Шалея от приворотной женской близости, Куземко неумело поцеловал Феклушу в голое плечо, в шею. Но затем он почему-то отстранил женку рукой. А она грудью снова подалась к нему. С тем же упорством, с которым только что рвала застежки, потянула Куземку к себе.
Так вот каков порубежный Красноярский город! У слияния с Енисеем Качи, реки вертлявой, блудной, на золотистом песчаном мысу в 1628 году Андрей Дубенской поставил острог, который сначала называли Качинским. Зорким и неподкупным стражем поднялся острог на краю немирных разноязыких землиц. На северо-востоке от него кочевали тунгусы, на востоке — братские люди. С юга и запада острогу грозили воинственные киргизы и тубинцы, они никак не могли примириться с наступлением русских на Сибирь.
Двадцать с лишним лет спустя, когда Ивашко Айканов приплыл на Красный Яр, острог был все таким же, как и при Дубенском, вырос только посад. Конечно, Ивашко не мог сравнивать — он не помнил ни прежних строений, ни людей. Теперь он все видел как бы заново.
Ивашке нужно было предстать перед воеводой, вручить царскую грамоту, поэтому Ивашко надел шелковый с разводами кафтан с парчовыми поперечинами на груди и голубою опушкою, расшитые сапоги из красного сафьяна. За шелковый кушак заткнул пистолет английской редкой работы, доставшийся ему в наследство от покойного отчима. А колпак у Ивашки был белого атласа с очельем, унизанным розовым жемчугом.
Немало дивились казаки и посадские редкому богатству приехавшего киргиза. Только на воеводах и видели они подобную одежду. Правда, такой же камчатый кафтан как-то купил себе на Москве пятидесятник Родион Кольцов, да — надолго ли собаке блин! — пьяным пожег его, легши по спору в кострище.
Ивашко побывал у плечистой и высокой церкви Покрова, срубленной на посаде из отборных бревен совсем недавно — еще не успели почернеть ее бревенчатые стены и крутая крыша из драниц. Церковь была не такой уж большой по сравнению со знаменитыми московскими храмами, имела придел Алексея, божьего человека, отчего юго-западная часть посада звалась теперь Алексеевским краем.
С церковной площади, словно на ладони, был хорошо виден взметнувшийся за Качею обрывистый к югу холм Кум-Тигей со смотровой подзорной вышкою нараскоряку, на той, наспех рубленной вышке днем и ночью стояли караульные казаки. Холм начинался напротив тополиного острова Татушева, с того самого суглинистого красного яра, чье имя получил город, и уходил на добрых полторы, а то и две версты в подгородную, изрезанную оврагами степь.
Левее холма огромными зелеными валами накатывались друг на друга отроги Кемчугских гор с поросшей густым хвойным лесом у вершины Гремячей сопки. Горы были и на правой стороне Енисея, и тоже сплошь в сосняке, над ними безраздельно царила издалека приметная темная скала Такмак, похожая на зуб или на орлиный коготь, воткнутый в самое небо, а подалее от великой реки, на полдня пути к востоку, виднелась лихо заломленная шапка Черной сопки.
Окруженный темными горами Красный Яр был на самом донце огромной каменной чаши, а по ее рваным краям вразброс ютились небольшие деревушки служилых и пашенных людей. На степи, как стожки прошлогоднего сена, там и сям рыжели юрты подгородных инородцев из племени качинцев и аринов.
По узкой извилистой улочке, меж высоких заборов Ивашко, которого все в городе интересовало, вышел на торговую площадь. Несмотря на ранний час, двери амбаров были приветливо распахнуты, возле них привычно толкался охочий до ярмарок пестрый люд. Над торгом в тугой свежести летнего утра бесновались зазывные голоса купцов, стремясь заглушить друг друга.
— Калачи горячи, только-только из печи!
— Подь-дойди! Пирог ельцовый с приправой перцовой! Подь-дойди!
— Меду кому? Черемухова, смородинова, малинова!
Немолодой босоногий казак с изнуренным, сизым лицом бражника пылил зайцем, держа убитую дичь за длинные лапы. Иногда казак тоскливо и совсем безразлично покрикивал:
— Налетай! Налетай!
Казака схватила за рукав разбитная толстощекая женка в белом платье, пальцами брезгливо пощупала зайца, шустро повела вздернутым носом:
— Свеж ли?
— Еще дрыгается.
— Кровь спустил? А то к воеводе явлюсь с доносом.
Ивашко усмехнулся женкиной угрозе и пошел дальше. У острожных ворот слегка поклонился облупившейся тусклой иконе Спаса над ними и следом за спешившими к заутрене старухами прошагал в острог. И то, что он увидел здесь, вдруг показалось ему странно знакомым. Откуда-то из колодца памяти всплыло смутное воспоминание: стылый зимний день, кругом бело и тихо. Ивашко гложет сладкую хлебную корочку и потом бросает лохматой пестрой собаке, у которой напрочь отморожены уши. Собака на лету хватает хлеб и часто барабанит хвостом по обледенелой ступеньке крыльца. А когда Ивашко, по пояс увязая в сугробах, пытается убежать от нее, она догоняет мальца, сшибает с ног и лижет ему лицо.
Наверное, это было уже потом, когда мать умерла, а Ивашко приемышем жил у Архипа Акинфова. По острогу в снегу затейливо вились тропки, бородатые казаки вприпрыжку, словно кузнечики, взад-вперед носились по ним сердитые, страшные. И на высокой звоннице, под самыми облаками, без останову гудел, надрывался большой соборный колокол, возвещая тревогу…
Острог был все еще грозной крепостью. Для защиты от кочевников он имел на стенах тяжелые пушки и полковые пищали. В его толстых бревенчатых стенах были часто поделаны подошвенные и верхние бойницы. На башнях неусыпно несли караул заматерелые казаки, а всего тех башен было три, из них — одна проезжая, много шире других.
Внутри острога, кроме искусно изукрашенного резьбой воеводского терема, находился пятиглавый Преображенский собор, тюрьма, соболиный, зелейный и хлебный амбары. Маленькими зарешеченными окнами выходила на Енисей встроенная в острожную стену съезжая, или приказная, изба, к которой и направлялся теперь Ивашко.
Крашеное крыльцо с пузатыми столбами вроде витых кувшинов взбегало вверх. А прямо внизу перед крыльцом на невысоком помосте стоял ошкуренный лиственничный столб с железным кольцом, а под тем столбом — козел деревянный в человеческий рост, на том козле пороли осужденных. Сейчас возле козла без дела скучал острожный палач Гридя, поджидал воеводу и подьячих. Квелый с похмелья, заголив длинную, до колен, черную рубаху, лениво почесывал грудь растопыренными волосатыми пальцами.
Ивашко хотел подняться в съезжую и уже поставил ногу на ступеньку крыльца, однако ему решительно заступил дорогу караульный стрелец с бердышом. Никого в избе нет, не приспел час, но вот-вот должен пожаловать сам воевода — он уже посылал за подьячим Васькой Еремеевым, без которого, известно, не быть воеводскому строгому суду.
Вскоре десятский подвел к крыльцу присмиревшего Артюшку Шелунина, который с учтивостью раскланялся с Ивашкой и стрельцом, а палачу Гриде насыпал в подол рубахи полную горсть кедровых орехов. Палач сердобольно вздохнул — мол, что с вами делать, с разбойниками, — и спросил у Артюшки:
— Сызнова?
Тот с тоской и обреченностью кивнул огненной головой, расстегнул давивший его ворот кургузой рубашки:
— Терплю, твою маму!.. Рыжих во святых нет, така за нас и защита перед Господом Богом.
— На козле лежи-ко смирно, не то дух сопрет.
— Эх, божья душа, тело государево, а спина воеводы! Видно, тому быть, — Артюшко скосил рот в невеселой, с горчинкой, усмешке.
Трижды истово перекрестясь на уходящий куполами к солнцу собор, засеменил к съезжей Васька Еремеев — он торопился поспеть сюда раньше воеводы. У крыльца, словно что-то вдруг вспомнив, остановился, скривил тонкие губы и уколол Артюшку острыми глазками:
— Почему не слушался, ирод?
— Упрел телом, — дернув головой, простодушно ответил Артюшко.
Наконец, в нарядной чуге, короток и грузен, появился хозяин Красного Яра — сам воевода Михаил Федорович Скрябин. На вид ему было далеко за пятьдесят, над рыхлым носом брови, что медведи легли. Он сразу приметил Ивашку, взял из рук у него скрепленную печатью грамоту и, уже совсем поднявшись на крыльцо, оглянулся и пальцем позвал в съезжую.
Они вошли в полутемную просторную избу с гладко струганной дверью и тесовыми, в змейках трещин, стенами. Чинивший перо Васька вскочил с лавки, будто его ветром сдуло, и с почтительной торопливостью, кланяясь воеводе, отступил к сиреневой изразцовой печи.
— Пиши-ко, чтоб пороху и свинцу прислали, а также ружейного мастера — пищали ручные починить некому, — сказал Скрябин, расчесывая пятерней седую, с локоть, бороду.
— Отпишем, отец-воевода, — Васька шагнул к столу и принялся суетливо перекладывать бумаги, лебяжьи перья, переставлять с места на место чернильницу и песочницу.
Скрябин совсем недавно принял воеводство, приехал прямо из Москвы, поэтому ничего о стольном городе сейчас у Ивашки не спрашивал. Он лишь не преминул сказать, что знал когда-то Ивашкина отчима, неспесив и умен был человек, царство ему небесное.
— А мы беседуем тут, чтобы с киргизами и с братскими людьми драки какой не учинять. Не жесточить их, чтоб, избави бог, не привести к бунту, — с достоинством говорил он, сидя на обычном воеводском месте под иконой Спасителя.
Глядя воеводе прямо в отекшие от сна глаза, Ивашко согласно покачивал головой и поддакивал, а когда Скрябин выговорился, без обиняков попросился в казаки. Воевода и впрямь удивился такой просьбе — нет ли в том какого подвоха, — пристально, с недоверием посмотрел на Ивашку и, не отрывая взгляда, сказал:
— Толмачить будешь. Служи правдой государю.
Скрябин тут же важным кивком отпустил киргиза, но Ивашке некуда было торопиться, и он остался в толпе, уже собравшейся у крыльца, ждать воеводского правого суда. Вскоре на крашенное охрой крыльцо первым бойкой семенящей походкой вышел Васька Еремеев с большой и пухлой парчовой подушкой, которую он взбил еще раз и торжественно положил на лавку, где должен был сесть воевода. Потом Васька бочком приблизился к балясинам и зычно выкликнул истцов и ответчиков и строгим голосом попросил их подойти поближе.