Сын пивовара подошёл ближе. Медленно. Не сводя глаз с бурлящей кромки.
И замер, поражённый увиденным.
В обрамлении пены из котла смотрел на сына Турлог. Смотрел на единственного сына мёртвыми глазами и улыбался. Затем веки его сомкнулись, и он ушёл в гущу.
— Отец! — тихо сказал Снорри, плохо понимая, что случилось. — Эх, как же ты так…
В носу кололо, глаза щипали слёзы, но сын мёртвого пивовара уже нёс воду — залить огонь под котлом, обдумывая, кого бы позвать на помощь, как известить родичей, что Турлога Рауденбарда более нет в живых, чтобы те не слишком радовались. Снорри сильно сомневался, что они простят того, кого отвергли от древа рода.
— Люди! Хэй, народ, есть кто? Беда! Беда! Пивовар утоп! — кричал он, созывая подмогу. Ему было неловко, даже гадко, что надо просить о помощи чужих, но что поделать? Он только надеялся, что люди не станут слишком насмехаться, что, мол, надо ж было так напиться…
Первым, кто откликнулся, был старый Альвар, отец красавчика Тервина. Увидав утопленника, он не сдержал горестного вздоха:
— Не самая лучшая смерть! А какой был человек!..
"Ну да, — неожиданно зло подумал Снорри, — теперь-то вы все вдруг вспомнили, КАКОЙ был человек. А то, что наговаривали на него за глаза, сплетни грязные распускали, это ничего! Дело житейское! Тьфу!"
— Коль скоро тебе понадобится помощь, можешь на меня расчитывать, — тихо, чтоб не услышали другие, предложил Альвар.
Снорри удивился, но виду не подал. Лишь молча кивнул.
Хоронили Турлога Дорисона с размахом. Никто не сказал бы, что Снорри справил по отцу плохую тризну. Столы на переднем дворе усадьбы ломились от мяса. Пиво и ядрёная пшеничная брага лились водопадом, спиллеманы-музыканты давали жару, торжественные речи в память об ушедшем звучали под ясным небом. На похоронах не плачут, ибо слёзы только огорчают ушедших. Да и некому было плакать. Снорри не плакал. Он руководил попойкой. А когда все перепились и подзабыли, чего ради собрались, он незаметно удалился. Старики Альвар и Фундин Пасечник переглянулись молча и взяли на себя обязанности хозяев.
Из родичей Струвингов никто не появился. Даже не откликнулся.
Так умер и был погребён Турлог Рыжая Борода, и не говорили о нём плохо.
То был ветреный весенний день. Из таких, когда снег сошёл, но ещё прохладно. Ветер бежал над рекой, над лесом, над прошлогодними травами, из-под которых уже виднелась молодая поросль. Снорри стоял на кургане рода своего, глядя на небо. Этой ночью ему снилась матушка. Она была очень счастливая и такая красивая, что Снорри заплакал во сне от радости. И не хотел просыпаться.
Ныне он был один. Совершенно один. Ни рода, ни семьи, ни друзей, ни побратимов. Хотя и много знакомых. Он был одинок, как Старый Балин. Рядом с могучим дубом на берегу реки не росли деревья. А даже и росли бы… Куда им было понять его!
А между тем, Балин жил. И повидал, видимо, немало горя. Иное дело, что старик, кажется, не дал жизни ни одному дереву. В округе не росло подобных ему. Дед не видел внуков. Как Дори. Как Турлог.
"Видно, так тому и быть, чтобы в нашем роду старики и внуки не виделись в Срединном мире, — грустно подумал Снорри. — Тервин-то, небось, скоро уже подарит седому Альвару внуков. А я что? Дурная трава: ни корней, ни цветов…"
Вдруг Снорри ощутил рукой прикосновение. Тёплое, чуть щекотное. Приятное. Обернулся. Увидел светлое, грустное лицо. Он узнал её сразу. Девчонку, что так же стояла рядом с ним, на этом самом месте, много зим назад. Девчонка стала пригожей невестой, и, верно, двор её родителей тесен для сватов.
Да только синие глаза — всё те же…
— Не печалься, — сказала она, сжимая его ладонь. — Никто не скажет, что твой отец был плохим человеком.
Снорри нахмурился и медленно, но решительно забрал руку.
— Кого волнует, кто что скажет, — ответил он ровным голосом. — Это его не вернёт и не примирит с роднёй. Его забудут, как только протрезвеют.
— Что ни говори, — возразила синеглазка, — а Турлог был достойным. И Асгерд, его супруга, также. Я скорблю вместе с тобою, сын славных родителей.
Он взглянул на неё удивленно. Прямо в глаза. Там застыл дождь. Она, чужачка, готова была оплакать старого пивовара и за себя, и за Снорри. От чистого сердца. Снорри устыдился, закусил губу… и вдруг тихо рассмеялся.
— Помнится, тогда нам слова не понадобились, — произнес он и добавил смущенно. — Холодно сегодня, пойдём в дом. По вкусу ли придётся тебе наш глинтвейн?
Глинтвейн вышел на славу. Душистый, кисло-сладкий, отдающий корицей, мятой и ушедшим прошлым летом. Дымом костра, горными травами, воспоминаниями. Напиток был тёплый, и от этого щемило сердце.
Они сидели в гостиной и молча смотрели на огонь в камине. В огне сгорало прошлое. До конца. Как память.
— Раньше умерших предавали пламени, — сказала вдруг девушка, и её синие глаза мерцали стеклом.
— Моя матушка сказывала, — отозвался Снорри, — что так и было, только не всех так хоронили. Лишь вождей. Да и это не наш обычай. Его нам подарили верды-северяне из заливов.
— Это, верно, было красиво, — молвила синеглазка.
Снорри промолчал. В его сердце были сумерки. Ранние весенние сумерки, как те, что настали за окном. Что хорошо в весенних сумерках: каждый вечер они отодвигаются всё дальше к ночи, высвобождая ярый пламень лета.
Альвар и Фундин позаботились, чтобы гости не передрались по пьяни. Не в усадьбе. Тех, кто держался на ногах, выпроводили: благо, все местные, до дому идти недолго. Тех, кто не держался, — выносили. Снорри, правда, подозревал, что завтра наверняка обнаружится парочка таких, которые напились до розовых троллей и валяются в кустах или сарае. Обычно без этого не обходилось.
Впрочем, это мало занимало нового хозяина Грененхофа.
Усадьба Струвингов не зря звалась Грененхоф — Зеленый Двор. Из-за низенького забора приветливо раскинулись ветви яблонь, оба двора заросли травой, кустами смородины и хмелем. Но и это не всё. Большинство домов Норгарда были бревенчатыми стафбурами — срубами, хижинами на столбах. Каменными были только те постройки, где пылал покорённый огонь: кузницы, пекарни, пивоварни… Дом Струвингов был не такой. С виду — круглый, как холм или курган, а его земляные стены густо поросли травой. Жилой дом вырастал из земли, сливался с ней, зимой — белый, весной — тёмный, осенью — жёлтый, летом — зелёный. Только торчащий из земли дымоход указывал на то, что это — обитель. Хижина. Дом…
Он не всегда был таким. Не бедно жил прадед Ари. Первый, кто из рода Струве Котла поселился в Норгарде. Был у него длинный дом, и даже староста не постыдился бы его. Да только произошла неприятность. Разгневал ли Ари Предков, покинула ли его удача, или просто Тэор Златоусый, бог грозы, крепко набрался в ту ночь, и швырнул свой молот куда попало — никто не скажет. А только однажды молния ударила в гордый красивый дом. И дом сгорел дотла. Никто не пострадал: Ари с семьей был на юге, а когда вернулся…
— Когда вернулся, — говорил Снорри, — то взялся за новый дом. Решил не морочить себе голову и устроил такую вот нору. Окошко оставил…
Окошко было небольшим, круглым, застеклённым. В стекле плясал огонь. Как в синих глазах гостьи.
Снорри помолчал. И сказал ещё:
— Говорили, будто бы в ту ночь, когда сгорел дом Ари, из пламени выехал багровый всадник, протрубил в рог и ускакал на север. И в том году случилась война с горными цвергами. Этот всадник всегда предвещает войну. Да ты знаешь…
— Нет, не знаю. Откуда бы? — удивилась она.
И Снорри заметил, что нет больше в её очах холодного стекла. Есть свет, тепло и запах летнего неба.
— Думается мне, — усмехнулся он, — не слишком обрадуются твои родители, узнав, что ты пьёшь одна с незнакомцем.
— А как им узнать? — хитро улыбнулась она. — Они в другом городе. В Аскенхольме.
— О, так ты, видимо, и есть та самая Митрун, дочь Лаунда Лысого, знаменитого законоведа?
— Хороший знак, — фыркнула она, — ты наконец-то спросил, как меня зовут!
— И что же, позволь полюбопытствовать, делает юная и, думается, незамужняя девушка так далеко от дома родителей?
— Любопытство не доводит до добра. Вот не скажу!
— Я спрашиваю как хозяин дома.
— А мне нетрудно его покинуть.
— Будет трудно, ежели я запру дверь.
— Тогда я тебя заколдую. Я волшебница!
— О! Прости, благородная госпожа! — Снорри со смехом повалился перед ней на колени. — Прости, не признал сразу! Смилуйся, не превращай меня ни во что скользкое и противное.
Она взглянула снисходительно.
— Ну ладно. Не буду. Я сегодня добрая. Можешь встать.
И залилась смехом.
Снорри грустно улыбнулся.
— Могу встать, да не хочу. Митрун, позволь мне посидеть так, у твоих ног.
Она опешила. Потом кивнула.
— Хорошо. Только без глупостей.
— Мне нынче не до глупостей.
— Что, совсем? — лукаво спросила Митрун.
Снорри поднял взгляд. Их глаза встретились. Он взял её руки в свои.
А потом их неудержимо потянуло друг к другу. И поцелуй был тёплый, кисло-сладкий, с горчинкой, как глинтвейн. Хмельным, как знаменитое вересковое пиво. И неожиданно глубоким, как море, которого Митрун никогда не видела…
Она смущённо потупила взор. Только сердечко бешено стучало…
Снорри положил рыжую голову ей на колени и замер. Потом вздрогнул. Задрожал. Митрун не сразу поняла, что он плачет. А когда поняла — сердце её поплыло, точно восковое, под жаром нежности и — что уж тут — жалости. Она гладила Снорри, что-то шептала, утешала, как могла. Как умела. Дома, в Аскенхольме, ей редко доводилось кого-либо утешать.
Не потому, что там не страдали. Просто у неё не было для них сострадания. Ни капли.
— Прости, Митрун… прости, — шепнул Снорри.
— За что?
— …и спасибо. Только не спрашивай за что.
— Не спрошу.