Дикий хмель — страница 6 из 61

Вот оно что! Уши у Николая красные, как жар в печи, когда дрова прогорели, и больше не гудят, и тепло от них идет настоящее.

— Я работаю, учусь. У меня нет времени на такие глупости.

— Конечно, — соглашается Николай и залпом выпивает остатки пива.

Мне чуточку неловко и даже как-то чудно. Ведь я впервые пришла в кино с молодым человеком. С парнем! Я, конечно, знала, что рано или поздно такое случится. Но представляла все иначе. И парень мне представлялся другим. Во-первых, высоким, во-вторых, с длинными тонкими пальцами, музыкальными. Совершенно не обязательно, чтобы он был музыкантом, но пальцы его должны вызывать скрытое восхищение окружающих, а не быть короткими и загрубелыми, как у Николая. Еще я хотела видеть прическу у парня красивой, волнистой, пусть волосы будут густыми и обязательно цвета спелой ржи. А глаза? Глаза все равно какие. У Николая тоже неплохие глаза: виноватые и цвета своеобразного — полузеленые, полуголубые.

А вообще, теперь он не такой нахальный, как в первый день.

К случаю мама говорила: сел в лужу. Одевала слова в разные одежды. Иногда в сочувствие, иногда в насмешку, бывало, в злость... Тогда, на кухне, Николай сел в лужу — в самом буквальном смысле. И похоже, встал из нее другим человеком. Может, это важно — сесть в лужу вовремя?

— Вы, Николай, уже кончили школу?

— У нас в деревне семилетка была. К дядьке сюда приехал, пытался в вечерний техникум поступить. В диктанте ошибок наделал... А как у вас с русским? — он говорил вяло, вернее, трудно, словно язык плохо слушал его.

— Хорошо.

— А у меня наоборот. Теперь после армии буду пробовать...

— Разве в армии русский язык проходят? — Я, конечно, сморозила глупость. Все знают, армия не филфак.

— После армии легче. Другое отношение...

Он убрал руки со стола, откинулся на спинку стула и посмотрел на меня пристально и смущенно. Теперь и лицо его пылало, как и уши.

Я все поняла. Выдержала его взгляд. Скорее всего потому, что Николай был некрасивым парнем... Я нравлюсь ему. Чепуха! Меня это ни чуточки не волновало.

За соседним столиком, морщась и отворачиваясь, ребенок твердил:

— Не качу... Не качу...

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Причиной скандала послужили стулья. Это был, конечно, не какой-то потрясающий скандал, переполошивший цех. Но руководство пятого цеха, где я вначале работала в бухгалтерии, а потом перешла на конвейер, он обеспокоил.

Испокон века работницы цеха сидели за машинами на выкрашенных в зеленый цвет деревянных табуретках, которые мастерили в подвале фабрики дяди мироны и племянники коли. Табуреты отличались прочностью, тяжелым весом и особой ненавистью к чулкам капрон. С ними мирились, как с трудными родственниками. И никому в голову не приходило, что вдоль конвейера можно сидеть на чем-то другом.

И вдруг... Словно в волшебной сказке, вызвав всеобщее удивление в цехе, появились элегантные вертящиеся стулья с сиденьями на поролоне, обшитые искусственной кожей. Спинки стульев выгибались, как скрипичный ключ. Работать на таких стульях было одно удовольствие.

Председатель цехкома, он же старший мастер смены, он же ветеран фабрики Иван Сидорович Доронин, потирал руки, весело щурил глаза. И нос его, широкий и большой, морщился от удовольствия, точно чуял какие-то очень приятные запахи.

Но в цехе по-прежнему пахло кожей, синтетическим клеем, машинным маслом. Лишь за окнами сияло белое солнце. И легко, словно вздыхая, дрожала дымка, по-весеннему розовая и голубая...

— Кхе, кхе, кхе... — покряхтывал Доронин. — Как в парикмахерской. Даже в кинотеатре «Россия» таких стульев нету...

Его лысая голова лоснилась от удовольствия. Казалось, что с секунды на секунду над ней появится нимб. Халатом Доронин не пользовался. Носил широкий клеенчатый фартук, который тоже блестел, как фара автомобиля.

— В багетовую рамку бы тебя, Иван Сидорович, — сказала Люська Закурдаева и улыбнулась накрашенными губами.

— Зачем? — не понял Иван Сидорович.

Люська была красивой молодой женщиной. Пожалуй, самой красивой в цехе. Язык у нее, как конвейер, не знал покоя.

— В красный уголок... И на стенку. К портретам.

Иван Сидорович засопел. Вытер ладони о фартук. Они были потными. И следы от них появились четкие, но пропали быстро, точно вода в песке. Сказал:

— Ты мне аполитические разговоры не веди. А то я тебя по комсомольской линии взгрею.

— Я не комсомолка, Иван Сидорович.

Иван Сидорович раздраженно махнул рукой:

— То-то и оно... Знаешь только, с мужами разводиться.

— Что было, Иван Сидорович, то было, — согласилась Люська. И подмигнула Доронину с хитрой улыбкой на лице так ловко и нахально, что он побагровел от возмущения.

Затрещал звонок. Ожил конвейер, Люська крутнулась на стуле — волосы вытянулись черной тучей. Блаженно зажмурила глаза. Веки были накрашены густо, и оттого ресницы казались преогромными. Выкрикнула:

— Кр-ра-со-та! Нет. Иван Сидорович, за стулья спасибо. Не зря мы тебя столько лет в председатели цехкома выбираем. Защитничек ты наш! Иди, я тебя поцелую!

На поцелуй Иван Сидорович не согласился. Да и благодарить его за стулья, как выяснилось позднее, было преждевременно.

Через день цех посетила делегация из Закавказья. Где-то там в республике есть обувная фабрика, с которой соревнуется «Альбатрос». И раз в сколько-то лет приезжают делегации для обмена опытом, что ли. Смуглые, веселые ребята прошли по цеху в сопровождении директора фабрики Луцкого, главного инженера, начальника цеха. А один из гостей, с брюшком, усатый, то и дело восклицал:

— Вай! Вай! Вай!

Гости были в четверг.

В понедельник, явившись на работу, мы обнаружили возле своих машин пространство, свободное от всяких предметов. Можно было лишь догадываться, что именно это пространство на прошлой неделе занимали стулья.

Казалось бы, какая разница, на чем сидеть. Но женщины (а их в цехе девяносто девять процентов) почувствовали себя оскорбленными. Даже обманутыми. Конечно, вполне вероятно, что в состав делегации входили достойные, почтенные люди. И, видимо, правильно: не стоило осквернять их взгляд зрелищем допотопных табуреток. Добрые человеческие отношения требуют уважения к гостям. Но они требуют еще и чувства собственного достоинства.

Словом, как сказала Люська Закурдаева: «Бабоньки зашумели».

Доронин, который петухом влетел в цех с сообщением: «Спуститесь на второй этаж, получите табуретки», — сник, почувствовав накал страстей. И без энтузиазма напомнил:

— Мы в одна тысяча девятьсот двадцать втором году на ящиках сидели... А людей обували.

Люська Закурдаева — лицо серьезное, как лозунг, — поманила Доронина и сказала ему полушепотом:

— В одна тысяча девятьсот двадцать втором году, до нашей эры люди сидели не на ящиках, а на камнях. Почему, Иван Сидорович, знаешь?

— Не знаю, — признался Доронин.

— Гвоздя не было тогда...

Доронин тихо выругался и пошел к начальнику цеха.

2

— Базарим! Конвейер шлепает вхолостую, а мы базарим, — Георгий Зосимович Широкий — начальник пятого цеха — смотрит выше наших голов куда-то на стену. Он всегда смотрит выше, дальше, как подобает начальнику. Руки его в карманах коричневого нейлонового плаща, поблескивающего, словно чешуя. Лицо оплывшее, жирное. Он еще нестарый человек, что-то около сорока. Но «раскормлен, как боров под рождество». Это не мои слова, Люськины. Впрочем, боровом никто его не зовет. Широкий имеет три утвердившиеся клички — Румяный, Шмоня, Первый. Ну, Румяный — понятно, почему: щеки у Георгия Зосимовича будто у красной девицы — заря алая. Шмоня — от слова «шмон», которое, как пояснила Люська, на блатном жаргоне означает «обыск». Первый — Широкий всегда и везде стремится оказаться первым. Это не просто честолюбие. Это своего рода пристрастие, подобно тому, как бывает пристрастие к нарядам, папиросам, вину...

— Разговоры, пересуды! А время рабочее тик-тик-тик... — Широкий отодвинул рукав, посмотрел на часы.

Кто-то протяжно зевнул. Я оглянулась. Лица у девчат были незлобные, скорее любопытные. С такими лицами у нас в Ростокине наблюдают за ссорой соседок, за алкашом, которого подбирает милиция.

— План! Вы подумали о плане?! — Почему-то не своим голосом, возможно от волнения, выкрикнул Широкий.

— Я им говорил, — оправдывался Доронин. — Говорил: поймите, что план большой; помните, что нас мало...

— Нас мало, но мы не маленькие, — пошутила Люська Закурдаева, которая стояла впереди всех, чуть ли не лицом к лицу с Дорониным. Она вообще любила шутить. Но шутки ее часто бывали замусоленные, как старая колода карт.

— Вот слышите, Георгий Зосимович, весь и сказ... — возмущенно выложил Доронин. — А что с нее взять? Беспартийная она. И не комсомолка...

— Я член профсоюза, — напомнила Люська.

— Это точно! — повысил голос Широкий. — Это точно! Паршиво обстоит у нас в цехе с профсоюзной работой. Распустил ты их, Иван Сидорович. Старый уже. Хватил лет.

Сник сразу Доронин, обмяк, словно мяч, из которого выпустили воздух. Оправдываясь, сказал:

— Не драться же мне с ними.

— Побьют они тебя. Это точно! — нахмурился Широкий, хлопнул ладонью о ладонь. — Решение такое: немедля вниз за табуретками. В восемь часов всем быть у станков. Полчаса отработаете после смены. — Повернул голову к Доронину: — Зачинщиков записать. Прогрессивку срезать. Закурдаеву пиши первую.

— Я ее и так запомню, — сказал Доронин.

— Самодеятельность кончай! Запиши, чтобы все было чин чином.

Вновь посмотрел выше нас, на стену. Произнес укоризненно:

— Табуретками побрезговали, стульев мягких захотели... Эх вы!

— Все не так, Георгий Зосимович! — я говорила каким-то стеклянным, неживым голосом. — Дело не в табуретках и не в стульях. Нам обидно, что фабрика, вернее руководство фабрики, не уважает и нас, и наших гостей.