Дикая кровь — страница 2 из 81

Ивашко слушал, раскрыв рот и пристально глядя в морщинистое, бескровное лицо Верещаги, и не перебивал деда. Все это было для Ивашки и ново, и страшно.

Отчим не любил заводить разговор о Сибири. Лишь на смертном одре, уже отсоборовавшись, сказал, что где-то под Красным Яром есть у Ивашки родные дядья да братья и непременно должен Ивашко ту немирную родню подвести под высокую государеву руку. И тогда, сперва робко, потом все настойчивее, позвала Ивашку Сибирь, неведомая, жуткая и все-таки близкая, его породившая сторона. Он свободно говорил по-киргизски и даже по-монгольски — этому научили Ивашку холопы воеводы, вывезенные Акинфовым на Москву. Они же по вечерам в людской пели гортанные, заунывные песни своих степей и подолгу говорили сказания своего народа.

И тогда снились Ивашке диковинные земли, которых он отродясь не видывал, снились резвые широкогрудые кони и у синих рек белые юрты. И замирало его сердце…

Потом Верещага и киргиз ужинали. Ивашко достал из сундучка осетрину крутого посола, нашлись у него и зачерствелые крендели, запасливо купленные на дорогу в Енисейске. Поглядывая друг на друга, ели споро и смачно. А после ужина киргиз опять полез в сундучок, достал пуховую подушку, взбил ее и бросил себе под голову. Не снимая кафтана и сапог, развалился на лавке и вскоре уснул под сопение и сдержанное покашливание Верещаги.

Ночью ветер поигрывал ставнями, но не эти звуки разбудили Ивашку. Он проснулся от негромкого стука в дверь, а еще услышал, как под чьими-то ногами скрипнуло крыльцо.

— Кого леший несет? — завозился, закряхтел недовольный Верещага, и тут же у печки коротко звякнуло железо — должно быть, топор. Дед толкнул дверь и на цыпочках вышел в сени.

— Открывай, мы от таможенного головы… Пошто приезжий товары не заявляет? — донесся со двора простуженный голос, в котором явно слышалась нарочитая суровость.

— Сгиньте, ончутки!

— Открой-ко, Верещага!

— Днем открою.

— Недосуг нам. Добром просим!

— Уходи, дьявол! Худа бы не было, трень-брень, как гость в рыло пальнет из пистоля, — позевывая, припугнул дед.

— Так уж и пальнет!

— И пальнет!

На дворе прошелестел неуверенный шепоток, еле различимый в порывистом гуде ветра. Кто-то грузно протопал вдоль стены, прямо к воротам. Брякнуло у калитки кольцо. И стало тихо-тихо, слышалось только, как где-то за печью робко скреблась мышь.

— Лиходеи, — буркнул дед себе под нос и, шумно вздыхая и шебарша лучинами, полез на лежанку.

Ивашко не подал голоса, он лишь вздохнул и повернулся с боку на бок.


Белобрысый парень, приплывший вместе с киргизом и добровольно сгрузивший его сундук, тоже не замешкался на берегу. Он привычно вскинул свою подружку-котомку на сильное плечо и легко зашагал вверх по взвозу, огражденному с двух сторон лиственничными надолбами и рогатками. Дождь всюду наделал жирной грязи, дырявые телятиновые сапоги на ходу жадно хватали ее, но парень, казалось, этого не замечал. Его почему-то занимали сейчас квадратные, с крутыми шатрами, чисто умытые башенки острога да маковки двух красноярских церквей, вокруг которых с протяжными и тоскливыми криками вилось воронье.

Звали парня Куземкой, был он гулящим человеком, в Сибирь попал года три назад, нигде не пристал к настоящему делу. Бог не обидел его силой, бродила она в парне, что сусло в пивном котле. И бел, и пригож был лицом, и статен, а глаза голубые, как цвет ленковый, а губы розовые и пухлые, совсем девичьи.

Узкая улочка вывела Куземку в город, на главную площадь в посаде. Остановился гулящий, по-хозяйски огляделся. Все было здесь, как в других острогах. Почти вплотную к частоколу острожной стены прижались хмурые торговые ряды и амбары, отсюда вели в крепость тяжелые ворота с иконой Спаса нерукотворного на главной, проезжей, башне. Над воротами козырьком нависала небольшая площадка, на которой, опершись на граненый ствол ручной пищали, стоял пожилой осанистый казак в сером кафтане с красными поперечинами и в красном же колпаке. Казак покачивал головой и снисходительно посмеивался, глядя, как у ближнего амбара бойкие и сварливые женки скопом рядились с рыбником: суетились без меры, задирались, кричали. Но рыбник хорошо знал цену товару и потому твердо стоял на своем.

У гостиного двора, что на высоком жилом подклете, два жилистых бухаретина в черных тюбетейках и длинных полосатых чапанах продавали парнишку лет десяти — не то монгола, не то калмыка. Парнишка был худ и тощ, на солнце просвечивал, и потому купить его никто не решался — помрет.

Куземко жалел мальца. И то сказать: никакого смысла в ум себе не берет, лишь затравленно озирается, словно пойманный волчонок. Были бы у Куземки деньги, не пожалел — купил бы. Человек живуч, детенышу хлеба да каши овсяной поболе, глядишь — и окрепнет, зарадуется житью-бытью, будет Куземке вместо родного брата.

— Давай так, задарма, — заговорил с бухаретинами Куземко.

Те быстро переглянулись и, очевидно, так ничего и не поняв толком из Куземкиных слов, вдруг начали приплясывать и часто пощелкивать языками. А парнишка по-прежнему со страхом глядел на Куземку и жался к купцам.

— Дурачок, — стараясь не повысить голоса, ласково бросил Куземко.

Густой пьяный смех выплескивался на площадь из кабака, у входа в который, низко опустив усталые головы, дремали привязанные кони да без умолку клянчили у прохожих милостыню гугнивые побирушки.

«Хлебца бы отведать — что-то в брюхе больно урчит», — подумал Куземко, входя в распахнутую дверь. В кабаке кисло и смрадно воняло устоявшейся сивухой, квашеной капустой, людским потом.

Целовальник Харя, плотный краснорожий мужик в однорядке, туго подпоясанной синим кушаком, за который спереди был заткнут тяжелый пистолет, сразу приметил вошедшего Куземку, по-приятельски подмигнул ему хитрым глазом, снимая с полки ендову с вином. Разбитные питейные служки, перехватив цепкий целовальников взгляд, бросились локтями расталкивать злых, отекших от запоя бражников, что столпились у прилавка.

— Вина али меду? — привычно осведомился Харя.

— Квасу, — доставая из кармана деньги, сдержанно ответил Куземко.

— Квасу крепкого? — с привычной ловкостью Харя смахнул с прилавка хлебные крошки и бросил их в обросший волосами рот.

— Давай покрепче, а еще калач и курник. И огурца посолонее.

— Уж солонее нашего где найдешь? Денег на соль не жалеем, — игриво сказал Харя, наливая в квас водки, и тут же подозвал хлопотавшего у столов молодого служку. — Посади-ка с заплечным мастером о бок, — и на потеху казакам дал служке звонкую затрещину.

Палач Гридя был в загуле. Матерый, с крючковатым в фиолетовых прожилках носом и мясистыми, как у коня, губами, окрученный поверх кафтана сыромятным кнутом с толстыми воловьими жилами на конце, он пировал в одиночестве, устроившись поближе к двери, на самом угожем в кабаке месте.

Куземко напрямик прошел к палачу и, не обращая внимания на Гридю, сел за стол и большими глотками стал жадно хлебать холодный хмельной квас, заедая его свежим курником. Потом надкусил хрустнувший огурец и принялся высасывать рассол.

Гридя смотрел на него долго и неотрывно. Он, Гридя, никогда не ел вот с таким смаком, даже тогда, когда бывал отменно голоден. И еще палачу, а он ведь тоже человек, было интересно, что это за пришлый парень, чего ему вдруг понадобилось на Красном Яру. Но прежде чем заводить разговор, Гридя попросил служку принести и ему огурец на пробу.

— Уйду к джунгарам, — как о чем-то решенном, сказал палач, морщась от терпкой огуречной кислоты. — Меня везде ждет славно дело…

Гридя сердито косился на всех и ворчал, он был сегодня наверняка кем-то обижен. И Куземко по врожденной доброте своей пожалел его — видел, небось, как заплечным мастерам достается: иной аж взмокнет с головы до пят, усердствуя, а его заставляют стегать и стегать еще крепче, и посочувствовать казнимому никак не моги.

— Воевода что?.. Васька Еремеев, подьячий съезжей избы, умен, а ух и яр бывает, коли кровью потянет, — думая о том же, говорил Гридя. — Ты сам ложись, однако, вот и отведаешь мою руку. Остарел — то истинно, но тут и сноровка надобна. А и где ее взять молодому? За сноровку меня еще Архип Акинфов гораздо хвалил. Тебе, говорил он, нет замены, Гридя, ежели приспело время кого удавить. У меня в петле долго не пляшут.

Куземко быстро допил остатки кваса, довольный вытер пшеничные усы, взял со стола свою котомку, калач и с легкой душой вышел из кабака. Увидев у него хлеб, нищие наперебой потянули к Куземке скрюченные, трясущиеся руки. Но он тут же опасливо спрятал калач за пазуху.

У коновязи его догнал выскочивший следом босой бражник с золотушной головой и оловянным крестиком на распахнутой плоской груди. Он уцепил Куземку за рукав, настойчиво потянул в заход:

— Нужда есть, парень.

Не гадая, зачем он вдруг понадобился этому бражнику, от которого за версту мерзко несло перегаром, Куземко пошел за тын, прямо к вонючей яме. Было заметно, что мужик придерживал что-то под ветхой полою зипуна. Когда он поднял полу, Куземко увидел в руке у бражника ржавый полумесяц серпа.

— Десять алтын и две деньги, — озираясь, предложил мужик.

Куземко знал, что у пашенных в Сибири запрещалось покупать серпы и косы, сошники и конскую сбрую, потому как, спустив свое немудреное хозяйство, пропив его на вине и квасу, пашенные вконец нищали. Они уже не могли поднимать не только государеву, но и свою пашню. Да и вообще-то не нужен был серп Куземке, совсем ни к чему он гулящему человеку. И Куземко, с досадой махнув рукой, повернулся, чтобы уйти. Но мужик все понял по-своему — решил, что запросил явно лишку.

— Восемь алтын.

— На кой мне серп! Не пашенной я.

— Шесть… А то так дай на косушку.

— Сам ищу, у кого попросить, — Куземко отстранил скисшего бражника и поспешно зашагал на площадь. У амбаров его едва не стоптал лошадью горластый глашатай-бирюч, кликавший последний приказ воеводы:

— Изб не топить, вечером поздно с огнем не ходить и не сидеть, а для хлебного печенья и где есть варить поделайте печи в огородах и на полых местах в земле, подальше от хором, чтоб те хоромы не спалить!..