«Существует лишь одна-единственная мерка, применимая к определению разногласий между Соединенными Штатами и другими нациями, и она двуедина: это наша собственная честь и наши обязательства по поддержанию мира во всем мире. И такого рода проверка может быть с легкостью применена как к вступлению в новые договорные обязательства, так и к толкованию уже на себя принятых»[35].
Ничто так не выводило Рузвельта из себя, как громко провозглашаемые принципы, не подкрепленные ни силой, ни волей реализовывать их на практике. Он как-то писал другу: «Если бы мне потребовалось выбирать между политикой крови и железа и политикой молочка и водицы... что ж, я был бы приверженцем политики крови и железа. Она лучше не только для нации, но, в долгосрочном плане, и для всего мира»[36].
Но для Вильсона предложение Рузвельта ответить на войну в Европе увеличением оборонных расходов было полнейшей бессмыслицей. Во втором своем послании «О положении в стране» от 8 декабря 1914 года, когда в Европе уже четыре месяца бушевала война, Вильсон отвергал крупные затраты на вооружение, говоря, что мир воспримет это как признак того, что «мы потеряли уверенность в себе» в результате войны, «цели которой нас не затрагивают, а само ее наличие предоставляет нам возможности оказания дружеских и беспристрастных услуг...» [37]
Влияние Америки, согласно взглядам Вильсона, находилось в зависимости от ее незаинтересованности; оно должно было сохраняться, с тем чтобы в конце концов Америка смогла выступить как арбитр, которому бы доверяли воюющие стороны. Рузвельт утверждал, что война в Европе, а особенно победа Германии, в конечном счете угрожает безопасности Америки. Вильсон же настаивал на том, что Америка, по сути, не заинтересована в исходе войны и потому сможет выступить в роли посредника. А поскольку Америка верит в ценности более высокие, чем равновесие сил, война в Европе предоставляет невиданную возможность пропагандировать новый и лучший подход к международным делам.
Рузвельт высмеивал подобные идеи и обвинял Вильсона в том, что он будто бы подыгрывает изоляционистским настроениям, чтобы обеспечить себе избрание на второй срок в 1916 году. На самом же деле сущность политики Вильсона была полной противоположностью изоляционизму. Вильсон провозглашал не уход Америки от мировых дел и событий, но универсальность применения ее ценностей и обязанность Америки обеспечивать их распространение, когда наступит время. Вильсон вновь подчеркивал то, что являлось общеизвестным и общепринятым в Америке со времен Джефферсона, но поставил эти мудрые истины на службу миссионерской идеологии. Они таковы:
«Особая миссия Америки стоит превыше повседневной дипломатии и обязывает ее служить маяком свободы для остального человечества.
Внешняя политика демократических стран морально выше политики других государств, ибо народы этих стран от природы миролюбивы.
Внешняя политика должна отражать те же самые моральные принципы, которые лежат в основе этики личных отношений.
Государство не имеет права требовать для себя особых моральных норм». Вильсон объединил эти постулаты американской моральной исключительности в универсальную формулу:
«Мы не способны бояться силы какой-либо иной нации. Мы не ревнивы в отношении соперничества на поприще торговли или в сфере любых мирных достижений. Мы намереваемся жить собственной жизнью по нашему усмотрению; но мы также намереваемся давать жить другим. Мы на самом деле являемся настоящими друзьями всех стран мира, поскольку мы не угрожаем ни одной из них, не домогаемся владений ни одной из них, не желаем поражения ни одной из них»[38].
Никакая другая нация еще не обосновывала претензии на международное руководство альтруизмом. Все прочие нации жаждали, чтобы их оценивали в рамках сопоставимости собственных национальных интересов с интересами других обществ. И все же от Вудро Вильсона и вплоть до Джорджа Буша американские президенты ссылались на отсутствие эгоистической заинтересованности у собственной страны как на ключевой атрибут их роли лидера. Ни сам Вильсон, ни его позднейшие последователи, вплоть до нынешних, не желали принимать во внимание тот факт, что для иностранных лидеров, руководствующихся куда менее возвышенными принципами, претензии Америки на альтруистический подход сопряжены с определенным элементом непредсказуемости; в то же время, если национальные интересы поддаются четкому определению, альтруизм зависит от понимания его тем, кто применяет таковой на практике.
Для Вильсона, однако, альтруистический характер американского общества воспринимался как доказательство Божьей благодати:
«Получилось так, что благодаря Божественному Провидению целый континент оказался неиспользован и ожидал прибытия миролюбивых людей, любивших свободу и права человека превыше всего на свете. Им суждено было учредить там свободное от эгоизма сообщество»[39].
Утверждение, будто бы цели, стоящие перед Америкой, выдвинуты непосредственно Провидением, предполагало, что роль, которую полагалось сыграть Америке во всемирном масштабе, носит гораздо более всеобъемлющий характер, чем может себе представить какой бы то ни было Рузвельт. Ибо тот просто хотел усовершенствовать систему равновесия сил и отвести в ней роль Америке в соответствии с новым положением страны, подкрепленным ее растущей мощью. Согласно концепции Рузвельта, Америка должна была стать нацией в ряду прочих наций: могущественнее, чем большинство из них. Он считал, что ей надлежит занять прочное место среди элиты, то есть великих держав. Но все же и ей следует подчиняться историческим законам равновесия сил.
Вильсон перевел Америку в плоскость представлений, не имеющих ничего общего с подобными рассуждениями. Отвергая сам принцип равновесия сил, он настаивал на том, что роль Америки «доказательство не нашего эгоизма, но нашего величия»[40]. И если это так, то Америка не имеет права сохранять свои ценности для себя одной. Еще в 1915 году Вильсон выдвинул беспрецедентную доктрину, гласящую, что безопасность Америки неотделима от безопасности всего остального человечества. Из этого вытекало, что отныне долг Америки заключается в том, чтобы противостоять агрессии где бы то ни было:
«...Поскольку мы требуем для себя возможности развития без вмешательства извне и беспрепятственного распоряжения нашими собственными жизнями на основе принципов права и свободы, мы отвергаем, независимо от источника, любую агрессию, ибо не являемся ее приверженцами. Мы настаиваем на безопасности, чтобы обеспечить следование по избранным нами самими путям национального развития. И мы делаем еще больше: требуем этого и для других. Мы не ограничиваем нашу горячую приверженность принципам личной свободы и беспрепятственного национального развития лишь теми событиями и переменами в международных делах, которые имеют отношение исключительно к нам. Мы испытываем ее всегда, когда имеется народ, пытающийся пройти по трудному пути независимости и справедливости»[41]. Представление об Америке как о благожелательном международном полицейском как бы предвосхитило политический принцип вовлеченности, разработанный после второй мировой войны.
Даже в самых смелых своих мечтаниях Рузвельт никогда бы не помышлял о столь всеохватывающих заявлениях, оправдывающих глобальный интервенционизм. Но, в конце концов, он был воином-политиком; Вильсон же был пророком-проповедником. Государственные деятели, даже воители, фокусируют свое внимание на мире, в котором живут; для пророков «настоящим» является тот мир, возникновения которого они жаждут.
Вильсон преобразовал то, что поначалу представлялось подтверждением обоснования американского нейтралитета, в ряд основополагающих принципов, заложивших фундамент для глобального крестового похода. С точки зрения Вильсона, не было особой разницы между свободой для Америки и свободой для всех. Доказывая, что время, проведенное на факультетских ученых советах, где царствует мелочный анализ, потрачено не напрасно, он разработал потрясающую интерпретацию предостережения Джорджа Вашингтона против вовлеченности в чужие дела. Вильсон переосмыслил само это понятие таким образом, что первый президент был бы потрясен, услышав подобное толкование. В интерпретации Вильсона Вашингтон имел в виду следующее: Америка должна избегать вовлеченности в достижение чуждых для себя целей. Но, как доказывал Вильсон, все, что касается человечества, «не может быть для нас чужим и безразличным»[42]. Отсюда вытекает, что Америка ничем не ограничена в исполнении своей миссии за рубежом.
До чего же это невероятный ход: найти оправдание глобального интервенционизма в противовес предупреждению одного из «отцов-основателей» о полнейшей нежелательности принятия на себя обязательств за пределами собственной страны. Да еще разработать на этой основе такую философию нейтралитета, которая делает вступление в войну неизбежным! По мере того как Вильсон подталкивал собственную страну все ближе и ближе к участию в мировой войне, формулируя собственные представления о лучшем мире, он вызывал тем самым все больший подъем жизненных сил и идеализма. Столетняя спячка Америки воспринималась как подготовительный период для нынешнего выступления на международной арене в качестве динамичной и непредубежденной силы, какой заведомо не могли быть более умудренные и закаленные политические партнеры. Европейская дипломатия была выкована и сформована в плавильной печи истории; занимающиеся ею государственные деятели видели события сквозь призму множества несбывшихся мечтаний, разбитых надежд и идеалов, ставших жертвой ограниченности человеческого ума. Америка не знала подобных ограничений, смело провозглашая если не конец истории, то, по крайней мере, несущественность ее уроков, ибо трансформировала ценности уникальные и свойственные прежде только Америке в универсальные принципы, применимые ко всем. Вильсон оказался в состоянии преодолеть, хотя бы на время, неуютное для американского мышления сопоставление Америки, находящейся в безопасности, и Америки, незапятнанной в моральном смысле. К вступлению в первую мировую войну Америка могла подойти лишь в роли крестоносца свободы везде и для всех.