не забудь развеять пепел, – ответила я.
Павел МайкаТам трудись, рука моя, там свисти, мой бич[3](Перевод Сергея Легезы)
Май 1951 г., тридцать шестой год Предела, первый год Мира
Стшельбицкий кружил вокруг расчлененного трупа, фрагменты которого были разбросаны по всей спальне. При этом, кажется, издавал звуки, не слишком-то уместные в данной ситуации. Переходил он от задумчивого «ну-ну» через выражающее недоверие «о-ля-ля» к искренне удивленному «а чтоб меня!». По крайней мере столько удавалось понять по шевелившимся губам бывшего городского палача, нанятого после воскрешения краковской полицией в качестве специалиста в области необычных смертей.
Мастер Стшельбицкий – возможно, и не имевший соответствующего медицинского образования, зато обладавший немаловажной в таких случаях практикой, – говорил что-то еще, но остальным полицейским, собравшимся в спальне жертвы, не хватало знаний, чтоб по движению его губ прочесть фразы более сложные. А не слышали они его слов из-за воплей, которые этажом выше неутомимо извергала из себя перегнувшаяся через подоконник соседка убитого.
– Кара Господня с этими топтунами! – орала она в священном возмущении. – Да ты хотя б ноги вытри, тупарь ты державный! Кто знает, куда ты нынче ими влезал, сельдь ты гнилая!
Возмущение ее порой сменялось хвалой, возносимой к небесам, которые-де «смилостивились наконец-то, прибрав из мира сего крест в виде сукина сына Радзишевского», а после – неминуемо уступало место удивлению, «что не пала еще кара на прочих сукиных детей».
«Сукин сын Радзишевский» – в противоположность соседке – молчал. Он-то мог и помолчать: выражение ужаса на его искусанном лице говорило само за себя. Что бы ни произошло с убитым, случилось это с ним неожиданно, внезапно и страшно.
– Очень интересное дело! – заявил наконец Стшельбицкий, поднимаясь на ноги. Теперь-то, принимая во внимание потребности коллег, говорил он своим привычным гулким голосом человека не просто уверенного в себе, но и радующегося жизни во всех ее проявлениях. – Этот вот дурашка был загрызен стаей гномов или каких других малоросликов. И похоже, не только ими.
– И все это сделали гномы? – удивился подкомиссар Яцек Брумик, стоя над зрелищно приконченной жертвой и все еще не вполне контролируя цвет собственного лица.