Дикая кровь — страница 5 из 81

Появившись на крыльце, воевода без особого интереса оглядел притихшую внизу толпу и с силой высморкался двумя пальцами, потом снял колпак — блеснула крупная лысина, достал из колпака носовой платок и тщательно вытер пальцы.

Первым судили Артюшку Шелунина. Дюжий казак с бердышом привычно ухватил его за шиворот и подтолкнул к самому крыльцу, теперь, задрав вихрастую рыжую голову, беспутный Артюшко смотрел на воеводу, словно на икону. Он смотрел без страха и даже без видимой обиды, поскольку уже точно знал, что полагается за купание в грозу. Воевода по тем временам был человеком добрым, но справедливым: никаких послаблений ослушникам не давал. Не было у Артюшки сердца и на доносчика Ваську Еремеева: от подлого своего характера не скроешься, да и должность у Васьки куда как незавидная.

— Что ж это ты содеял, окаянный! Али спина засвербела?

У Артюшки дернулась и отвисла челюсть: стоит и молчит, что камень. А воевода по обыкновению не спешил с карою — покаяния ждал. Через балясины вниз заглядывал.

Стоявший позади Артюшки большелицый стрелец обушком бердыша легко толкнул ответчика в костлявую спину, шепнул:

— Винись-ко да ниже поклонись.

Артюшко недовольно повернул косматую голову:

— Твою маму!.. Не всяка болезнь к смерти.

— Чего молвит, свет мой? — воевода приставил ладонь ребром к уху.

— Винится, отец-воевода, — чинно ответил стрелец.

— Бог милостив, — перекрестился на церковь Скрябин и возгласил, чтоб все слышали: — Десять батогов за вину, а к ним еще и еще десять за таки повинны речи.

Палач крупными жилистыми руками подхватил Артюшку под тощее брюхо и легко, как лягушонка, швырнул на козла. Помощники палача без церемоний вмиг распоясали Артюшку, стащили с него ветхие порты, обнажив серый в чирьях зад, растянули и коленями прижали бедолагу к козлу, чтоб под ударами не вился гвоздем гнутым.

Из сырого затхлого подклета съезжей Гридя вынес и, крякнув, поставил ушат с распаренными ивовыми прутьями, облюбовал несколько гибких лозин потолще. Попробовав каждую из них на крепость, не спеша засучил выше локтей рукава черной рубахи и, будто примеряясь, секанул высунувшего язык Артюшку.

Резкий с потягом удар пришелся по самой пояснице. Артюшкин белесый язык мелькнул и спрятался. Палач выждал, пока на коже обозначилась ровная кровавая строчка, мутным взглядом исподлобья оглядел повесивших головы казаков и посадских. Все угрюмо и виновато молчали, и всем было слышно, как хрустела под юфтевыми сапогами палача ореховая скорлупа да коротко, раз за разом, посвистывали батоги. А Васька Еремеев на виду у всех загибал на руке короткие пальцы — считал бои:

— Три. Четыре.

В разгар порки сквозь притихшую толпу продрались желтолицые бухаретины с тощим парнишкой, которого у них так никто и не купил. Все трое враз, как подкошенные, пали на колени перед Михайлой Скрябиным, затем один из них, что побойчее, видно, старшой, по-своему часто залопотал что-то, протягивая к воеводе сложенные — ладонь к ладони — руки.

— Чего он? — недовольно спросил Скрябин у стоявшего рядом с ним Васьки.

Подьячий с недоумением быстро пожал плечами, замялся. Пробежал по толпе проворными глазками, нет ли поблизости какого толмача. И тогда, понимая трудное Васькино положение, пришел на помощь Ивашко. Он выступил из толпы вперед и, сорвав с головы колпак, поклонился воеводе и сказал:

— Купцы просят твоей милости.

— Вот напасть! Чего им надобно?

Бухаретины жаловались на побившего их лихого русского мужика с котомкой, с кучерявой бородой, который хотел было купить парнишку, долго торговался, но почему-то передумал, в гневе набросился на купцов и стал драться. Вон как бил, чуть совсем не изувечил, ай-ай! О, Аллах, разве так можно?

Люд дрогнул дружным смехом. Рыжая голова Артюшки высоко взметнулась над козлом и повернулась взглянуть на челобитчиков. На Красном Яру всякое бывало, но бухаретинов здесь били не часто.

Скрябин схватился за живот, но тут же одернул себя, посерьезнел, бросил Ваське через плечо:

— Пиши, мой свет, чтоб сыскать про то непременно.

Когда Ивашко, запинаясь и отчаянно жестикулируя, перевел бухаретинам строгие воеводины слова, купцы обрадовались, согласно закивали и застрекотали еще громче, то и дело показывая пальцами на ясыря. Воевода с умилением поддакивал им, затем удивленно и вопрошающе посмотрел на Ивашку.

— Купцы просят принять парнишку в поминок, — сказал Ивашко.

— Куда его! Немочен и шелудив ясырь, — зевая, проговорил воевода.

Но бухаретины лопотали свое, они не отступались, они частыми тычками в тонкую шею подвигали затравленного парнишку все ближе к крыльцу.

— Возьми, а он помрет — грех на душу примешь. А так кому его сбудешь? — сказал Скрябин в надежде найти среди казаков и посадских покупателя.

Но площадь растерянно молчала. Не тот товар предлагал воевода, никому не хотелось деньги бросать на ветер.

— Я куплю, — вдруг задорно произнес Ивашко.

— Ты? А каку цену дашь? Ну как дорого запрошу?

— Три рубля.

— Ладно, — с неподобающей его положению поспешностью согласился Скрябин.

Ивашко, постукивая подковками сапог, поднялся на крыльцо, на ходу, под многими завистливыми взглядами отсчитывая деньги.

— Дивно! — с шумом перевела дух пораженная толпа: ничего не скажешь — богат киргиз да к тому же и щедр, отменно щедр.

— Любо!

Сойдя с крыльца, Ивашко взял чумазого парнишку за худенькие узкие плечи.

Парнишка привычно поддернул сползавшие крашенинные штаны и пошел за Ивашкой сразу, даже не оглянувшись, слова не вымолвив бухаретинам на прощание. Чуткая и добрая душа парнишки, видать, уловила скрытую жалость и нежность, с которой отнесся к нему молодой усатый киргиз.

Покинувший острог Ивашко не видел, как вскоре за ноги стащили с козла полумертвого, окровавленного Артюшку Шелунина, на посеченную спину ручьем лили ему меж лопаток холодную, из колодца, воду. А когда на него с трудом натянули порты и на пупу завязали гасник, Артюшко приоткрыл мутные глаза и едва шевельнул белыми, запекшимися губами:

— Ничо, твою маму.


Феклуша в синем бархате теплой летней ночи выросла на пороге бани, принеся с собой свежий и пронзительный запах укропа и парного молока. С жадностью бросилась она целовать милого ей Куземку в губы, льняные кудри, а он поначалу легонько отстранял ее, стыдясь женкиной щедрой ласки, и грузно пыхтел спросонья:

— Чего уж там. Ладно.

Раз и другой ударили, изрядно поднатужившись, и зашлись в заполошном медном громе голосистые колокола. Феклуша прислушалась к их гулкому в устоявшейся тишине предрассветья, к их призывному трезвону, с томлением сказала:

— В Покровской церкви зазвонили к заутрене. Хотя звон-то погуще. В остроге, поди, — и подлегла к Куземке, кошкой прильнула к нему.

Разморенный крепким сном, он, тяжело сопя и по-медвежьи грубо, подмял ее. И она поддалась ему и тихо засмеялась.

Потом Феклуша, светлая, с крупными пятнами малинового румянца на щеках, мягко оглаживала свои молочно-розовые бедра и сильные икры, любовалась ими, зная, что они нравятся и Куземке. А он повернул Феклушу лицом к оконцу и запустил руку в пышные шелковистые косы, потрепал их и спросил:

— Пошто за старого пошла?

Она усмехнулась, передернула круглыми белыми плечами: какой, мол, ты непонятливый. И стала рассказывать ему с придыханием, певуче, словно песню хороводную протягивала:

— И муж у меня был молоденький сокол да пригожий, вроде тебя. Да не довелось пожить с ним всласть, помиловаться — киргизы его на бою насмерть побили. А к этому сатане на богатство пошла, на ногах ровно колодки, а пошла, сын он боярский, Степанко Коловский, может, слышал?

— Не довелось.

— Бог его и достатком, и умом не обидел, ан упивается вином, а из утробы он трухлявый — что гнилушка. — Феклуша еще полюбовалась собой.

— Закройся. Не ровен час, мужик явится, — встряхнул кудрями Куземко.

Феклуша сверкнула горячими глазами, зашлась веселым, раскатистым смехом:

— Экой пугливый! Может, он рад будет, что обгуляешь меня, кобылку строптивую, неезженую. Однако пойду похмелю хворого да и тебе пожевать принесу. А то айда в избу?

— Неси, коли так.

Но с едою пришла не она, а сам Степанко, растрепанный, в рубашке с расстегнутым воротом. В деревянной тарели была рассыпчатая — крупица к крупице — гречневая каша, кусок жареной курицы и большой ломоть черного хлеба. Голос у Степанки с похмелья скрипел, ровно старая телега на ухабах:

— Закусывай, чем бог послал.

Был Степанко отечен лицом, на бескрылом носу и на щеках набухли синие жилки. Прищурясь, он долго рассматривал Куземку, затем спросил:

— Пойдешь ко мне? Кормиться будешь. Да работа ли у меня! Пшеницы на степи две десятины, и те нахожая саранча поточила. Лошадей тож тебе не пасти, сена не косить, на то другой есть работник, новокрещен…

— Чего ж делать тогда?

— По хозяйству управляться. Когда дрова порубить, зимой в лес съездить, скот убирать.

— Сколь на год кладешь? — заинтересованно спросил Куземко.

— Хлеб мой.

— А вина захочу?

— Напою.

Как водится, слово к слову и ударили по рукам. И в тот же день безгнездого Куземку поселили в жилой подклет с высоким потолком, довольно просторный, несмотря на отгороженный драницами угол, где зимой держали всякую народившуюся скотину. Феклуша тотчас же принесла ему пуховую подушку и набитый тряпьем тюфяк. Она поблескивала голубыми глазами, радовалась, что Куземко не сойдет со двора, что она будет видеться с ним, когда только захочет.

К ужину Куземку пригласили наверх. И когда он, с двух сторон оглаживая светлые волосы, чинно присел к столу напротив хозяина, Степанко, не скупясь, налил всем по чарке водки. Закусывали горячими шаньгами со сметаной и жареным луком. А ночью Феклуша снова приходила в подклет, и ночь показалась Куземке короткой, как одно мгновение.

Жить бы ему легко, беспечально, кататься бы что сыру в масле, да Степанко однажды похвалился на торгу молодым да сильным работником, слух сразу дошел до съезжей избы, и хитрый гусь Васька Еремеев смекнул, что это за человек. Куземку тут же затребовали в острог на воеводский сыск и расправу.