Ди - Пи в Италии — страница 6 из 45

— Понимаете, комната четыре на шесть, итого 24 метра жилплощади! Кровать с постельным бельем, стол, два мягких стула и даже умывальник! Считайте еще распречудесное окно и вид на весь Рим с самолета! Господи, Боже мой! Да за такое дело в Москве знаете, сколько нужно дать? И на пальцах не сочтешь!

Муж ставшей нашим другом синьоры Паллукини, «мадам Беттерфлей», изящный, как Казанова, и столь же изящно мысливший искусствовед, устраивая в те дни для американцев выставку «четырех веков венецианского искусства», нашел все-же время, чтобы показать нам Сен Марко.

— Эта дивная мозаика вывезена из Византии при разгроме ее крестоносцами… Тот горельеф с Александром Македонским добыт ими же в Пиррее, а бронзовые львы за стеной — из Сирии…

— Ну, а сами венецианцы что создали? — снаивничала жена, к счастью по-русски.

— К себе все свезли… Со всего света… Мало тебе, что-ли? Как ты не понимаешь искусства! — отвечаю за гида я.

На обратном пути профессор Паллукини указывает нам на высокий скучного вида дом.

— Здесь помещалось подворье ганзейских купцов. Стены дома снаружи были сплошь расписаны Гольбейном.

Мы смотрим на них почтительно и внимательно, но ничего, кроме пятен сырости и облупленной штукатурки, не видим.

Сыростью и илом несет из обмелевшего в час отлила канала. По его усеянному консервными банками, обнаженному дну, бегают здоровенные рыжие крысы. Таких крупных тварей этой породы я только на Соловках видел.

Мы бредем дальше по узенькой извилистой улице под натянутыми через нее веревками с развешанным на них для просушки бельем. Улица — одна из наиболее торговых. Преобладают магазины с венецианскими сувенирами для иностранцев. Раковины с видами лагуны и Дворца Дожей, резьба по камню, лев Св. Марка во всех видах, какие-то султаны из цветных бус… Как знакомо это все по бабушкиным сундукам и горкам в обветшалых «дворянских гнездах»… Но «тогда» все это было красивее, ярче… «Тогда» светила мечта…

Синьор Паллукини указывает на большую витрину.

— Это лучший магазин. Взгляните, там стекло, изделия знаменитых венецианских мастерских Мурано. Здесь — резьба по мрамору, наша древняя художественная традиция…

— А ведь этакой топорной, грубой работы постыдились бы наши екатеринбургские мастера. Даже и советские артели «Самоцвета». Не так-ли, Финик?

Это я говорю по-русски, а по-французски:

— Прекрасная тонкая работа! Сколько вкуса!

Ничего не попишешь! Надо быть вежливым и приятным хозяевам. Мы не знатные «страниеры», а бездомные и, главное, бездолларные профуги.

Улыбаться всем! Улыбаться всему!

Вечером в нашей комнате профугов в казерме Манин, в доме, воздвигнутом три столетия назад отцами-иезуитами, мы подсчитываем накопления своих впечатлений за день.

— Знаешь, я кажусь себе Тартареном из Тараскона.

— Вот уж не похоже! — разом запротиворечила жена. — Ты длинный и худой, а он маленький и толстенький.

— Погоди! Не тем, что гордо ехал стрелять львов, не тем, что увлекал заплывших жирком буржуа в туманную даль океана, а другим… тем, что, изверившись в подлинности швейцарских красот и ужасов, перерезал веревку и покатился вниз с ледника, решив, что и все горы поддельные, тем, чей развесистый баобаб оказался меньше придорожного репейника…

— Ну, это ты, как всегда, перехватываешь.

— Нет. Мы смотрели на Венецию, да и не на одну нее, чужими глазами. И она была прекрасна. Твоя тетка пела о Риальто, и ты видела его… в мечте… оказался базар… грязный, воняющий рыбой…

— Слишком грустно, — отозвалась Финик, — не брюзжите. Давайте лучше в рифмы сыграем. Первое двустишие — я, второе — вы. Идет?

Финик владеет стихом. Я тоже им грешил в дни оны. Через минуту она подает мне листок.

Тайны сброшены оковы.

Понесемся смело ввысь…

Единственный огрызок карандаша переходит ко мне. Я пишу:

Путь нам кажет Казанова

В тухлой тине, среди крыс!

Финик читает и злится. Со зла дает мне трудную задачу на двойную рифму в четверостишии:

Но пробьем себе мы тропы

В блеск пленительной Европы…

Ну, нет! Такой оптимизм выводит и меня из терпения. Я подписываю:

Но для этой нашей пробы

Нету рифмы…

Финик рвет бумажку.

На раскинувшуюся перед нашим окном гладь лагуны падает закатная тень старой обветшавшей кампаниллы.

7. Кто же мы, собственно говоря?

— Вы русский?

— Черт меня знает! Может быть, что и так… Мой собеседник из понимающих. Он смеется, и мы усаживаемся на окно корридора одного из бесконечного числа англо-американских офисов, заполнивших всю Венецию. По этим офисам мы бегаем каждый день с утра до обеда. Цель этой беготни — пробиться куда-либо подальше от лап оригинала красующихся везде портретов.

В каждом офисе нас внимательно выслушивают (делать сидящим там абсолютно нечего). Просят написать свои биографии. Иногда обещают работу:

— Приходите на следующей неделе во вторник, ровно в десять с половиной утра… — и записывают дату в настольном блокноте.

Но вторник сменяется пятницей, пятница — понедельником. Неделя идет за неделей, мало чем отличаясь одна от другой.

Иногда нас расспрашивают о жизни в России и сочувственно кивают головой:

— Уй, с'е террибль!

Документы мы получили неожиданно легко. Просто пошли в какое-то итальянское учреждение по адресу, данному одним кестринговским армяно-турком. В учреждении царил невообразимый хаос: все его прежние чиновники были выгнаны, как фашисты, а на их места посажены разом набежавшие патриоты. Они перекидывали нас от стола к столу, из комнаты в комнату, пока наш подбрасываемый волнами корабль не наскочил на подводный риф, который оказался русским итальянцем, высланным большевиками из Одессы не то в 36-ом, не то в 32-ом году.

Одессит мгновенно и с большой радостью сел выписывать нам «карта д'идентита».

— Писать вас как? Русскими?

— А как-же иначе?

— По разному. Можно иранцем, греком или еще кем-нибудь. Всех ваших армян я в турок перекрещиваю. Вернее… Страна нейтральная. Иные и на две нации разом пишутся…

Русско-итальянский одессит не лишен здравого смысла. Знакомые усы красуются на стене и этого уффичио.

В моей душе идет сильная борьба… Эх, будь, что будет!

— Пишите — русский!

— Дело ваше.

Но с фамилией происходят неожиданные затруднения. Буквы «Ш» в итальянском алфавите нет. Как ни пробуем ее изобразить, получается то Скиряев, то Чирьев, то совсем черт знает что…

***

Дни текут за днями. Синьора Паллукини стала нашим настоящим добрым гением. Да и не только нашим, но и многих еще русских.

Почему? Потому что ее брат в русском плену. Многим такой оборот ее психической направленности непонятен, а вот Лесков, я думаю, понял бы его.

Мы живем теперь не в казерме Манин, а в самом настоящем палаццо Фоскарини, последнего дожа блистательной республики. Настоящем палаццо, откуда даже статуи еще не разбежались: Юлий Цезарь и Брут стоят рядом, не проявляя друг к другу ни агрессивных, ни репатриационных склонностей. Платон держит свой свиток в руке скромно свернутым, не заставляя никого ни читать его, ни под ним расписываться.

— Хорошо, черт возьми, живется статуям!

Но и нам, благодаря синьоре Паллукини. не плохо Это она устроила нас в тихое, мало кому известное папское общежитие для профугов. И как раз во время! В казерму Манин разом нагрянули полковник и два капитана, вызвали всех подсоветских греко-турок и после полагающихся к случаю речей, вскользь добавил:

— Все вы, дорогие товарищи, уже взяты на учет. Завтра, в 8 часов утра придут катера и будем грузиться. Родина вас ждет!

Греко-турки расцвели самыми радостными улыбками, прокричали полагающееся и с пением «Широка страна наша родная» пошли складывать манатки. Но во время их сборов произошло неожиданное превращение. Грузины, лезгины, осетины и даже бакинские турки, греко-турки, турко-арабо-греки, все, все, вопреки теории академика Марра, разом стали армянами, то есть яфетидами.

Разгадку этого странного этнического явления приходится искать в глубине веков. Давно-давно, еще в те время, когда Палеологи были императорами, а не чиновниками республики, византийские армяне основали монастырь на одном из островов дружественной Империи Венецианской Республики.

Потом и Империя и Республика рухнули в вечность, а армянский монастырь остался. Даже сам Байрон укрывался от великих своих страстей в его тихом приюте. Цела скамейка и зеленеет дуб, под которым он сидел.

Как только стемнело, через стенки казермы в иезуитский монастырь начали прыгать тюки и рюкзаки, ну, и их владельцы тоже, конечно.

Отцы иезуиты сначала испугались, но скоро поняли причину этих падений и открыли выходную калитку своих ворот. Около них не было ни партизан, ни карабинеров… Вообще было пусто.

Утром же в армянском монастыре готовили трапезу порций на триста больше обыкновенного.

Мы были в это время уже в палаццо Фоскарини. И не только мы, рядом с нашими комнатами (да-с, теперь две! У Финика — отдельная!) неожиданно оказались кинолог из Удине с супругой, продолжающие и тут тот же спор.

Менее неожиданна и менее приятна была другая встреча: с советским капитаном, шедшим по корридору в сопровождении нашего портье.

— Русс! — указал на меня тот.

— Русский? Очень приятно! Откудова? — обрадовался капитан.

В дни бурных исканий юности меня занесло в школу Московского Художественного Театра. К. С. Станиславский меня теперь и выручил. План роли созрел мгновенно. О репатриации «новых» и уклончивых ответах «старым» мы уже кое-что знали.

— Как-же, как-же, русский, — обрадовался и я, — из Нижнего Новгорода, а потом в Берлине двадцать лет выжил. Очень рад, очень рад, господин штабс-капитан! Так ведь? Четыре звездочки у вас вижу…