[9].
Флакк, заметив выражение лица Марка Туллия, сказал:
– Укрепи свой дух, Цицерон, – может быть, законопроект не будет принят или один из других трибунов наложит на него вето. Должен же оставаться в Риме кто-нибудь, кто пожелает тебя поддержать… Помпей-то уж наверняка поддержит?
Но Цицерон, не отрывая взгляда от моря, не ответил.
А несколько дней спустя мы услышали, что законопроект стал законом и что Флакк, следовательно, сделался виновным в серьезном правонарушении лишь оттого, что принял осужденного изгнанника в своих владениях.
И все равно он уговаривал нас остаться и настаивал на том, что его Клодий не страшит. Но Цицерон не стал слушать:
– Твоя верность трогает меня, старый друг, но в тот миг, как закон будет принят, этот монстр отправит в погоню за мной отряд своих наемников. Нельзя терять времени.
Я нашел в гавани Брундизия торговое судно, хозяин которого нуждался в деньгах и за огромное вознаграждение готов был рискнуть, пустившись зимой через Адриатику, и на следующее утро, с первыми лучами солнца, когда вокруг не было ни души, мы поднялись на борт корабля.
Это крепкое, с широким корпусом судно с командой примерно из двадцати человек раньше курсировало по торговому пути между Италией и Диррахием. Я не был арбитром в подобного рода вещах, но судно показалось мне достаточно надежным. По расчетам хозяина, путешествие должно было занять полтора дня. Но нам нужно быстро отплыть, сказал он, и воспользоваться благоприятным ветром.
Итак, пока моряки готовили судно, а Флакк ждал на пристани, Цицерон быстро продиктовал последнее послание жене и детям: «То была прекрасная жизнь, замечательная карьера – меня победило то хорошее, что было во мне, а не плохое. Моя дорогая Теренция, вернейшая и лучшая из жен, моя дорогая дочь Туллия и маленький Марк, единственная оставшаяся у нас надежда, – прощайте!»
Я переписал письмо и передал его Марку Линию. Тот поднял руку в прощальном приветствии. А потом матросы развернули парус и отдали концы, гребцы повлекли нас прочь от мола, и мы двинулись в бледно-серый свет.
Сперва мы шли довольно быстро. Цицерон стоял на рулевой площадке высоко над палубой, прислонившись к поручню кормы и наблюдая, как огромный маяк Брундизия за нами становится все меньше. Если не считать визитов на Сицилию, это был первый случай со времен его юности – тогда он отправился на Родос, чтобы учиться ораторскому искусству у Молона[10], – когда он покинул Италию.
Из всех известных мне людей Цицерон по характеру своему меньше всех был подготовлен к изгнанию. Для процветания ему требовались атрибуты цивилизованного общества: друзья, новости, всевозможные слухи и беседы, политическая жизнь, обеды, игры и бани, книги и прекрасные здания… Для него, наверное, сущей му́кой было наблюдать, как все это готовится исчезнуть из его жизни.
Тем не менее не прошло и часа, как все это и впрямь исчезло, поглощенное пустотой. Ветер быстро гнал нас вперед, и, пока судно резало барашки волн, я думал о гомеровской «синей волне, пенящейся у носа». Но потом, где-то в середине утра, судно как будто бы начало постепенно терять скорость. Огромный коричневый парус обвис, и двое рулевых, стоящих у своих весел слева и справа от нас, начали тревожно переглядываться. Вскоре у горизонта стали собираться плотные черные тучи, и не прошло и часа, как они сомкнулись над нашими головами, как закрывшийся люк.
Потемнело и похолодало. Снова поднялся ветер, но на сей раз его порывы дули нам в лица, вздымая с поверхности волн холодные брызги. Град забарабанил по опускающейся и поднимающейся палубе.
Цицерон содрогнулся, наклонился вперед, и его вырвало. Лицо его было серым, как у трупа. Я обхватил его за плечи и жестом показал, что нам следует спуститься на нижнюю палубу и найти убежище в каюте. Мы добрались до средины трапа, когда полумрак распорола молния, а за нею тут же последовал оглушительный, отвратительный треск, как будто треснула кость или расщепилось дерево. Я был уверен, что мы лишились мачты, потому что внезапно судно словно потеряло равновесие и нас швырнуло вперед – а потом еще раз и еще, пока вокруг не остались лишь блестящие черные горы, вздымающиеся и рушащиеся в свете вспышек молний. Из-за пронзительного воя ветра невозможно было ни говорить, ни слышать. В конце концов я просто втолкнул Цицерона в каюту, упал туда вслед за ним и закрыл дверь.
Мы пытались стоять, но судно кренилось. На палубе было по щиколотку воды, и мы постоянно поскальзывались. Пол наклонялся то в одну, то в другую сторону. Мы цеплялись за стены, а нас швыряло взад и вперед в темноте среди разбросанных инструментов, кувшинов вина и мешков с ячменем, как бессловесных животных в клетке по дороге на убой.
Наконец мы забились в угол и лежали там, промокнув насквозь и дрожа, пока судно тряслось и ныряло. Уверенный, что мы обречены, я закрыл глаза и молился Нептуну и всем прочим богам об избавлении.
Прошло много времени. Сколько именно, не могу сказать – наверняка весь остаток дня, вся ночь и часть следующего дня. Цицерон как будто ничего не сознавал, и несколько раз мне даже пришлось прикоснуться к его холодной щеке, чтобы убедиться, что он еще жив. Каждый раз его глаза на мгновение приоткрывались, а потом закрывались снова.
Позже Цицерон сказал, что полностью смирился с тем, что утонет, а морская болезнь причиняла ему такие страдания, что он не чувствовал страха. Скорее, он видел, как природа в милости своей лишает умирающих ужаса перед забвением и заставляет смерть казаться желанным избавлением. Едва ли не величайшим удивлением в его жизни, сказал он, было очнуться на второй день и понять, что шторм прошел и он, Цицерон, все-таки будет продолжать свое существование.
– К несчастью, положение мое столь прискорбно, что я почти сожалею об этом, – добавил он.
Едва убедившись, что шторм стих, мы вернулись на палубу. Моряки как раз сбрасывали за борт труп какого-то бедолаги, которому размозжило голову повернувшимся гиком. Адриатика была маслянисто-гладкой и неподвижной, того же серого оттенка, что и небо, и тело соскользнуло в воду с едва различимым плеском. Холодный ветер нес запах, который я не узнавал, – пахло чем-то гнилым и разлагающимся.
Примерно в миле от нас я заметил отвесную черную скалу, вздымающуюся над прибоем. Я решил, что ветер загнал нас обратно домой и что это, должно быть, берег Италии. Но капитан посмеялся над моим невежеством и объяснил, что это Иллирик и знаменитые утесы, охраняющие подступы к древнему городу Диррахию.
Цицерон сперва намеревался направиться в Эпир, гористую страну к югу, где Аттику принадлежали огромные владения, включавшие в себя укрепленную деревню. То был совершенно заброшенный край, так и не оправившийся после ужасной судьбы, на которую его обрек Сенат веком раньше, когда в наказание за противостояние Риму все семьдесят городов Эпира были одновременно разрушены до основания и все сто пятьдесят тысяч его жителей были проданы в рабство. Тем не менее Марк Туллий заявил, что не возражал бы против уединения такого населенного призраками места. Но как раз перед тем, как мы покинули Италию, Аттик предупредил – «с сожалением», – что Цицерон сможет остаться там лишь на месяц, дабы не разнеслась весть о его присутствии. Ведь если об этом станет известно, то, согласно двум положениям закона Клодия, самому Аттику можно будет вынести смертный приговор за укрывательство изгнанника.
Даже ступив на берег близ Диррахия, Цицерон все еще раздумывал, какое из двух направлений выбрать: двинуться на юг в Эпир, пусть тот и стал бы лишь временным его убежищем, или на восток в Македонию (тамошний губернатор Апулей Сатурнин был его старым другом), а из Македонии – в Грецию, в Афины.
В результате решение было принято за него. На пристани ожидал посланник – очень встревоженный молодой человек. Оглядевшись по сторонам, чтобы удостовериться, что за ним не наблюдают, он быстро увлек нас в заброшенный склад и предъявил письмо от губернатора Сатурнина. Этого письма нет в моих архивах, потому что Цицерон схватил его и разорвал на клочки, как только я прочел ему его вслух. Но я все еще помню суть того, что там говорилось. Сатурнин писал, что «с сожалением» – опять те же слова! – невзирая на годы дружбы, не сможет принять Цицерона в своем доме, поскольку «оказание помощи осужденному изгнаннику было бы несовместимо с титулом римского губернатора».
Голодный, вымокший и измученный после нашего плавания через пролив, Марк Туллий швырнул обрывки письма на пол, сел на тюк ткани и опустил голову на руки. И тут посланец нервно сказал:
– Есть еще одно письмо…
Это послание было от одного из младших чиновников губернатора, квестора Гнея Планция. Он и его семейство издавна были соседями Цицерона в его родовых землях в Арпине. Планций сообщал, что пишет втайне и посылает свое письмо с тем же самым курьером, которому можно доверять, что он не согласен с решением своего начальника, что для него будет честью принять под свою защиту Отца Отечества, что жизненно необходимо соблюдать секретность и что он уже отправился в дорогу, чтобы встретить Цицерона у македонской границы, и организовал экипаж, который увезет его из Диррахия «немедленно, в интересах его личной безопасности». «Я умоляю тебя не медлить ни часа – остальное объясню при встрече», – было сказано в конце этого письма.
– Ты ему доверяешь? – спросил я своего господина.
Тот уставился в пол и негромко ответил:
– Нет. Но разве у меня есть выбор?
С помощью курьера я организовал переноску нашего багажа с судна в экипаж квестора – унылое сооружение, лишь немногим лучше клетки на колесах, без подвесок и с металлическими решетками на окнах, приколоченными для того, чтобы пассажир-беглец мог глядеть из повозки, но никто не мог видеть его.
Мы с грохотом двинулись из гавани в город и присоединились к движению на Эгнатиевой дороге