собирания мифов эта тенденция усиливается.
С ранних пор мифы превращаются из сообщения в учение. Любой ритуал включает в себя представление о событии как об определённом процессе, на который надлежит влиять магическим образом. Этот теоретический элемент ритуала обосабливается в самых ранних эпосах народов. Мифы в том виде, в каком их застают трагики, уже стоят под знаком той дисциплины и власти, которые прославляются Бэконом в качестве цели. Место локальных духов и демонов занимают небеса и их иерархия, место заклинаний, практикуемых магом и племенем — чётко субординированное жертвоприношение и выполняемый в приказном порядке труд невольников. Божества Олимпа уже более не идентифицируются непосредственно со стихиями, они их обозначают. У Гомера Зевс руководствует над дневными небесами, Аполлон управляет Солнцем, Гелиос и Эос переходят уже в область аллегорического. Бытие отныне распадается и превращается в логос, стягивающийся, с прогрессом философии, в монаду, во всего только точку отсчёта, и в массу всех вещей и создании вовне.
Одним единственным различием между собственным существованием и реальностью поглощаются все иные. Безотносительно к каким бы то ни было различиям мир становится подвластным человеку. В этом единодушны иудейская история творения и религия Олимпа, «… и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле» [10].
О Зевс, отец мой! Ты на небесах царишь
Свидетель ты всех дел людских,
И злых и правых. Для тебя не всё равно,
По правде ль зверь живёт иль нет.[11]
«Господин же, поставивший раба между собой и ей, встречается, таким образом, только с зависимой стороною вещи и пользуется ей целиком; самостоятельную же её сторону он предоставляет рабу, который её и обрабатывает». [12] Перед этими богами устоять способен только тот, кто покоряется без остатка. Пробуждение субъекта куплено ценой признания власти в качестве принципа всех отношений. По сравнению с единством подобного рода разума различие между богом и человеком низводится до степени той иррелевантности, которая уверенно констатировалась разумом уже прямо-таки со времён самой древней гомеровской критики. В качестве повелителя природы бог-творец и дух-устроитель тождественны друг другу. Богоподобие человека состоит в суверенитете над существованием, в его взгляде повелителя, в командовании.
Миф превращается в Просвещение, а природа — во всего лишь объективность. Усиление своей власти люди оплачивают ценой отчуждения от всего того, на что их власть распространяется. Просвещение относится к вещам точно так же, как диктатор к людям. Они известны ему в той степени, в какой он способен манипулировать ими. Человеку науки вещи известны в той степени, в какой он способен их производить. Тем самым их в-себе становится их для-него.
В этом превращении сущность вещей всегда раскрывается как та же самая в каждом случае, как субстрат властвования. Этой идентичностью конституируется единство природы. Столь же мало, как и единство субъекта, являлось оно предпосылкой практики магического заклинания. Ритуалы шамана были обращены к ветру, к дождю, к змее снаружи или к демону внутри больного, но не к веществам или экземплярам.
Не один-единственный и идентичный самому себе дух был тем духом, которым приводилась в действие магия; он менялся подобно тем культовым маскам, которым надлежало быть подобными множественным духам. Магия является кровавым заблуждением, но в ней господство ещё не отрицается благодаря тому, что она, будучи трансформированной в абсолютную истину, кладётся в основу порабощаемого ей мира. Маг уподобляет себя демонам; чтобы запугать их или умилостивить, он принимает вид устрашающий или смиренный. И хотя его должность требует повторения одного и того же, он ещё не объявляет себя, как это делает цивилизованный человек, для которого в таком случае его скромные охотничьи угодья съеживаются до размеров унифицированного космоса, совокупности возможностей добычи, подобием незримых сил. Лишь в качестве такового подобия достигает человек идентичности той самости, которая не может быть утрачена при идентифицировании себя с другими, но которая овладевает собой в качестве непроницаемой маски раз и навсегда. Именно идентичность духа и её коррелят, единство природы, есть то, жертвой чего становится полнота качеств. лишённая качеств природа становится хаотическим материалом для всего лишь классификации, а всемогущая самость — всего лишь обладанием, абстрактной идентичностью.
Магии присуще специфическое заместительство. То, что происходит с копьем врага, его волосом, его именем, причиняется одновременно и самому человеку, вместо бога умерщвляется жертвенное животное. Субституция при жертвоприношении знаменует собой шаг в направлении дискурсивной логики. Даже если самка оленя, приносимая в жертву взамен дочери, либо ягненок, жертвуемый взамен первенца, несомненно обладали в придачу ещё и собственными качествами, они всё же являлись уже представителями вида. Они несли в себе случайность экземпляра. Но святостью hie et nunc, исключительностью избранника, осеняющей заместителя, последний радикально выделяется, делается незаменимым при обмене. Этому кладёт конец наука. В ней не существует никакого специфического заместительства: если уж жертвенные животные, то уж никакого бога. Заместительство оборачивается универсальной взаимозаменяемостью. Атом разделяется не как заместитель, но как образчик материи, и кролик не заместительствует, а профессиональным рвением лаборатории третируется всего лишь как экземпляр. В силу того, что в функциональной науке различия становятся текучими до такой степени, что все тонет в одной-единственной материи, предмет науки окаменевает и закоснелый ритуал былых времён начинает казаться изменчивым, поскольку им Единому приписывалось ещё и Иное. Мир магии все ещё содержит различия, сами следы которых исчезли в форме языка.[13]
Самые разнообразные сходства между сущим вытесняются одним-единственным отношением между задающим смысл субъектом и смысла не имеющим предметом, между рациональным значением и случайным носителем значения. На магической ступени сон и образ считались не всего только знаками вещи, но — связанными с последней посредством подобия или имени. Связь тут является связью не интенции, но родства. Так же, как и наука, колдовство преследует свои цели, но оно достигает их посредством мимесиса, а не в ходе прогрессирующего дистанцирования от объекта. Оно никоим образом не основано на «всесилии мысли», которое, подобно невротику, мог бы приписать себе примитивный человек; «переоценки психических процессов в противовес реальности» [14] не может быть там, где мысль и реальность ещё радикально не разъединены. «Непоколебимая уверенность в возможности овладении миром» [15], которую Фрейд анахронично приписывает колдовству, соответствует лишь удовлетворяющей принципу реальности стадии овладения миром посредством более искусной науки. Для смены привязанных к определённому месту практик знахаря всеохватывающей индустриальной техникой потребовалось обособление мысли по отношению к объекту, как оно было осуществлено в удовлетворяющем принципу реальности Я.
В качестве языковым образом развёрнутой тотальности, притязанием которой на истину подавляются более древние мифические верования народных религий, солярный, патриархальный миф сам является просвещением, с которым Просвещение философское может теперь померяться силами как с равным. И ему воздаётся сторицей. Мифология сама развязала процесс бесконечного просвещения, в ходе которого любое определённое теоретическое воззрение с неизбежной необходимостью вновь и вновь подвергается уничтожительной критике, выставляющей его в виде всего лишь некоего верования, вплоть до того, что понятия духа, истины и даже просвещения сами становятся относящимися к сфере анимистического колдовства. Принцип роковой необходимости, губящий героев мифа и развёртывающийся в качестве логического следствия прорицания оракула, не просто господствует, будучи облагороженным до убедительности формальной логики, в любой рационалистической системе западноевропейской философии, но управляет даже самой последовательностью систем, которая начинается с иерархии божеств и которой, в условиях перманентных сумерек кумиров, направляется гнев в отношении недостающей порядочности как идентичного содержания. Подобно тому, как мифами уже осуществляется просвещение. Просвещение с каждым своим шагом втягивается всё глубже и глубже в мифологию.
Оно перенимает весь материал мифов для того, чтобы их разрушить, и как их судия подпадает под чары мифов.
Оно стремится избежать суда роковой неизбежности и соответствующего возмездия тем, что учиняет акт возмездия над ним самим. В мифах все случившееся должно быть покаянием за то, что оно случилось. От этого в Просвещении остаётся только то, что факт становится ничтожным, едва случившись. Учением о равенстве действия и противодействия власть повторения над существованием утвердилась много позже того, как люди отказались от той иллюзии, что благодаря повторению они способны идентифицировать себя с повторяющимся существующим и, тем самым, избежать его власти. Но чем более рассеивается эта иллюзия магии, тем неумолимее вовлекается человек повторением в сане закономерности в тот кругооборот, посредством опредмечивания которого в закон природы он мнит себя удостоверенным в качестве свободного субъекта.
Принцип имманентности — объяснение каждого события как повторяющегося — который отстаивается Просвещением в противовес мифологической продуктивной силе воображения, есть принцип самого мифа. Сухой мудростью, не допускающей ничего нового в подлунном мире, потому что кости бессмысленной игры брошены, великие мысли все уже помыслены, возможные открытия заранее конструированы, а люди нацелены на самосохранение посредством приспособления — этой сухой мудростью репродуцируется именно то чисто фантастическое, что отвергается ей: санкция рока, которой, посредством возмездия, неустанно воссоздаётся вновь то, что уже некогда было. Таков вердикт, критически воздвигающий границы возможного опыта. Идентичность оплачивается в первую очередь всем тем, что не способно в одно и то же время быть идентичным самому себе. Просвещение ликвидирует беззаконие прежнего неравенства, непосредственное барство, но в то же время и увековечивает его в универсальном опосредовании, в соотнесённости всякого сущего с любым иным. Им исполняется то, что восхваляется Киркегором в его протестантской этике и что уже наличествует в эпическом цикле о Геракле в качестве одного из прообразов мифологического могущества: им отсекается несоизмеримое. Здесь не только разлагаются мыслью качества, но и принуждаются к реальной конформности люди. То благо, что рынок не задаёт вопросов о происхождении, оплачено торгующим тем, что те возможности производства товаров, продающихся на рынке, которыми наделён он от рождения, он дозволяет моделировать другим.